Speaking In Tongues
Лавка Языков
«Из жизни в жизнь»

Случилось страшное несчастье. В возрасте двадцати девяти лет ушел из
жизни Виктор Шнейдер, превосходный русский поэт
и замечательный человек.
«На дорожку мне снег выпал. Я подумал поначалу, что это добрый знак»,
— писал мне Витя пятнадцатого декабря «несуществующего» года, рассказывая
о концертной поездке из Бостона в Чикаго.
Как страшно, что только теперь, в скорби, стал очевиден траурный смысл
этого притворно светлого знака. Каждый год, с 1988 по 2000, Витя писал
по стихотворению о первом
снеге.
Поставил точку первый снег
В возможности менять планиду.
Это строки из последнего, тринадцатого. Двадцать пятого декабря, катаясь
на лыжах в Нью–Гемпшире, Витя разбил голову о скалу. Вчера, шестого января,
около полудня по среднеевропейскому времени, в Дартмутском медицинском
центре, не приходя в сознание, Витя скончался.
Смириться с этим невозможно. Привыкнуть к этому невозможно. Не стоит
обольщаться: время не исцеляет. Это рана, с которой придется жить.
Я беру на себя горькую миссию написать о Вите сейчас, спустя всего
несколько часов после его смерти, принимая тем самым на себя хотя бы малую
часть той нестерпимой боли, которая выпала его семье и ближайшим друзьям.
* * *
Нередко бывает, что Судьба, как будто толкая людей друг к другу, держит
их на расстоянии. Мне пришлось прожить полгода с Витей в одном городе —
до смешного маленьком городе — и никогда не повстречаться с ним. Это было
в Геттингене, зимой 95—96 года. В том, что мы не познакомились еще тогда,
как будто, нет ничего необычного — мы оба были частью толпы — вернее, двух
толп. Имя обеим — легион, несмотря на то, что они разнятся и почти не пересекаются.
Витя занимался в Геттингене тем, чем, собственно, и положено заниматься
в Геттингене — учился. Статус студиозуса — не идеальная, но приемлемая
личина для поэта. Но не литературу изучал он в Геттингене. «Очень отец
мой хотел, чтобы я стал медиком. — написал мне Витя в начале нашего знакомства,
— ... так и не случилось...». Компромиссом стала «семейная» специальность
— биология.
Мое собственное существование было не менее противоречивым. Детская
коляска в окоченевших пальцах и хроническое тупое недосыпание не способствовали
чуткости. Где–то в гуще стремительных студенческих толп, в которых Sturm
und Drang неизбежно преобладает над поэзией, цвел дивный поэтический
цветок, и аромат его не достиг меня.
Наши пути разошлись, не успев, собственно, сойтись. Позднее, когда
состоялось мое с Витей знакомство по переписке, оказалось, что мы географически
не так далеки друг от друга: он — в Мюнхене, я — в Базеле. Он приглашал
меня на свои концерты, я приглашала его — просто так, покататься на троллейбусе.
Этот вид транспорта, как заметил Витя, очевидно, был вывезен вождем из
Цюриха, ибо нигде, кроме России и Швейцарии, не встречается. Почему–то
ничего не получилось — ни с концертами, ни с троллейбусами. Наши пути разошлись
еще дальше: ушедшей осенью я перебралась во Францию, а Витя отправился
в Американские Штаты на стажировку.
Пару недель назад, я перечитала многие тексты Вити и подумала о том,
что нужно бы написать о нем хорошую критическую статью. Кто мог предвидеть,
что вместо нее придется писать некролог? Я не могу заниматься сейчас спокойным
и беспристрастным исследованием Витиного творчества. Слишком не ко времени
и слишком больно.
Витя! Я не обещаю тебе, что я когда–нибудь это сделаю. Разве можно
хоть что–то обещать? Это, безусловно, будет сделано, Витя, — не мной, так
другими. Написанное тобой достойно самого бережного и внимательного изучения.
* * *
Беззлобность и лучезарная доброта — первое, что поразило меня при эпистолярном
знакомстве с Витей. Искренняя радость удачным чужим стихам (быть может,
не меньшая, чем собственным) — не такое уж частое явление в склонных, увы,
к ревности и зависти литературных кругах.
Замечательными были рассудительность и мудрость этого совсем еще молодого
человека. Позволю себе привести отрывок частной переписки. Да простит меня
Витя.
Э.В.: ...Звонит мне как–то приятельница из Америки и поет
сладким голоском: «Да, Элечка, посмотрела я твою страничку, все мне очень
понравилось, но вот вчера в гостях у меня была НАСТОЯЩАЯ писательница».
Я от возмущения даже не нашлась что ответить.
В.Ш.: А почему не от смеха? Ты знаешь, это, видимо, наглость,
но я тут пару лет назад обнаружил, что меня не обижают обзывания, скажем,
графоманом: я настолько точно знаю, что это неправда, что отмечаю это только
как ошибку (либо осознанное искажение) говорящего.
Э.В.: У тебя не было ситуаций, когда гладят по головке,
«да–да, — говорят, — детка, очень хорошо», и немедленно следом выкладывают
какую–нибудь пакость?
В.Ш.: А как же? И подход какой–нибудь приятельницы после
концерта моего тут же, в Бостоне, пять лет назад: «Для любителя — очень
мило.» Но она и славится страстью гадости говорить. А смешно было, когда
жена какого–то приятеля отвесила комплимент: «Здорово! Стихи — как настоящие,
как по радио!» Ну разве можно тут обижаться?
Олимпийское спокойствие и мягкий юмор в ответ на гадости недалеких
читателей или завистливых коллег — кто еще из поэтов способен на это? Витя,
ты преподал превосходный урок.
У меня к ним только жалость,
Хоть грубят и врут,
Потому что я останусь,
А они умрут.
* * *
Даже если я возьмусь когда–нибудь за обстоятельную статью, целый пласт
Витиных произведений — его песни — неизбежно останется вне поля моего зрения.
К стандартным трем П: «поэт», «прозаик» и «переводчик» добавляется четвертое
— «певец».
Витя чрезвычайно много успел для своих лет. Ранняя зрелость и насыщенность
его произведений восхищают и они же ужасают. Лет начиная с семнадцати,
Витя принимается переписывать «Гамлета» («Капли
датского короля»), уловив субъективность Горацио, версией которого
удовольствовался Шекспир («Трагедия Гамлета,
датского принца»). Звучание стиха безупречно даже в самых второстепенных
сценах:
Гамлет:
Но что, когда дукат найдет философ?
Дублонам и пиастрам зная цену,
как велика она и в то же время
не бесконечна, он, вполне возможно,
не от избытка золота в кармане,
но чтобы слишком не отягощаться
(поскольку «меньше денег – меньше кармы»,
как говорили древние индусы),
монету подберет, в руках повертит,
оценит красоту ее узора,
блеск золота на солнце... и положит
(положит, а не бросит) в пыль обратно;
и будет знать, что на проезжем тракте
в семнадцати верстах от Эльсинора
он видел то, что видел. И довольно.
В двадцать с небольшим Витя пишет повесть о Сыне Человеческом («Ближнего
твоего...»), который непривычно назван Бар–Йосефом — сыном Иосифа.
— Бог бережет? — недоверчиво переспросил Шимон, — что-то не больно
он тебя уберег, когда, Яков рассказывал, вас обчистили бедуины.
— Точно-точно, — согласно закивал Бар-Йосеф и замялся. — Так и было.[...]
Пойми, испытания посылаются и посылаться будут. И более того, чем дальше
— тем более трудные. Но все-таки не труднее, чем я могу преодолеть на сегодняшний
день. [...] Может быть, это было наказание, может быть — искупление...
Но я — избранный.
Избранный народ — особая тема, которую мне не хотелось бы сейчас развивать.
Но и не упомянуть о ней невозможно. Избранный в избранном народе — контрапункт
противоречий. Молодой поэт уезжает из России,
...которую я покинул
По ряду причин, совокупность коих
Перечислять здесь навряд ли стоит
(«Эмигрантский цикл»)
не в Землю Обетованную, как хотелось бы многим, а в Германию — страну
для его народа специфическую.
Избранный этот народ не безупречен, разумеется («Искушение
Моисея»):
Нет, Моисей, они не твой народ.
Ты намечтал его в дворцовом рае,
В пресыщенной тоске. А этот сброд
Мечтает не о воле — о сарае.
Нет, Моисей, никто не будет рад,
Когда ты им подашь законов скрипты.
Понять тебя способен только брат:
Не Аарон, а фараон Египта.
А истинный поэт — всегда и везде избранный. Его собственный народ —
не исключение. Исключителен поэт, и удел его — узкий путь, предписанный
Бар–Йосефом. Иногда этот путь оказывается слишком узким.
Когда глаза привыкли к темноте,
и уши — к тишине, и руки-ноги —
к отсутствию какой-либо опоры,
и ноздри — к безвоздушному пространству,
я понял, что действительно темно
и тихо, и что нету кислорода,
и ничего иного, и меня.
И с горя закурил...
* * *
Настоящий поэт предвидит свои беды и свои восторги, и чувствует неизбежную
связь событий и понятий, радости и скорби. Перечитывая Витины стихи, которые
прежде казались такими жизнерадостными, я подозрительно часто нахожу в
них слово «смерть». В этом, как будто, нет ничего необычного. Тема жизни
и смерти есть главная поэтическая тема. Но пророчество исполнилось слишком
точно, чтобы говорить о простом совпадении (из цикла «Сестра
моя краткость»):
Хорошо лежать в леске
На опушке,
Кабы не дыра в виске
До макушки...
Танатос изощренно выбрал орудие. Снег, столь любимый Витей, которому
он так радовался в Америке, стал его роковой любовью («Молитва
Кая Цезаря»):
Снежная Королева, языческая богиня,
я перестал молиться и совершать обряды,
потому что я думал, тебе уже безразличны
мои жертвоприношенья. Возможно, я ошибался,
и я жестоко наказан.
...
...Богиня, даруй мне снега!
Снег мне нужен, как воздух, и даже еще нужней.
Врачи не сумели вернуть к жизни своего несостоявшегося коллегу. Три
темы увязались в зловещий узел — страшная рана в голове, снег, медицина
— узел, который сможет развязаться только в будущих жизнях.
Из жизни в жизнь всё тот же вкус в конце –
Вкус калия циана
Из бусины, таившейся в кольце
На белом пальце Анны.
Из жизни в жизнь, из века в век опять
Не помню я о вашей
Способности природной предавать
И пью из этой чаши.
Никто не отвел от тебя чашу и на этот раз. Прости, друг! Прощай! Покойся
в мире.
7.01.2001, Бордо