Speaking In Tongues
Лавка Языков
Перевел Геннадий Башков
Последние десять лет, пять из которых я прожила на Украине, показались
мне довольно неплодотворными, поскольку мне стало казаться, что я уже давно
пишу в вакууме. И только после смерти Иосифа Бродского я почувствовала,
что обязана писать снова, -- это и вылилось в «Оду расстроенной лире»,
посвященную его памяти. И снова наступила пустота, тишина. «Тик-так,» --
стучали часы нашей бренности в такт сердцебиению. И затем, как ласточки
после неимоверно долгой зимы, чуть больше года назад слова снова стали
складываться во фразы, готовые к выражению. Так родилось «Допотопное наследие».
Оно началось именно с этих слов и желания вновь ступать в ногу со временем.
Я не совсем отдавала себе отчет, в чем же смысл этих слов, что же это за
наследство такое допотопное. И даже после того, как я написала его, смысл
этот не совсем мне ясен. Однако я почувствовала, что наткнулась на какой-то
дремлющий вулкан, что наступит время -- и он прорвется в нечто, связное
и осязаемое. («Годы спустя я взрываюсь/ Подобно Везувию в мерзлой земле»).
Настали знойные августовские дни, и вдруг то наследие стало прослушиваться
на родном языке, я почувствовала, что во мне зашевелилась какая-то доисторическая
рыбина на пути своего бесконечного странствия. Метать иль не метать икры?
Каждое лето реки одолевают меня наваждением, и я совершенно схожу с ума
по ним, мечтаю о них и нахожу отдушину лишь в их потоках. Я даже читаю
о рыбах, как ребёнок удивляясь сложнейшим повадкам осетра, севрюги, белуги.
Я даже где-то записала себе: «Белуга (Huso, huso) (какая чудная
классификация! Хусо, хусо -- так напоминает молниеносное первобытное движение
по морям), пепельно-серая, белая, каспийская, черноморская.
Большую часть времени проводит в море, но каждый год возвращается в
реки только для того, чтобы отметать икру. После этого возвращается в море
вместе с молодью. И чем больше она размером, тем дальше отправляется на
нерест, из Черного моря -- в Средиземное или в Адриатическое. Большинство
осетровых, белуг и севрюг появляются в море весной молодняком, те же, что
зимуют в реках -- уже постарше и готовы к нересту следующей весной.» Так
и я представила себя некоей белугой в поисках родной реки, куда нужно вернуться
на нерест. Что заставляет их проделывать такие огромные путешествия --
совершенно непонятно. А мне это всё-таки знакомо, поскольку и я приехала
сюда ох как издалека по совсем непонятной причине. Но раз я сама нереститься
не собиралась, пришлось создать собственную мифологию. И так вот появилась
белуга со вспоротым брюхом, вспоротым ради икры, которую мечут свиньям.
Так и решилась моя дилемма, извечная проблема: метать иль не метать. Мне
кажется, я прошла по этому пути до конца. И все же я боялась за эту белугу,
она была такая израненная и беззащитная, что я решила убрать её напрочь
и выбросить ключи.
Затем, подобно ей же, я пустилась в другое странствие, менее виртуальное.
В поисках одного писателя, Марка Кострова, который, подобно какому-то речному
богу, царит на всех водных просторах Новгорода. Я прочла некоторые из его
рассказов в «Новом мире» и мне очень захотелось найти его. Просто так вот
-- найти! Зачем? Полагаю из-за его увлечения реками, хотя моя тяга к ним
больше похожа на ростки тепличного, домашнего растения. И что же я ему
скажу, если мы встретимся? Право, не знаю, наверное попрошу нарисовать
мне барашка. Я поняла лишь, что найти мне его нужно во что бы то ни стало!
В «Новый мир» обращаться было бесполезно -- их почта и так вечно перегружена.
Тогда я поискала в Интернете, попыталась найти его адрес по новгородскому
телефонному справочнику, но безуспешно. Я провела много часов, разыскивая
его по всей вселенной, и вдруг наткнулась в одном месте на его рассказы
в переводе. Задыхаясь, как белуга в навязчивом путешествии по многочисленным
рекам и морям, я, наконец, добралась до какого-то незнакомого берега и
простучала таинственный, отчаянный сигнал СОС к редактору в том смысле,
что если я вскоре не найду этого самого Кострова, то сразу же задохнусь
со своими жабрами на открытом воздухе.
Редактор, несколько удивленный таким загадочным посланием, сразу же
ответил мне, дав адрес переводчика Кострова, и между прочим заинтересовался
тем, что я написала книгу «На моем заимствованном языке».
Иногда достаточно одного читателя, чтобы разорвать энтропическую пелену
вакуума:
И тогда разразился потоп.
И вот его кульминация.
«Посвящения» родились на родном языке как бы сами по себе, sui generis,
без каких-либо предшественников на языке заимствованном. В отличие от русской
Белуги, которой предшествовало мое «Допотопное наследие», и где уже был
образ готовой к нересту белуги, которой вспороли брюхо браконьеры. Моей
Белуги ex machina.
«Посвящения» вышли из чего-то антропоморфного, мне пришлось признаваться
в некоторых вещах, символах, явлениях в более глубоком, личностном плане.
А это не так уж принято. Желание опуститься на то, что составляет твой
непосредственный интимный внутренний мир. Это началось с некой одержимости,
обращенной на саму себя. Схватка с чем-то, что вовсе не совпадает с видимым
внешним миром. Мне не нужно было искать действующих лиц, они сами появлялись,
одно за другим. В самом деле, они лишь ждали, пока появится проектор моего
третьего глаза и сфокусируется на них. «Домовой» был моим первым опытом
чистого верлибра на моем родном языке. Контекст был новым, сугубо личным,
внутренним, соединившим мои две половинки как мост. Я раскрылась так, как
вряд ли смогла бы сделать это на заимствованном языке, как это ни выглядит
парадоксально. Переводя свои же стихи на английский, я с удовольствием
обнаружила что «Посвящения» действительно самобытны, что это не перевод
с перевода и перевода каких-либо слов или контекстов. Они возникли как
некий изначальный источник. Я сотворила свой собственный источник на родном
языке из Бог его знает какого поэтического содружества!
Я не могла смириться со своим переводом, ибо я была уже вне контекста
заимствованного языка. А перевод вряд ли может воздать должное оригиналу.
Это создавалось исходя из предпосылки, что существует вечный Другой,
но этот Другой рассыпается в различных слоях внутреннего мира. Ведь, в
конце концов, если заняться изучением генеалогии богов, то вскоре наверняка
обнаружишь, что, несмотря на множество поколений, прошедших с эпохи Геры
до троянской войны, музы все-таки не предшествовали поэзии. Они появились
лишь тогда, когда поэзия стала проявляться сама в различных жанрах. В начале
был дельфийский оракул, и Сивиллы проповедовали гекзаметром. В этом и заключается
пророческая природа поэзии. Тогда не было никаких стоящих муз, музы стали
нужными только тогда, когда была утрачена пророческая природа поэзии.
А я стремилась вернуться к домузовскому вдохновению. Возможно потому,
что самая моя сокровенная муза и была тем голосом, которого больше нет.
«Моя муза ушла, и с ней вместе пропал и голос...» В отсутствие такого голоса,
что удерживал мое внимание так долго, я, наконец, обнаружила, что все рассыпалось
калейдоскопом множества других, и что можно найти свою музу в чем угодно.
В листке травы! В самом деле, что же это за Другой, чем не некий Святой
Дух или София Премудрость Божия, проницающая всея? Деревянная доска с изображением
деяний апостолов -- это ведь метонимический образ действительности. В соборе,
Другой -- это дух для женщин и душа для мужчин.
Логос в последнем случае и вечная, не определенная женственность в
противном. Как писал Юнг: «Тогда как перед взором мужчины плывут четкие
очертания в соблазнительном виде Цирцеи и Каллипсо, дух лучше выразить
как рой летучих голландцев или неизвестных бродяг с моря, который невозможно
ухватить, который находится в постоянном бурном движении». (Из «Аспектов
Женственности».)
Другими словами, хранители порога сознания или музы. Обе половинки,
возможно, встречаются только в некоем алхимическом mysterio conjunctium.
Поэзия тогда становится какой-то прогулкой на перекладных без конечной
цели.
Поездкой просто ради поездки без мысли о том, доходит ли сообщение
до нужного адресата.
Но меня волновало ещё некое состояние раздвоения, будто я разорвана
пополам.
Холодная война была для меня удобным фоном для собственной диалектики
и случайных проявлений туч летучих голландцев. Казалось, что с окончанием
холодной войны пройдет и эта внутренняя диалектика. Ан нет, выяснилось,
что пропасть раздвоенной личности стала ещё глубже и приняла океанские
пропорции. Она угрожающе расширялась и стремилась превратиться в хронический
лейтмотив. Мне нужно было разузнать и выяснить источник этого разрыва.
Мне стало ясно одно в каком-то пифическом плане, что этот разрыв в моей
душе гораздо глубже, чем любой из тех, что были за прошедшее тысячелетие.
Он кажется коренится в какой-то застарелой ране с незапамятных времен.
Мне подумалось, что это зеркальное отражение греко-римской двойственности,
когда Россия унаследовала византийские ценности, которые волей-неволей
основывались на Греции, а англиканский мир получил в наследство игру на
скрипке в то время, как Рим полыхал и рушились все его атрибуты. Платоново
наследие.
Юнг пишет: «Точно так же как мы живем в мире, где в любой момент может
погрузиться в пучину любой из континентов... так же мы внутренне живем
в мире, где в любой момент может случиться нечто подобное, хотя это может
проявиться в форме идеи, тем не менее такой же опасной и ненадёжной при
этом. Неспособность устроиться в этом внутреннем мире -- это небрежность,
которая влечет за собой такие же серьёзные последствия как невежество или
неприспособленность во внешнем мире.»
По мере того, как я стремилась не упустить ни внутреннего, ни внешнего
мира, или чем глубже я копала себе дорогу из внутреннего мира во внешний,
тем ближе всё это сходилось вместе. То есть, в сети, что я плела, существует
некая неразрывная связь между Атлантидой, дельфийским оракулом и гиперборейцами,
и тот разрыв, что тревожил меня в действительности произошел ещё до холодной
войны, гражданской войны, наполеоновских войн, войн между греками и римлянами,
и был по сути допотопным.
Атлантида правила десятью царствами. У них и у их соседей, скифов,
гипербореев, скандинавов, галлов, кельтов, греков, майя, ацтеков, мексиканцов,
финикийцев, арийцев, халдеев, египтян и берберов существуют схожие легенды
о потопе и есть свидетельства сношений между ними и до потопа.
Говорят, что первые сивиллы были гиперборейками. Первый дельфийский
оракул воздвигнут на дымящихся руинах Пифона, убитого Аполлоном. Тот Пифон
родился на иле, оставшемся от погрузившегося в воду материка Атлантиды.
Этот дым каждого приблизившегося к нему чуть ли не сводил с ума. Возле
источника именно этого дыма было решено воздвигнуть оракул.
А всё остальное -- поэзия.