Speaking In Tongues
Лавка Языков

Сергей Волченко

ЦЕНТР

 
 
Пустой и вымерший город, хотя может он и не вымер, а просто всегда был пустым... Серые улицы — раннее утро, слишком раннее, чтобы в городе кто-нибудь был, так что теперь, когда поднимется солнце, он и останется таким же пустым и серым от пыли — за столь короткое время в нем ничто не успеет возникнуть, в глубине брусчатых улиц зарождается гул, но он всего лишь означает пространство: чем громче — тем ближе, одно лишь пространство, но вот оно дробится, трещит, и теперь это едкий стрекот мотора и в нем черный подвижный железный кусок; резво притормозив на повороте и тут же качнувшись назад при новом рывке на площадь из улиц внеслась самоходка (похожа на танк с обрубленным дулом), треща гусеницами вдоль высоких черных фонарей, треща едет вдоль них оставляя едкий слегка светящийся дым — это яд, конденсат стали и тяжести, и скрылась в одном из проулков, треск вскоре исчез, а голубой светящийся дым красиво клубясь над площадью вширь и неподвижно застыл окаймленный домами, и вот так неподвижно, словно был здесь всегда — ведь он абсолютно уместен: он никого никогда не сможет здесь отравить. В маленьком и светлом кафе-мороженом я вижу Семенова — он продает здесь натуральные соки. Перед ним на прилавке кучки цветных шариков — синие, зеленые, оранжевые — все такие веселые, яркие. Он кидает желтый шарик в стакан с водой: п-ш-ш-ик! — и лимонный сок готов! Кидает оранжевый: п-ш-ш-ик! — и апельсиновый сок!
— Как хорошо, — говорит Семенов. — Как хорошо. И музыка какая у меня здесь хорошая. Как хорошо!
Мы идем с ним в служебный закуток, и мне приятно, что у меня такой друг с которым я могу пройти куда посторонним нельзя. В закутке еле умещается диван и несколько коробок с цветными шариками (уж очень маленькое и уютное у него кафе!).
— Пол сегодня можно не протирать, — говорит он сидящей на диване немолодой женщине. — Сегодня все чисто, — и сыпет мне в карман из ящика цветные веселые шарики.
— Вот, — говорит он. — Это все натуральные соки, да, они очень даже. Вот. Как хорошо!
На одном из верхних этажей гигантского (выше туч) небоскреба — больница.
— У меня не то перелом руки, не то еще что-то с рукою, — говорю я медсестрам, зайдя в рентгенкабинет, — вы не могли бы сделать мне снимок?
— Нет, не могли бы, — отвечает одна из сестер. — Это больница где врачи лечат только своих знакомых. Это больница только для родственников и знакомых врачей.
— А где же мне наложить гипс и сделать рентген?
— Приходите завтра. Для вас есть старый корпус внизу у реки. Одноэтажное желтое здание с трещиной, вокруг сорняки и всякая зелень, увидите там, но сегодня он не работает.
Наложить гипс им ничего не стоит, но посылают туда... значит там делают хуже. Они усматривают в моем желании поправить себе руку эгоистический порок, и если я сделаю у них, где хорошо, они себя будут чувствовать в дураках, будто я их обманул, и да... чем больше буду просить, умолять, тем больше обрадую их: ведь в этом моем унижении невольно и сразу будет их месть. Но ведь это бездушие, оно-то и значит, что здесь делают лучше... чем где бы то ни было!
— Ну, а почему же вы не хотите? — говорю я как можно приятней.
— Мы вам не говорили, что мы не хотим. Рентгенкабинет сейчас занят. Можете ждать в коридоре.
— Ну вы сделаете или нет? Чтоб мне не ждать зря...
— Хотите ждите, хотите нет. Вас никто не заставляет.
Я оглядываю огромный светлый прекрасный рентгенкабинет. В нем пять или шесть рентгенаппаратов. На всех лежат или сидят пациенты — действительно занят.
— Я подожду, — и выхожу в коридор. «Моя рука, — думаю я. — Моя рука...»
Из кабинета вышла какая-то тетя.
— Ну, можно теперь?
— Что можно?
— Можно зайти?
— Но мы ведь же вам уже все объяснили.
— Но вы ведь же сами сказали мне подождать!
— Мы вам сказали хотите ждите, хотите нет. Можете ждать и дальше, у нас это разрешено.
— Я сейчас пойду к вашему главврачу и буду на вас жаловаться, — говорю я вне себя. — Это хамство!
— Хе-хе, — злорадно засмеялась одна медсестра.
— Ань, — деловито сказала другая. — Иди проводи его к нашему главному.
— Мы поедем на скоростном лифте, — услышал я вежливый, вкрадчивый голос молодой медсестры, она взяла меня под руку. — Я даже рада вас проводить. Вы все правильно поняли. Справки о переломах только он выдает, и гипс он вам все равно не наложит.
Мы идем уже в коридоре. У дверей лифта много людей.
— Нет, я пойду сам и пешком, до свидания!
Протискиваюсь сквозь людей, скорее, к лестнице, стеклянные двери, мраморный пол, стальные перила, ступени покрыты мягким и красным ковром.
Я бегу вниз и вдруг чувствую, что здесь, двумя этажами ниже — я свой, я свой в этом месте! И вдруг узнаю телевидение! Конечно же этот этаж мне знаком, его занимает телевидение: широченный как улица коридор, гуляет воздух, а паркет с пола переходит на стены, до середины стен, от того коридор еще шире чем есть. Вот начались кабинеты. Они слева, за стеклом и ниже уровня пола. Сверху, как и раньше, я вижу крышки столов, какие-то пульты. Когда-то я заходил сюда к своей приятельнице — она работала, да и сейчас работает здесь, и шел точно так же... и вдруг я увидел, из коридора увидел, как в кабинете, внизу за стеклом уборщица моет полы. Я сразу подумал, что ей душно и открыл ей форточку, чтоб из коридора шел ей свежий воздух. Я сразу же почувствовал, что ей это необходимо, но что она не догадывается и открыл ей форточку. Я именно сразу понял, что ей нужно. И она меня очень благодарила. Об этом тут же узнало все телевидение, и все поняли: раз я лучше уборщицы, проработавшей здесь всю жизнь, почувствовал, что ей нужно, значит телевидение мне знакомо еще лучше, чем ей и, стало быть, я свой здесь. Хвалила меня и моя приятельница. Я иду и уже никак не пойму: то ли сейчас, вот только что, это было, то ли тогда; это уже ни узнать, ни проверить нельзя — ведь там где все изначально понятно нет смысла бывать дважды.
С другой стороны коридора такая же лестница. Я дошел до нее. Здесь темно. На стене какие-то зыбкие черно-белые блики и сбоку проход, какой-то узкий, совсем узкий и темный проход. Впереди голоса (большая сила звучанья, какой-то динамик), иду в темноте... коридор, на стене те же черно-белые блики. И вдруг пустой кинозал. Идет фильм в совершенно пустом кинозале. Стрекот проектора. В отраженном свете вскинуты пустые твердые спинки сидений. Идет фильм в совершенно пустом кинозале.
Я, а со стороны какой-то человек, остановился в дверях и начал смотреть: на экране мужчина и совершенно голая женщина вдвоем тащат по коридору какой-то металлический предмет, тащат... И вдруг почему-то из фильма «Спаси и сохрани»: ее положили в гроб и ушли и дальше все так же как в фильме: она лежит в гробу, лицо в полупрофиль; и жду, я уверен, что она сейчас заговорит, ведь если она сейчас начнет двигаться и заговорит это вовсе не сделает ее живой, и хотя бы уже поэтому она неизбежно должна заговорить, ведь это так дополнит и усилит ее смерть... Но она все лежит, значит будет что-то другое, ведь опять увидеть фильм таким же — недостаточно для его главного смысла. И вот она поворачивается, поворачивает лицо, лицо красивое, молодое, я чувствую, все это не противоречит, даже неотличимо от фильма, хотя и не было в нем, просто один из его невоплощенных вариантов смысла, которых бесчисленное множество, бесчисленное, и которое, поэтому и есть его изначальное содержание и не только его... неотличимо: поворачивает лицо, ей неудобно смотреть так на нас, ведь она лежит ногами вглубь кадра, поэтому весь гроб вдруг поворачивается, чтоб она могла говорить, глядя прямо на нас не напрягая шеи, она улыбается каким-то своим мыслям и говорит как бы самой себе и улыбается предлагая разделить нам с ней ее радость:
— Как хорошо, что я умерла. Ибо я должна была умереть именно сейчас. Ведь я не росла и в этом все дело. Я осталась в детстве и поэтому не могла будучи взрослой жить слишком долго и поэтому я очень рада, что умерла и что я сущий ребенок!
И весь этот смысл возник без людей в совершенно пустом кинозале. Вдруг в углу, у экрана длинные металлические конструкции (высотой до потолка) сами собой приходят в движение, они колеблются по всей длине от потолка до пола и с алюминиевым грохотом падают поперек пустого кинозала, на пустые кресла, где нету людей. И страшно не то что они могли кого то прибить, если бы зал был заполнен, а то, что это как-то связано с фильмом: как будто если фильм идет сам по себе – он абсолютно реален, и теперь, значит, так же реально – без людей, может случиться всё что угодно, не только на экране, но и везде, ничто нельзя предсказать.
Человек стоит в дверях кинозала и смотрит.
Во весь экран вдруг появляется зеркало в литом пластмассовом кожухе (похоже на боковое автомобильное зеркало), и в нем лицо, очень красивое женское лицо, оно явно наблюдает за происходящим на экране и в зале.
— Вам лучше уйти, — говорит женщина. — Здесь небезопасно.
— Но только с вами, — говорит мужчина, стоящий в дверях. — Одному мне нет смысла выходить отсюда.
— Я вовсе не волнуюсь за вас, — говорит женщина. — Я просто сказала — имейте в виду.
— Тем более, — сказал я. — Почему бы мне тоже просто не остаться здесь и не быть таким же как вы? Тем более, что вы очень красивы.
— Это не значит ничего, с моим лицом и телом я могла бы быть где угодно.
— И тем не менее вы здесь...
Женщина задумалась внимательно на меня глядя.
— Если вам не важно где быть, — сказала она, — а важно быть с кем-то, то уйти все равно предельно легко, даже одному без меня, ради чего же вам так рисковать?
— Одному просто нет смысла. Пойдемте со мной. Ведь и вам все равно.
Глаза уже во весь экран: она совсем уже близко ко мне, наблюдает за мной, и перейди я к другой стене ей даже не надо будет двинуть зрачком, уже видит меня помимо движений.
— Так мы и идем.
И только тут я понял, что уже давно ее вижу подле себя, она оказалась одного роста со мной в новых темно-синих тесных джинсах, и рядом идет слегка наклонив голову набок и держа руки в карманах — здесь ей слишком знакомо все — и по одной этой походке стало понятно, что дойдет она лишь до конца коридора, и что, стало быть, опять я один и уже бегу по лестнице вниз и благодарен и рад, что она пошла со мной как я и просил.
Вприпрыжку бегу и вижу: с каждым пролетом все темней и темней. Чем ниже спускаюсь, тем темней и темней — здесь наверное никого уже нет... Ведь в темноте жизни меньше. И вдруг у стены я вижу одну из сестер, медицинских сестер, она была там наверху... и свободно стоит у стены в белом замызганном кровью халате, на стене телефон-автомат, и она, держа трубку в руке, матом в нее орет на кого-то. На кого я не знаю — просто грубо и матом орет. «Вот сука поганая, — думаю я, пробегая. — Сволочь и мразь, просто сволочь и мразь». Вспоминаю весь верхний этаж и рентгенкабинет. Тварь поганая, ну конечно стоит и матом орет, развязно стоит у стены в замызганном кровью халате, на стене телефон-автомат и она, держа трубку в руке, а другой упершись в бедро, теперь тут в темноте, и матом орет... — думаю я про себя уже после того, как увидел; и все ниже, вот ее и не слышно совсем.
Я свернул в коридор. Здесь не понятно и пусто. Здесь нет ничего. Тихо и пусто. Далеко прислонившись к стене кто-то сидит. Я приближаюсь, — какой-то мужик. Голый мужик. Он сидит, прислонившись к стене, наклонив голову. Наверное что-то случилось, иначе он был бы одет. Надо помочь, а заодно и узнать, что же случилось. Я иду и радуюсь, что хочу и могу помочь. Например, я могу поделиться одеждой, а за это он мне расскажет что же тут было... И вдруг замечаю, что одна нога у него не такая... странно — тонкая и далеко слишком откинута в сторону. Нет, тут все непонятно, хотя может он вывихнул ногу, или с рождения такой. Но что бы там ни случилось одежда — это то что ему надо уж точно. И конечно же с радостью поделюсь с ним одеждой, но это вначале, а потом еще сделаю все, что смогу...
И вдруг замечаю, что у него еще две ноги. Голый мужик с тремя ногами... нет, непонятно. Что ж у него, три ноги что ли... нет, тут все непонятно...
— Вам помочь? — спрашиваю я у него. Но не договорив вдруг вижу, что одна нога у него оторвана, и только спустя еще мгновение осознаю, что наверно не у него, а у кого-то еще, и что показалось мне так потому что весь вид мужика означает, что ему все равно его эта нога или нет, что своих ног он так же не чувствует, поэтому ощущение упорно говорит мне, что и третья нога так же его, и куски... куски трупа! Они вокруг и у самой стены аккуратно лежат прикрыв плинтус. Все это я увидел в момент, когда задал вопрос, так что едва успев произнести, я забыл о чем спрашивал:
— Что это?!!
И мужик не поднимая головы и не видя меня (ему все равно кто рядом) абсолютно точно отвечает:
— По-моему, ЧАС НАСТАЛ!
Я чувствую, что не могу помочь — ему это не нужно! Но что же тут было?!! Я в страхе оглядываюсь — все пусто. Тихий пустой коридор. Далеко, в самом конце появился еще один голый мужик, он босиком (серо-зеленый ленолеум), он идет вдалеке из глубины коридора. Раз голый, значит ему все здесь известно, скорее спрошу у него и вдруг в темноте ощущаю: слегка прижаты к туловищу локти, вся верхняя часть его приближающегося тела поэтому слегка скована, от этого кажется, что в нем достаточно сил, что бы быть в норме и прекрасно себя контролировать, однако при этом он без одежды и ему (несмотря на то, что он в норме) все равно в одежде он или нет, очень странно..., нет, нужно все понять самому и скорее, до того как он подойдет... Я вновь оглядываюсь: что же могло так разорвать — здесь нет механизмов, взгляд сам собою скользит по стене в нишу к железным дверям лифта; я чувствую: удар и сейчас еще длится, он как бы застыл между кусков (ошметки) и живыми людьми, и везде — во всем пустом коридоре, из его глубины голый мужик все ближе и ближе, он голый, невысокий, с широкой приподнятой грудью и держит перед собой два больших эмалированных лотка. И вдруг понимаю: пугают они — эти два мужика: они не могли уцелеть за счет собственных сил... и остались в каком-то странном состоянии. Надо бежать, но это опасно — неизвестно как он тогда себя поведет. Вот он подошел, наклонился и кладет куски в белые эмалированные лотки. Меня тошнит. Как я могу помочь, когда меня тошнит здесь, а он преспокойно, безо всякого отвращения берет куски человека руками и кладет их в лотки. Он не бросает, а кладет их в лотки. Еще можно было б бороться с отвращением, но если б это имело для них хоть какой-нибудь смысл, если б они хоть как-то нуждались во мне и чувствовали то же самое, что и я. Но если б я видел, что им сейчас также тяжело как и мне — это было б нормально, меня б ни что не пугало и я бы сделал что мог! А сейчас одно только желание — бросить их, бросить. Но я даже не упрекаю себя. Мне только стыдно и страшно, что они знают об этом. Случайность! Пугает случайность! Они не могли уцелеть за счет собственных сил. Это случайность! На самом деле их нет — они уже то, чего могло бы не быть, их теперь не обманешь иллюзией факта. И собирает куски, он еще готов что-то сделать для них. И вдруг понимаю: они могут убить меня за то, что я все еще здесь — ведь я ж притворяюсь! А убежать — это легко: просто обогнуть их и быстро уйти. Но ведь они стали такими после какой-то ужасной беды, значит тем более должен быть с ними, но как раз за это-то они могут убить меня, ибо сам мой вопрос о помощи — он уже прозвучал. Но я все равно делаю вид, что как и они уже ничего не боюсь, не боюсь за себя и что жизнь для меня не имеет значения.
— Ну где здесь выход, — говорю я как можно развязней.
— Иди вперед, — говорит мне мужик. Он стоит позади меня совершенно голый и держит в руках лотки с ошметками трупа. Часть их еще у стены осталась. Меня тошнит, и страшно. Но скрыть это можно только опять какой-нибудь помощью:
— Давайте мне один лоток, вам будет легче... — говорю я.
Мужик ничего не ответил. Я пошел вперед, как он и сказал — последний оставшийся способ скрыть свою ложь почему-то стал подчинением. Но ведь это ж еще не может быть началом убийства...
Мы дошли до другой противоположной лестницы и двинулись вниз. Тут же, еще на лестничной клетке я увидел, что все залито кровью. Пол, потолок, стены, перила, ступени — все, сплошь залито кровью. И он совершенно голый здесь, и как будто его кровь сквозь белую кожу чует родство с кровью на стенах, и от того ему хорошо, что он без одежды и он спокоен. Мы спускаемся. Я один по мрачной лестнице вниз. А он за мной. И то, что я с ним — в этом уже есть какая-то ничтожная помощь ему, но мне она уже совсем нестерпима. Позади с лотков мне за шиворот уже стекает холодная кровь, а на голову валятся куски человеческого мяса: один за одним. Ну все! Теперь, вот теперь надо бежать! Еще чтоб за шиворот мне налилось!!! Наплевать, что с ними тут было. Сейчас, очень просто: щас посторонюсь к стене пропущу его с лотками мимо перил вниз по ступеням и быстро назад, на прежнюю лестницу, сейчас он еще наверно не задержит меня, ничего не сказав шагнет мимо и тут же забудет меня. Но бежать как будто бы тоже самое, что и остаться, почему смысл сказанного спустя столько время зависит теперь: если сейчас убегу — то фальшиво предлагал свою помощь, а если останусь — то спросил от души, но притворяюсь сейчас, впрочем я спросил еще до того как увидел, но в его глазах это меня не может простить, тем более прошло столько время, я задал по привычке этот проклятый вопрос и теперь ни убежать, ни остаться — нельзя, почему он меня еще не убил, непонятно; я делаю вид как будто люблю: иду ступеньками вниз... Кровь течет мне за шиворот — конечно темно в темноте он особо не смотрит — сказать ему что он криво держит лотки? Нет, надо было лучше сказать — это было б честнее. А может быть этим я себя бы и выдал: может быть он все еще не догадывается, что я притворяюсь. Ну, хотя бы спрошу куда мы идем! Ну вот уже все: это решетка. Она заперта. За ней люди, чистый мраморный холл с зеркалами и выход на улицу. Но она заперта. Я останавливаюсь в темноте перед железной решеткой. Она вся залита кровью.
— Она заперта, — говорю как можно развязней. Изо всей силы делаю вид, что мне и не нужно ее открывать, что я забочусь только о нем, только о нем я забочусь, и будто бы не догадываюсь, что он все здесь знает гораздо лучше меня.
— Наверху снаружи есть шпингалет, — говорит он позади меня, стоя с лотками. — Просунь руку и открой его.
И лезу рукой сквозь кровавые прутья, рука уже вся испачкана, но лезу, и думаю: «придется сквозь них». И вот наверху действительно есть шпингалет. Пальцы скользят. Я открываю. Сил уже нет. Решетка настежь открыта. Я весь в крови измазан...
— Молодец, добренький мужик, — говорит мне мужик, обходит меня с лотками и совершенно голый, уже видно забыв про меня, уходит прямо в зал, где много народу, где все прилично одеты, и вот он уже среди них, один, совсем далеко, и вот уже совсем среди них затерялся. Ну все. Слава Богу, теперь я могу быть без него.
Зал. В нем много людей. Я прохожу мимо людей и выхожу на улицу. Яркое солнце. Все одеты по-летнему. За мной осталось выше туч огромное здание. Я вышел из его стеклянных дверей и иду. Сухой тротуар. Теплый ветер. Веселые лица. Рядом со мной идет красивая девушка, с удовольствием смотрит на свое платье.
— Какое у вас красивое платье! — говорю я, желая тоже понравиться ей.
— Да, — отвечает она с удовольствием глядя на платье. — Это платье Центровое. Оно специально для прогулок по Центру, — идет и в тупом упоении смотрит только на свое платье. Ни меня, ничего вокруг она не замечает. Но мне все равно хорошо. Я не знаю куда идти, потому что вышел из другого выхода. Ведь я перешел на другую лестницу и поэтому вышел с другого выхода. Здесь у этого выхода мне все незнакомо. Так мне сложно будет найти свой дом. Но мне все равно хорошо. Надо попасть в центр, а там я уже сориентируюсь. А уж центр-то все знают где. Надо только спросить у кого-то.
Я иду и думаю, у кого бы спросить. И вдруг вижу: подъехала к платформе электричка. И из нее, с ее разных сторон — куча людей — и все в автобус. Он стоит чуть накренившись у самой платформы, пыльный уже почти весь забитый автобус. И надпись на нем: «В ЦЕНТР», и я сразу лезу в него изо всех своих сил.
— Куда!? — кричит мне водитель.
— В центр! — кричу я.
— Садись! — кричит водитель.
— Сажусь! — кричу я.
Влезаю, и за мной еще кто-то с трудом, и припер меня к какой-то старухе, двери уже невозможно закрыть, автобус разворачивается, и я замечаю: он чуть не наехал углом на какую-то вертикально торчащую балку, и быстро едет теперь по той же дороге, по которой я шел, он едет все быстрей и быстрей, за окном я вижу железнодорожную насыпь, и там электричка, автобус все едет, он едет как раз там, где я шел только что. (Я шел здесь лишь для того, чтобы сейчас узнать это место!). Он едет обратно, где я был только что — это Центр! Он влетает в мраморный холл, или это больница... или медучилище, или Бог его знает, но сейчас тут на окнах решетки, он едет по полу (кругом стоят люди) и у самой шахты превращается в лифт, вернее въезжает в нее, и краем глаза увидел как в шахте над ним, стремительно вверх уменьшаясь, уходит ядро... и... жуткий удар. В секунду я выскочил и удар без меня. Кругом затряслось. И вижу: в шахте все изменилось: внизу теперь лежат два аккуратных гладких железных цилиндра — и не пойму: то ли это все, что осталось от лифта с людьми, то ли лифт автоматически и в последний момент выпал наружу и мне не нужно было самому... И вдруг опять со свистом из самой выси ядро. Я даже не смог услышать удара: все вдруг подпрыгнуло, каменный пол ударил снизу и многие люди попадали на пол. И видят: на гладкую поверхность цилиндров теперь проступили точечки крови. Но это еще усложняет хоть что-то понять. Это как раз ведь и значит, что сила удара такая, что от людей вообще ничего не осталось — они спрессовались в металл, их именно нет здесь. А красные капли влаги сами по себе ни о чем не говорят — этого слишком мало, чтобы знать наверняка. Так что автобус быть может все-таки выехал. Я оглядываюсь, чтобы увидеть в толпе хоть кого-то, кто ехал рядом со мной и понять таким образом: остался автобус в шахте или нет, и вижу, что это то место, куда принесли лотки с ошметками трупа. Они стоят около шахты, и все вокруг с болью и состраданием смотрят на них. В шахту уже никто не глядит, потому что локти — вот там все гораздо понятней. Кто-то обреченно говорит, что это уже первая жертва... Но мне уже плевать, что кто-то еще может для всех говорить. Мне и в голову не может придти, чтобы теперь помогать. Я с облегчением ощущаю, что думаю только как бы отсюда сбежать. Бросить их всех и сбежать. И вдруг вижу Семенова. Ну конечно же — это высокий Семенов. Он стоит в своей серой широкой куртке среди прочих и совершенно отключено смотрит в сторону. Значит и он тоже здесь оказался. Я протискиваюсь к нему и чувствую: хорошо, что он от всего отключен, значит еще есть надежда...
— Семенов! — говорю я.
— О! — восклицает Семенов.
— Куда ты смотрел, и, постой, мы отсюда не выйдем, — говорю я. — Ведь у черного входа — там сторож...
— Постой, — говорит Семенов, — вот я точно не помню... Ведь сегодня же вроде четверг...
— ...вроде четверг...
— А в четверг должна идти вагонетка.
— Вагонетка...
— Мы в нее спрячемся и в ней и уедем.
...я чувствую, что делаю совершенно не то... Я останавливаюсь. Он стоит и зовет как будто я совсем в другой стороне... Он показывает, что если меня можно звать с любой стороны где нет электрички, то я вовсе и не собирался садиться в нее... О Господи, я щас опять бы на этой электричке уехал бы в Центр, но даже не это самое страшное, страшнее, что я хотел в нее сесть, и если это станет понятно, то он, Семенов, никак не связан со мной, и это даже не страх за себя, а последний способ дать мне понять — позови он меня как обычно, сразу меня бы и выдал... Я это чувствую все, но не пойму в чем же опасность. (Электричка уехала и платформа пустая). Неторопливо я иду по газону обратно; показываю, что и не пытался отсюда сбежать, но как будто бы предрешено: если уж скрываю, что мог только оказаться в Центре, то уже никак не скрыть, что я там был, и вроде бы это одно и тоже: если б меня там не было, я б и не пытался сесть в электричку и значит незнание, что она ехала в Центр не может отвести от меня подозрение, но от кого это надо скрывать, я никак не пойму, мы снаружи и никто здесь не мог видеть нас там; я останавливаюсь рядом с Семеновым посередине газона и вроде бы все хорошо, но я боюсь даже спросить, по-моему и он тоже не знает... И тут до нас обоих доходит то, что должно было дойти только сейчас: еще ничего не кончено... у черного входа стоит охранник в военной фуражке. Если он поймет или узнает, что мы были в Центре — то мы и здесь совершенно бесправны и беззащитны, и он нас сразу затащит обратно! А если не догадается — то мы недосягаемы, даже здесь, совсем рядом с ним и навсегда спасены. И сейчас все зависит от малости. Но как же он не догадается если мы были там! Если он здесь и поставлен как раз для того, чтобы знать кто был там, а кто не был!
— Надо что-то придумать, — говорит Семенов.
— Не знаю... — говорю я. — Он уже смотрит на нас.
— Надо срочно придумать, — говорит Семенов.
— А как? — говорю я. — Если мы там были, то как же теперь сделаешь, что нас там не было? Ведь это же факт!
— Ничего глупее, чем оказаться снаружи, представить было нельзя, — говорит Семенов, — это была самая глупая мысль.
— Значит ошиблись...
— Представляя, ошибиться нельзя, — говорит Семенов, — мы все увидели верно, просто мы знаем теперь, что путь наружу уже отсечен.
— Нет, если не выйдем, значит в чем-то ошиблись, надо придумать что-то еще, всегда можно что-то придумать!
— Но надо так, чтобы был еще и смысл какой-то, — говорит Семенов, — мы и останемся там.
— Где?
— В вагонетке, если она приедет, конечно, зачем нам из нее вылезать? Ведь чтобы сделать вагонетку, ее надо было вначале представить... и если мы в нее сядем, и она не развалится, да еще и сможет поехать — то значит кто-то представил ее себе верно; как хорошо если все так и будет...
Я не успел возразить, как ощутил в себе удивление, но я удивился даже не фантастической конструкции этого автомобиля, а тому, что она мне показалась столь обычной и знакомой...
— Нам еще повезло, что сегодня, — говорит Семенов, — эта тачка бывает только по воскресеньям. Сегодня единственный день.
...ведь такого автомобиля вроде бы еще никогда не было, но мне очень сложно увидеть, чем же он отличается, я ведь с каждой секундой все больше и больше привыкаю к нему; и вот с трудом из глубины сознания выхватываю почти забытое: ...у этого автомобиля оптимально удобное (только две) количество дверей для того, чтобы они являлись одновременно и корпусом... да, они одновременно и корпус — загибаются в пол и крышу. При распахивании их — распахивается сам автомобиль, принимая форму буквы V; двери (как крылья) отъезжают в стороны на задних колесах, которые в этот момент поворачиваются вокруг своей оси под нужным углом, а сиденья, сиденья... вот! — они крепятся к дверям, и садишься уже после того, как зашел внутрь раскрытой машины, внутри машины оказываешься еще до того, как сел в нее (!). Наверняка еще масса новшеств, и хотя они перед глазами, я уже совершенно не вижу их, ибо слишком привык к ним, и не помню, чем именно еще предыдущие автомобили отличались от этого, они уже забыты мной, их словно и не было, вместо них одно лишь удивление: почему самый первый автомобиль не был таким, как этот: ведь такая конструкция самая простая и естественная, потому что в ней нет ничего лишнего.
Как же несовершенен наш разум, чтобы столь долго идти к тому, что само собой разумеется... выходит его и не было до сих пор, он только сейчас зародился — автомобиль только начат: когда он захлопнулся и отъехал, я сразу увидел, что он очень далек от совершенства: он слишком приземист, а ведь сама приподнятость его над землей говорит о возможности неограниченной высоты... И вот из автомобиля уже выползает вверх гигантская плоскость, делая его все более и более гармоничным, но не просто плоскость — это гигантский плакат с надписью: «Дом для всех нищих и покинутых», и, кажется, сама лишь эта идея дома для всех уже раздвигает автомобиль горизонтально, так что плакат оказывается задней стеной огромного фургона с прицепом, где могут уместиться все бездомные.
Многоэтажный фургон. Каждый этаж — это дощатая платформа. И я стою на верхней, и звездное небо проваливается вниз сквозь железный каркас крыши — ее пока еще нет, и ветер гудит в железном каркасе над моей головой, но вот я слышу жесткий шелест и вижу саморазворачивающийся, твердый, почти что железный брезент по обе стороны стремящийся вниз. И вот уже верхний ярус закрыт, защищен от ветра и неба. Тишина первого мига... Гулкая приятная пустота, готовая вот-вот принять в себя нищих. Но нет... Это просто пустота — она всегда там, где нету людей, это ужас, одиночество и зловещая тьма пустого фургона — и люди всегда там, где нету ее.
Но я не боюсь: она ведь кажется мне до тех пор, пока хотя бы еще один человек не заберется сюда, а потом даже и казаться не будет.
Однако ужас и мрак уже вцепились мне в горло, но как-то странно вцепились: они не душат, а, видимо, хотят оторвать мне голову. Они страшно, безмерно сильны, и понимаю уже: лучше не сопротивляться и поверить, что они есть — тогда легче будет умереть, они ведь так и так убьют меня. Но мне лишь бы протянуть несколько секунд, всего лишь секунд, за это время брезент достигнет нижней платформы — фургон тогда будет готов для жилья и сразу забьется бездомными нищими, которые хлынут в него со всего города. Но брезент все спадает: я слышу — он шелестит, шелестит где-то внизу, шелестит — вот он, единственный недостаток: постепенность создания, и еще... простая случайность, что я оказался не на нижней платформе, открытой сейчас холодному ветру, взглядам и огням города, а на верхней, которая уже надежно укрыта от мира и где поэтому возникли мрак, пустота, одиночество и ужас, и они успели-таки оторвать мне голову, и когда она гулко ударилась о дощатый пол, я, невзирая на тьму, увидел со стороны свое тело, но не мог понять, то ли это голова с глазами еще жива и видит его, то ли душа отделилась, и я вижу душой; и вот слышу уже, как фургон наполняется людьми, радостными и счастливыми, что наконец нашли себе дом.