Speaking In Tongues
Лавка Языков

Нонна Чернякова

Cамолет, пароход и поезд



Человек-муха. Жужжит по всему самолету. Один глаз на его лице сдвинут к уху, отсюда все его проблемы и постоянное жужжание. Босиком прошел к солдатам в конец самолета и загородил дорогу в туалет. Быстро-быстро втыкает нож между растопыренными пальцами. Через пять минут жонглирует большими грибами в пластиковом ведре. А, черт с ними! Решительно порезал их, передумав везти гостинец из Владивостока в Москву. Повисел над группой китайцев, сказал им, что он немец. Так и летает из одного конца салона в другой, размахивая большим нательным крестом. Там, где посидит человек-муха, остается кучка мусора, вижу колбасный огрызок, несколько намокших сигарет, разодранный в клочья пластмассовый стаканчик и 50-рублевую купюру.
А вот рядом с нами человек-торшер. Он демонстративно читает библию с карандашом в руке, подчеркивая нетленные мудрости. Он поедает их, как конфеты или сочные черешни, а может, затягивается ими, как косяками. Его большие очки на хилом ростке шеи светятся от желания сделать что-нибудь богоугодное. Он знает, что надо делать. Он прилетит в наш вечно перспективный город с десантом врачей, и они полечат бедняков. Только нигде никакой рекламы -- упаси боже! А то, не дай бог, притащится тысяч пятьдесят сирых и убогих. «Торшер» рассказал Джеку про свой план, когда услышал, что мы говорим по-английски. На его визитке тоже была какая-то «затяжка» из Библии.
Джек читает свой «Нью-Йоркер», и каждый раз, направляя свой взор в иллюминатор, сонно улыбается мне. Я все пытаюсь сделать над собой усилие и погрузиться в сладостные грезы дамской прозы, но шея сама вытягивается, как перископ, и я с угрюмым упорством продолжаю рассматривать пассажиров. Наверное, мой организм изобрел специальную железу, вырабатывающую секрет-ощущение, что эта женщина где-то рядом. И с годами она ничуть не атрофировалась. Когда я, наконец, увидела ее ощипанный затылок у окна в первом ряду, внутри меня оборвался холодный водопад, заполыхали красным светом мигалки, и завыли сирены.
Торжествующая злодейка-разлучница из моей мыльной оперы отличалась от своих экранных коллег тем, что была старше своих жертв на десять лет и преподавала им, то есть мне и моему мужу Вадику, английский язык в университете. И конечно, тем, что невозможно было выключить обезумевший телевизор. Ее фамилия -- Колбаса -- издевательским образом подыгрывала моей ненависти. А ее легкая косолапость и хриплый голос многократно усиливали недоумение: «Почему, ла-ла-лай? Почему, Вадик?»
Моя история наскучила ей уже много лет назад. Она давно уже бросила украденного у меня мужа-студента и, как вошедший во вкус мальчик-садист, вспорола живот другой семье.
«С тобой все в порядке?» -- это Джек поднял голову и внимательно посмотрел в мои зеленые глаза своими голубыми. Белая салфетка -- квадратный аэрофлотовский нимб -- прилипла к его волосам.
«Да, моя радость. Просто что-то противно от полета.» -- Он взял мою ладонь и погладил запястье.
«Хочешь, поспи у меня на плече.»
«Нет, спасибо. Я не усну.»
Мой рыцарь начеку: он слышит, как воют сирены. Однажды в монгольской пустыне я видела огромного орла, сидящего на земле, потому что больше негде было сидеть -- в пустыне не было ни дерева, ни куста. Он так же гордо, как мой мужчина, смотрел вокруг, охраняя свою территорию. Мой двухметровый плюшевый орел, в основном сидит, за компьютером и пишет статьи о проблемах северо-восточной Азии. Он смотрит куда-то далеко, и его горизонты широки, как пустыня Гоби, по которой мы носились на газике, разыскивая кочевников. А я бегаю вокруг него разноцветной суетливой курочкой и склевываю с него всяких блошек и клопов.
Один раз, правда, он показал, как умеет защищать свою даму. В Сеуле у светофора пьяный кореец начал дергать меня за сумку, и меня затошнило от запаха перегара. Джек взял его одной рукой за шиворот и брезгливо отбросил на несколько метров. Зажегся зеленый свет, и мы, обнявшись, пошли на другую сторону дороги. Мой сын бежал за нами вприпрыжку и в восторге кричал: «Джек, ну ты даешь! Ну, ты даешь, Джек!»
От американской улыбки Джека я расцветаю и иногда даже потею, хотя возраст уже намекает на то, что пора увядать, да и мерзну всю жизнь, как огрызок сосиски в холодильнике. Никто не верит, что мне уже далеко за тридцать. Я преобразилась в «зефирку» -- так моя мама называет двадцатилетних девочек с нежно розовыми упругими лицами. Была скомканная и брошенная в урну бумажка, ее достали, разгладили и разглядели на белом листе восхитительные, как лотосы, стихи. Или вот кран, в котором много лет не было горячей воды, а тут вдруг она заурчала и забила в ванну кипятком.
Колбаса уже заерзала от моих воспоминаний и пытается оглянуться. Я прячусь за креслами, как исламский экстремист за руинами взорванного дома. Пусть теперь она поищет непонятно кого, посмотрит на человека-муху. А в результате найдет меня.
Она всегда начиналась для меня с затылка. Когда я впервые увидела ее, она стояла ко мне спиной, изучая расписание занятий нашей группы. И на той конференции, круто изменившей мою жизнь, я первым делом заметила ее голову. Колбаса почему-то сидела спиной к Вадику, хотя зал заседаний секции был почти пуст. И Вадик, и я (издалека, стоя у самых дверей) рассматривали ее затылок. Он, наверное, с нежностью поиграл бы жидкими русыми прядями. А я радостно бы выдрала их все до последней волосины. У Колбасы на голове вообще мало волос. Она всегда стриглась очень коротко, да еще квадратный лоб сдвинул скальп наверх, а само лицо куда-то вниз к подбородку. Но оставался козырь -- ее брови. Трогательно поднятые домиком, они вместе с большими серыми глазами беззащитно удивлялись жестокости этого мира.
Чтобы убедить ее в том, жизнь на свете не так уж плоха, мой муж Вадик уносился вниз по лестнице гулкими шагами, ославляя меня, придавленную огромным животом к дивану. «Мне скучно с тобой,» -- просто и ясно говорил он, закрывая дверь. Ребенок во мне начинал свой дикий танец.
Оставшись одна, я несколько лет изнывала от постоянного холода и сырости. Пока мой мальчик спал, я смотрела из окна на бледно-зеленые сорняки, сидевшие на бетонной стене у холма. Внизу по крапчатому асфальту, похожему на омертвевшее небо, оживленно бегали синеватые голуби -- тоже, наверное, мерзли. Тоскливей всего было садиться за перевод статей про россыпи железомарганцевых конкреций в океане, которые мне регулярно выдавали на дом надменные геохимики из богатого института. В голове выстраивались не то частушки, не то молитвы:


Все тот же в горле колючий ком.
Все так же дети бегут в дурдом.
Опять наступит мой «день сурка»,
Кинь счастья, боже, мне с потолка.


И он кинул мне счастья, только я не сразу это поняла. Кто-то постановил привлечь всех имеющихся в городе переводчиков на обслуживание первой международной конференции в истории Дальнего Востока. Мне прислали на дом уведомление-приглашение. И вот нелепый наш любовный треугольник нарисовался на этом невиданном карнавале и заискрил болезненным электричеством.
Когда мы с Вадиком столкнулись в холле у стойки регистрации участников, он притворился, что меня не знает. У него это хорошо получилось. А у меня -- нет, я уронила пакет бумаг с программой, пришлось поднимать. Оказывается, так просто можно не видеть когда-то близкого человека. Один раз я шла Вадику навстречу со смеющимся нашим ребенком в коляске, а он стремительно пронесся мимо, будто скрывался от призраков убиенных, трупы которых закопал на тайной помойке. Конечно, попыталась я себя утешить, после всех истерик и скандалов, что я ему устроила, его можно понять.
На конференции я болталась без дела, бродила по коридорам, держа наготове свои сирены и мигалки на тот случай, если увижу ЕГО. Пару раз я перевела интервью американских политологов местному радио. Политологи, корреспонденты, да и я сама прыгали от восторга, предвкушая дружбу между нашими народами.
Наконец, моя подруга Мила, искусствовед, изловила меня и сказала, что поведет группу американцев в мастерские к художникам. Нет, переводчик уже есть. Просто, пойдем со мной, проветришься. В два часа приходи в гостиницу.
Я отправилась пить кофе в бар и нашла там каких-то двух лысеющих мужиков из министерства иностранных дел, одного худого и одного толстого. «Хотите пойти в мастерские к художникам?» -- спросила я. Они с интересом оглядели меня и решили, что маленькое приключение им не помешает. Мы познакомились. Толстый мидовец по фамилии Цыпкин даже элегантно поцеловал мне пальчик.
Пришла в гостиницу, брожу, робко рассматривая группы иностранцев, жду этих двоих, не понимая, зачем я их позвала. Вроде бы я тут своя и что-то делаю, но так и кажется, что скоро подойдет милиционер и спросит: «Вы чего тут шляетесь, дамочка?» И вот открывается дверь, заходит Колбаса, садится за журнальный столик и скучающим взором скользит по фойе. Я стою у колонны перед ней, как нагая Венера перед гогочущим подростком. Минут двадцать происходит никому не видимая игра адреналина, презрительных взглядов, гордого равнодушия и тихого отчаяния.
Как всегда, опаздывая, забегает моя Мила, натыкается на Колбасу, и они о чем-то беседуют. Наконец, Мила подходит ко мне. «Переводчица уже появилась. Где же американцы?»
«Мила, это же она,» -- ослабевая, шепчу я.
«Кто -- она?» -- удивляется Мила.
«Жена моего мужа.»
«Какого мужа?»
Ты ли это, вообще? Моя самая любимая, самая надежная подруга! Неужели я все это вижу в кошмарном сне? Ты-то ведь не можешь меня так предать! Ты лучше всех знаешь мою ситуацию -- сама пыталась найти Вадима, когда я уже родила сына и безутешно рыдала оттого, что муж бесследно исчез. Мила молча смотрела мне в глаза, читая этот монолог.
«Извини, я не знала. Потом поговорим,» -- сказала она.
Труднее всего оказалось в этой ситуации сделать самое простое -- уйти домой. Своим двум мидовцам я обрадовалась, как родным братьям, прибежавшим на подмогу. В форме толстых груш, с открытыми ртами, запутались в дверях какие-то англоговорящие люди, и тут уже Колбаса бросилась к ним с чарующей улыбкой. Построившись парами, как в детском саду, мы пошли в мастерскую к фотографу и художнику. Во главе колонны шли Мила с Колбасой. Они болтали, как старые подруги. Я громко смеялась в ухо московскому Цыпкину.
У нашего с Милой старого приятеля-художника Олежки на чердаке висела серия офортов: остроконечные ракушки огромных размеров напоминали здания архитектора-модерниста. Только они были зловещими и темными, как жилища мутантов. А я патологически хотела солнца и цветов и просила его изобразить что-нибудь радостное. Он в ответ нарисовал мне двух испуганных людей, которые ночью вышли в поле -- один, поменьше и в шляпе, сидит на плечах у другого, который еле стоит от ужаса. Светят луна и звезды, болтаются ноги одного человека на груди у другого. А где же радость? Радость будет, когда они вернутся домой, заверил меня Олежка.
После того как все втиснулись в перенасыщенную предметами мастерскую к нашему художнику, расселись и расставились между его картинами, я стала слушать, как Колбаса хриплым голосом переводит лекцию Милы про приморскую графику и про Олежкин «ракушечный» период. Удивительно было не то, что она переводила плохо и не знала многих по-английски терминов, а то, что ее это совсем не смущало. Ей бы вести спецкурс «наглость переводчика» или «как невозмутимо нести ахинею», я бы пошла учиться у нее.
Цыпкин играл бровью в мою сторону, а я отвечала ему робкой грустной улыбкой. «Хочешь, мы возьмем тебя на пароход сегодня вечером?» Конечно, хочу!!! Об этом я даже и мечтать не могла. На этом шикарном лайнере будет грандиозная пьянка по поводу открытия закрытого Владивостока. Там будут Евгений Примаков, Эдуард Шеварднадзе, усатый обозреватель Бовин, который вечно спит на секциях оплывшим Буддой. Пускать будут строго по спискам. Я искушающим мягким жестом взяла Цыпкина под руку и тихо сказала: «Это было бы так романтично». И, глядя на его блестящую плешь, подумала: «От тебя-то я точно как-нибудь сбегу, Колобок Цыпкин».
Мы будто уходили покорять Северный полюс на этом теплоходе. Нас провожали десятки людей, жаждавших попасть на лайнер и не получивших приглашения. А я вот она -- стою на верхней палубе с худым и толстым мидовцами и смеюсь, высматривая в толпе светлую голову Вадима. Наконец, в лучах закатного солнца под крики чаек мы торжественно отчалили и пошли вдоль пирсов и зеленых холмов, а иностранцы разглядывали метастазы бетонной архитектуры, разросшиеся по сопкам. Так и не обнаружив объекта своей постоянной тоски, я решила, что он где-то на корабле, и пошла вместе со всеми за стол. А там, среди изысканно украшенных канапе с красной и черной икрой, огромных тарелок с ветчиной, бужениной и грудинкой, оливок и копченой рыбы всевозможных сортов я впала в состояние глубочайшего равнодушия. Впервые увидев такое изобилие во время тотального дефицита продуктов, когда невозможно было купить в магазине даже сахар и муку, я послушно пробовала все, что мне подавали, но от усталости не могла даже улыбнуться. Мидовцы произносили тосты -- я их не слышала, я рассеянно смотрела на оживленно пьющих и жующих в банкетном зале людей. Ни Вадима, ни его Колбасы я не заметила.
Наевшись, все начали разбредаться по углам. Не помню, куда делся Цыпкин, я же каким-то образом я оказалась на палубе одна. А там стоял ОН. Нет, не Вадим. Там стоял двухметровый голливудский красавец с фужером красного вина. Я подняла глаза, и у меня тряслись колени. Он смотрел на меня из-под полу прикрытых век, подняв аристократический лик, как король, оглядывающий с балкона своих подданных. В то же время весь он был какой-то мягкий, как меховая игрушка, и мне захотелось по-кошачьи потереться об него головой.
«Привет, меня зовут Джек,» -- сказал он по-английски.
Я пролепетала свое имя и тут же забыла, как зовут его.
«Меня всегда очень интересовала Россия. Лев Толстой --- мой любимый писатель.»
«И меня тоже. Ой, что это я говорю?»
«Может, пойдем в бар? А то здесь очень холодно.»
В баре мы взяли по кружке пива, а в голове у меня крутился только один вопрос: «женат -- не женат?» Он сказал, что он журналист и приехал сюда из Сиэттла писать про конференцию. Можно, он возьмет у меня интервью на тему как меняется жизнь граждан после перестройки? Я оглядела бар и заметила нескольких особо незаметных товарищей в серых костюмах, которые наверняка так или иначе мне потом напакостят. Ну и черт с вами, подумала я и начала рассказывать, как я выстаиваю очереди за мясом, как вожу ребенка в ясли на троллейбусе -- каждый день семь остановок, плюс тащу его метров триста вглубь квартала, куда транспорт не ходит. А сын все норовит убежать куда-нибудь и сам себя ругает: «Куда полез, куда полез!»
Джек сказал, что он католик. А я? Не знаю. Кто угодно, только не христианка. Почему? Я ничего не имею против Иисуса и против самой религии. Я только не выношу распятие. Не могу видеть убиваемого человека. Все привыкли к этому кресту, а меня он выводит из себя. Что, если бы его не распяли, а посадили на кол или четвертовали? Или повесили, на худой конец? Сейчас старушки целовали бы кучку отрубленных рук и ног на иконах или, если бы он сидел на колу, тогда что? Джек сказал «любопытно», но до сих пор так и не продолжил этот разговор.
Когда пароход причалил к берегу, была уже глубокая ночь. Но на пирсе было много встречающих. В первых рядах я увидела Вадима. Он искал глазами кого-то в толпе, а видел меня под руку с Джеком -- мы спускались с трапа, как президент Америки и его первая леди. Если бывают в жизни триумфы, то, наверное, это был триумф. Правда, как только спустились с трапа, в моего американца вцепилось несколько преподавателей факультета журналистики. Его быстро куда-то утащили, он успел только сунуть мне визитку. На меня все посмотрели как на валяющуюся под забором пьяную проститутку.
Я приехала домой, и, несмотря на поздний час, позвонила маме -- она нянчила моего сына. «Как же мне плохо, Ма.» «Ты знаешь, у ребенка температура 39,» -- сказала она.
Скорей всего это был Андрюшка -- мой однокурсник, которого приставили к Джеку переводчиком, но не пустили на пароход. Он нашел телефон моей мамы, она сказала ему в какой мы больнице, и по дороге в аэропорт Джек заехал к нам попрощаться. С трудом отлепив от себя орущего сына, спотыкаясь после бессонной ночи, понеслась вниз. Не может быть. Так не бывает. Зеркало: выгляжу кошмарно! Трясутся колени. Улыбается Джек. Я не видела на пароходе, что у него такие яркие голубые глаза, что у него вьющиеся русые волосы. Стесняется? Неловко поворачивает плечо. Пахнет дорогим мылом, какие длинные ноги, джинсы слегка мешковаты, ужас, какой здоровый! Врачи, нянечки и медсестры активно забегали мимо нас -- никто до сих пор не видел живого американца.
«Как твой мальчик?» -- спросил он.
«У него острый бронхит.»
«А как ты?»
«А я думаю о тебе.»
«Я больше ни о чем думать не могу -- только о тебе.»
Его ждало такси, какие-то головы и руки с сигаретами высовывались из окон.
«Слушай, я приеду сюда через полгода. Здесь будет английская газета, и я попросил, чтобы меня взяли редактором.»
Мы очень хотели, но не смогли обнять друг друга.
Сказка все-таки стукнула кулаком по столу перед моим носом и состоялась. Он приехал через год и поселился у меня в квартире. Но сказка -- лишь силуэт счастья, и оказалось, что даже внутри самой распрекрасной фабулы распухает, расползается и дышит своими дырками кислое тесто жизни. Иногда слушая, как любимый нудит и капризничает или что-то с энтузиазмом рассказывает, когда я сильно хочу спать, я пытаюсь представить себе, что бы я в данный момент делала, если бы его не было. Напугав себя этой пустотой, я ласково улыбаюсь ему и говорю: «Все образуется, моя радость». И зародившееся было раздражение плавно переходит в нежность.
Когда мы, старый холостяк и мать-одиночка, зная друг друга только по письмам и телефонным звонкам, оказались наедине, то пришлось нам отгадывать друг друга, как кроссворд. На меня обрушились все его комплексы неполноценности и гениальности, вся его забывчивость, застенчивость и болтливость. А я предложила ему свою леность и непреодолимую сонливость до полудня, еду, перенасыщенную холестерином, особую чувствительность к его методам воспитания ребенка и массу других приятных мелочей. Единственной домашней обязанностью, которую он признал за собой, была покупка бананов. Так и приносит каждый день по два килограмма. Но хитрыми обманными путями я заставляю его помогать мне по дому и при этом пребывать в хорошем настроении.
В Сиэттле один китаец нарисовал наши имена на своем языке -- по два иероглифа на имя. У Джека они почему-то были простыми и означали работу, приносящую плоды. А у меня -- какие-то завитушки, черточки и линии в большом количестве. «Женщина из лотоса,» -- объявил китаец. О'кей, сказал Джек, а что это у тебя так много всего, а у меня так мало? Ну, это, наверное, маникюр, это -- новые туфли, которые ты мне завтра купишь, это -- стирка, это -- уборка. А вот эта загогулина -- это моя смешная карьера твоего личного переводчика.
Какие-то скандальчики и конфликтики, как черти, постоянно маячат или за его спиной, или за моей. Но я отпугиваю их благовониями, купленными в буддийских монастырях азиатских стран. Мы часто бываем абсолютно и безоговорочно счастливы, особенно в дороге, двигаясь к одной цели.
Полгода назад я думала об этом в Японии, когда мы с Джеком на поезде в маленький курортный городишко Уназуки далеко в горах. Я сидела, уютно обняв его руку, и смотрела в окно. Шел дождь, утрамбовывая зеленую тригонометрию рисовых полей, черные черепичные крыши и унылые офисы со смешными вывесками на английском: «Клуб Мальчиков-Помидорчиков», «Рискованная Аптека», «Жареный Цыпленок Пеликан». Поезд быстро несся в одну сторону, потом, доехав до какой-то остановки, отправился обратно. Мы забеспокоились. Зашел кондуктор, снял фуражку и, поклонившись пассажирам, начал проверять билеты. Мы попытались объяснять ему, что нам нужно в Уназуки. Он удивился, и, извиваясь от вежливости, сказал, что мы и так туда едем. А почему поезд помчался обратно? -- тыкали мы пальцами в пространство. А так вот он у нас ездит, означали его жесты плечами.
Успокоившись, мы снова занялись своими делами. Джек читал газету, а я жмурилась, как кошка терлась головой о его предплечье, а потом уснула.
В моем майском лесничестве, покрытом свежей травой и цветами, так и стоит этот дзот, где живут призраки моей прошлой семейной жизни. Мои ошибки и глупости кишат там, как трупные черви, и я продолжаю сажать новые кусты вокруг этого дзота, чтобы они оттуда не вылезли.
«Если ты мне изменишь, то я тебя убью,» -- я как-то заявила своему юному мужу. Он погрустнел, задумался и сказал: «Ну, тогда тебя убьет моя мама.»
Когда мы в первый раз с Вадимом пошли в овощной магазин, я решила купить свеклу для борща, и, выбрав самую большую, с деловым видом положила ее на весы.
«Ты зачем такую здоровую взяла? Моя мама всегда маленькую покупает,» -- завопил супруг.
«Хозяйка, наверное, знает, какая ей свекла нужна,» -- осторожно возразила пожилая продавщица.
«Да ни черта она не знает! Она в жизни борщ не варила ни разу,» -- ответил мой муж. Я надулась и два дня с ним не разговаривала.
Проблема только в том, что никогда этот дзот не сровняется с землей и не исчезнет, потому что я сама буду красться туда до конца жизни.
Вот и Уназуки. Горячий фонтан рядом с вокзалом. Мы так отсырели и промерзли в Японии, что не поленились поехать в горы в поисках горячего источника, потратив на это целый день. Городок оказался меньше своей собственной карты, и по-английски там не говорил никто, даже директор туристического бюро. Под дождем мы обошли этот окруженный зелеными горами пятачок и сфотографировали фонтанчики с икэбанами -- среди корней и цветов там сидели смеющиеся Будды, и вода капала с их длинных ушей. Елки склонялись друг к другу на сопках, образуя узорные дорожки, и рассказывая, что где-то есть тревожный мир, а нам здесь не стоит беспокоиться. У нас тут все надежно защищено. Мы нашли онсен -- горячий источник на том месте, с которого начали осмотр города. Невзрачное отсыревшее здание, похожее на поселковую советскую баню, где капли свисают со склизких потолков.
Банщица, увидев Джека, который почти упирался головой в японский потолок, изобразила падение в обморок. Потом дала нам полотенца и жестом показала куда идти. После душа Джек сидел в большом горячем бассейне с дедушками, а я -- через стенку сидела с бабушками. Вода была настолько горячей, что приходилось периодически выскакивать из нее, чтобы не свариться. Но мне было так хорошо и уютно, как нигде до сих пор на планете. Наконец-то я согрелась. «Как ты там, Джек?» -- орала я.
«Великолепно.»
«Иди ко мне.»
«Я твоих старушек распугаю.»
«Ну, тогда я к тебе приду.»
«А тут в данный момент дедушка моет себе кое-что. Я боюсь, ты сильно возбудишься.»
Мы загоготали -- дурные иностранцы. Морщинистые бабушки, сидевшие в воде, смотрели на меня, как совы.
Банщица оказалась очень веселой старушкой. Мое голое красное тело вызвало у нее приступ смеха. Она закатилась так, что у нее началась икота. Жестами мы обсудили погоду. «Ты видишь, как льет который день, тудыть ее в качель!» -- сказала она. «Да вижу, в вашей стране я превратилась в лягушку от сырости.» Это вызвало у нее новый приступ смеха, и она хохотала, икая, пока мы не ушли, а может быть, смеялась весь оставшийся день. Наверное, до сих пор смеется, меня вспоминая.
Потом, ожидая поезда, мы пили кофе в маленьком ресторанчике, смотрели картины местных художников в галерее -- они все рисовали железнодорожный мост в горах и маленькую бушующую реку под ним. «Наверное, здесь это самое драматическое место,» -- думали мы. Глядя из окна на ливень и зеленые горы, мы говорили о том, что пора возвращаться в Россию к нашему мальчику -- он очень не любит, когда мы уезжаем без него. Но у него школа и проблемы с математикой.
Колбаса встала со своего места и, подняв соседей-пассажиров, протиснулась к проходу. Она постарела, даже по-детски наивные брови домиком не могут скрыть ее истрепанности. По ее «нечаянным» оценивающим взглядам вокруг я поняла, что она теперь одна, и она в состоянии поиска. Здесь и сейчас я вижу, что она направляется в нашу сторону, смотрит, есть ли очередь у туалета. Вот она видит Джека. Вспышка интереса в ее глазах.
Он смотрит на нее. Я кладу голову ему на плечо и улыбаюсь ей. Джек целует меня в нос и возвращается к своей статье в журнале.
Колбаса исчезает за дверью туалета. Человек-муха опять летит в конец салона.