From «Prufrock»
(1917)
THE LOVE SONG OF J. ALFRED PRUFROCK
S'io credessi che mia risposta fosse
a persona che mai tomasse al mundo,
questa fiamma staria senza piu scosse.
Ma per cio che giammai di questo fondo
non torno vivo alcun, s'i'odo il vero,
senza tema d'infamia ti rispondo.
Let us go then, you and I,
When the evening is spread out against the sky
Like a patient etherised upon a table;
Let us go, through certain half-deserted streets,
The muttering retreats
Of restless nights in one-night cheap hotels
And sawdust restaurants with oyster-shells:
Streets that follow like a tedious argument
Of insidious intent
To lead you to an overwhelming question...
Oh, do not ask, «What is it?»
Let us go and make our visit.
In the room the women come and go
Talking of Michelangelo.
The yellow fog that rubs its back upon the
window-panes,
The yellow smoke that rubs its muzzle on the
window-panes,
Licked its tongue into the corners of the evening,
Lingered upon the pools that stand in drains,
Let fall upon its back the soot that falls from
chimneys,
Slipped by the terrace, made a sudden leap,
And seeing that it was a soft October night,
Curled once about the house, and fell asleep.
And indeed there will be time
For the yellow smoke that slides along the street
Rubbing its back upon the window-panes;
There will be time, there will be time
To prepare a face to meet the faces that you meet;
There will be time to murder and create,
And time for all the works and days of hands
That lift and drop a question on your plate;
Time for you and time for me,
And time yet for a hundred indecisions,
And for a hundred visions and revisions,
Before the taking of a toast and tea.
In the room the women come and go
Talking of Michelangelo.
And indeed there will be time
To wonder, «Do I care?» and, «Do I dare?»
Time to turn back and descend the stair,
With a bald spot in the middle of my hair —
(They will say: «How his hair is growing thin!»)
My morning coat, my collar mounting firmly to the
chin,
My necktie rich and modest, but asserted by a simple
pin
—
(They will say: «But how his arms and legs are thin!»)
Do I dare
Disturb the universe?
In a minute there is time
For decisions and revisions which a minute will
reverse.
For I have known them all already, known them all —
Have known the evenings, mornings, afternoons,
I have measured out my life with coffee spoons;
I know the voices dying with a dying fall
Beneath the music from a farther room.
So how should I presume?
And I have known the eyes already, known them
all
—
The eyes that fix you in a formulated phrase,
And when I am formulated, sprawling on a pin,
When I am pinned and wriggling on the wall,
Then how should I begin
To spit out all the butt-ends of my days and ways?
And how should I presume?
And I have known the arms already, known them
all
—
Arms that are braceleted and white and bare
(But in the lamplight, downed with light brown hair!)
Is it perfume from a dress
That makes me so digress?
Arms that lie along a table, or wrap about a shawl.
And should I then presume?
And how should I begin?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Shall I say, I have gone at dusk through narrow streets
And watched the smoke that rises from the pipes
Of lonely men in shirt-sleeves, leaning out of
windows?...
I should have been a pair of ragged claws
Scuttling across the floors of silent seas.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
And the afternoon, the evening, sleeps so peacefully!
Smoothed by long fingers,
Asleep...tired...or it malingers,
Stretched on the floor, here beside you and me.
Should I, after tea and cakes and ices,
Have the strength to force the moment to its crisis?
But though I have wept and fasted, wept and prayed,
Though I have seen my head (grown slightly bald)
brought in upon a platter,
I am no prophet and here's no great matter;
I have seen the moment of my greatness flicker,
I have seen the eternal Footman hold my coat, and
snicker,
And in short, I was afraid.
And would it have been worth it, after all,
After the cups, the marmalade, the tea,
Among the porcelain, among some talk of you and
me,
Would it have been worth while,
To have bitten off the matter with a smile,
To have squeezed the universe into a ball
To roll it towards some overwhelming question,
To say: «I am Lazarus, come from the dead,
Come back to tell you all, I shall tell you all» —
If one, settling a pillow by her head,
Should say: «That is not what I meant at
all.
That is not it at all.»
And would it have been worth it, after all,
Would it have been worth while,
After the sunsets and the dooryards and the sprinkled
streets,
After the novels, after the teacups, after the skirts
that
trail along the floor
—
And this, and so much more? —
It is impossible to say just what I mean!
But as if a magic lantern threw the nerves in patterns
on
a screen;
Would it have been worth while
If one, settling a pillow or throwing off a shawl,
And turning toward the window, should say,
«That is not it at all,
That is not what I meant at all.»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
No! I am not Prince Hamlet, nor was meant to be;
Am an attendant lord, one that will do
To swell a progress, start a scene or two,
Advise the prince; no doubt, an easy tool,
Deferential, glad to be of use,
Politic, cautious, and meticulous;
Full of high sentence, but a bit obtuse;
At times, indeed, almost ridiculous —
Almost, at times, the Fool.
I grow old...I grow old...
I shall wear the bottoms of my trousers rolled.
Shall I part my hair behind? Do I dare to eat a peach?
I shall wear white flannel trousers, and walk upon the
beach.
I have heard the mermaids singing, each to each.
I do not think that they will sing to me.
I have seen them riding seaward on the waves
Combing the white hair of the waves blown back
When the wind blows the water white and black.
We have lingered in the chambers of the sea
By sea-girls wreathed with seaweed red and brown
Till human voices wake us, and we drown.
|
Из цикла «Пруфрок»
(1917)
ЛЮБОВНАЯ ПЕСНЬ ДЖ. АЛЬФРЕДА ПРУФРОКА
S'io credessi che mia risposta fosse
a persona che mai tornasse al mondo,
questa fiamma staria senza piu scosse.
Ma per cio che giammai di questo fondo
non torno vivo alcun, s'i' odo il vero,
senza tema d'infamia ti rispondo.
Давай пройдемся вместе — ты и я,
Покуда мглистый вечер дремлет в небе,
Похожий на больного под наркозом
Пройдем с тобой по запустенью улиц,
Тех, что найти помогут компромисс,
К дверям пивных, обшарпанных гостиниц,
Ночных кафе, где подадут нам устриц,
Где будет без конца тянуться спор
Назойливый, и приведет нас в ужас
Ошеломляющий и непростой вопрос...
Не спрашивай: о чем?
Нам время самое их посетить, пойдем.
В прихожей дамы негодуют,
О Микеланджело толкуют.
Тумана желтого потоки
На переплет окна ложатся,
И клочья дыма желтого тихонько
Собою застилают стекла окон
И скользкими своими языками
Мечтают в сердце вечера пробраться.
Они над лужицами вьются,
Подставив ветром скрученные спины
Саже, что падает из труб.
Вот снова на террасе заблудились,
Поняв, сколь ночь октябрьская нежна,
Над нашей крышей очертили круг
Прощальный и в дремоту погрузились.
И, верно, смогут эти клочья дыма
Скользить вдоль улиц с нами, ложась на переплеты окон.
Настанет время, да, настанет время
Встречаться с теми,
Кто нас встречает, подвернется случай
И созидать и мучить, время будет
Свой труд дневной продолжить сотням рук,
Что нам вопрос на блюде принесут,
И время всем виденьям и стремленьям —
Тем мелочам, которые с тобою
Нас за вечерним чаем застают.
В прихожей дамы негодуют,
О Микеланджело толкуют.
И, несомненно, будет время мне
Подумать: «Как решусь?» и «Как посмею?»,
Время сойти по лестнице скорее,
Чем плешь мою сосед запечатлеет —
(И скажет: «Как он полысел!»)
Не зря ж я лучший галстук свой надел,
С булавкой простенькой, свой старомодный плащ —
(И скажут: «Как тростинка тощ!»)
Неужто я посмею
Обеспокоить мирозданье?
Где всякая минута — время
Для свершений, видений и их палач.
Ибо давно я знаю все на свете:
Утра, полудни, вечера; мне жизнь свою
По чайной ложке отмерять пришлось;
Но смолкли голоса, и на исходе осень,
Звучит рояль из комнаты напротив.
Так неужели я решусь?..
И я давно их знаю: те глаза,
Что вас заставят вылезти из кожи,
А когда сам по полочкам разложен,
Когда булавкою приколот я к стене,
Как изловчусь
Себя переломить, остаться в стороне?
И неужели я решусь?..
И я давно их знаю: руки те,
Что норовят вас ослепить браслетом,
На белизне (под ярко-рыжим светом
Настольной лампы) волоски на них.
Иль аромат ее духов
Меня лишает нужных слов?
Руки, что на столе лежат или сжимают кончик шали...
Так как же я решусь?
И что скажу вначале?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Признаться ль в том, как часто вечерами
Бродил по узким улицам, следя за дымом, вьющимся из
трубок
Мужчин, скучающих у запотевших окон?..
Не лучше ль, став замшелыми клешнями,
Мне семенить по дну морей безмолвных?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Полудень, вечер безмятежно спит!
Как будто тонкой стиснутый рукою,
Спит... изнемог... иль, притворившись, он
Разлегся на полу рядом с тобой и мною.
Должен ли я, напившись вдоволь чая,
Понять, что близится развязка роковая?
Ведь несмотря на то, что я постился, плакал,
Молился, плакал, несмотря на то,
Что видел голову свою я (с лысиной) на блюде
принесенной,
Пророком не могу себя я счесть.
Что толку умничать и с объясненьем лезть?
Коли едва блеснув, моя померкла слава,
Бессмертный Служка взял мой плащ, смеясь лукаво.
Признаюсь: не на шутку струсил я.
Так стоит ли, и стоило ли, право,
После всех чашек, блюдец с мармеладом,
После сервизов всех, с тобой наедине
Беседы дружеской — была ль необходимость
Скрыть неуверенность в натянутой улыбке,
Нужно ль было крошить и комкать мироздание,
Его подкатывая медленно к вопросу —
Словно воскликнуть: «Я воскресший Лазарь,
Пришел тебе поведать обо всем, я расскажу тебе сегодня
обо всем!»
Если подушку некая поправит под головой своей, сказав
с досадой:
«Ведь я от вас ждала совсем другого,
И это все не то, что надо.»
Так стоило ли, стоит ли, вообще
Была ли в том необходимость после всех
Закатов, двориков, политых улиц,
После романов, чашек с чаем, сплетен всех
Я, впрочем, не из тех,
Кто с легкостью раскрыть способен душу
И нервы на экране показать, лишь только свет потушат.
Была ли в том необходимость, если снова
Та в теплую закутается шаль,
Уставится в окно и скажет: «Жаль,
Но это все не то, что надо,
И я от вас ждала совсем другого.»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
.
Нет, я не Гамлет, им я быть не мог;
Но лишь придворный лорд, один из слуг,
Советник принца, — истинный актер:
Расчетлив, подозрителен, хитер,
Уступчив, педантичен и остер,
Витиеват, бываю, впрочем, глуп;
К чему скрывать: по временам несносен —
По временам почти что... Шут.
Я старею... я старею...
Панталоны сшить посмею ль?
Может персик съесть решиться? Зачесать получше плешь?
Отутюжить панталоны и отправиться на пляж.
Туда, где дивно так русалки хохотали.
Но для меня споют они едва ли.
Видал я, как качаясь на волнах,
Царевны те, с цветами в волосах,
Баюкают и тянут за собою.
И грезятся, уже не в первый раз,
Морские девочки, увитые листвою...
Но тонем мы, когда разбудят нас.
|
PORTRAIT OF A LADY
Thou hast committed —
Fornication: but that was in another country,
And besides, the wench is dead.
«The Jew of Malta»
I
Among the smoke and fog of a December afternoon
You have the scene arrange itself — as it will seem to
do
—
With «I have saved this afternoon for you»;
And four wax candles in the darkened room,
Four rings of light upon the ceiling overhead,
An atmosphere of Juliet's tomb
Prepared for all the things to be said, or left unsaid.
We have been, let us say, to hear the latest Pole
Transmit the Preludes, through his hair and fingertips.
«So intimate, this Chopin, that I think his soul
Should be resurrected only among friends
Some two or three, who will not touch the bloom
That is rubbed and questioned in the concert room.»
— And so the conversation slips
Among velleities and carefully caught regrets
Through attenuated tones of violins
Mingled with remote cornets
And begins.
«You do not know how much they mean to me, my
friends,
And how, how rare and strange it is, to find
In a life composed so much, so much of odds and
ends,
(For indeed I do not love it ... you knew? you are not
blind!
How keen you are!)
To find a friend who has these qualities,
Who has, and gives
Those qualities upon which friendship lives.
How much it means that I say this to you —
Without these friendships — life, what cauchemar!»
Among the windings of the violins
And the ariettes
Of cracked cornets
Inside my brain a dull tom-tom begins
Absurdly hammering a prelude of its own,
Capricious monotone
That is at least one definite «false note.»
— Let us take the air, in a tobacco trance,
Admire the monuments,
Discuss the late events,
Correct our watches by the public clocks.
Then sit for half an hour and drink our bocks.
II
Now that lilacs are in bloom
She has a bowl of lilacs in her room
And twists one in her fingers while she talks.
«Ah, my friend, you do not know, you do not know
What life is, you who hold it in your hands» ;
(Slowly twisting the lilac stalks)
«You let it flow from you, you let it flow,
And youth is cruel, and has no remorse
And smiles at situations which it cannot see.»
I smile, of course,
And go on drinking tea.
«Yet with these April sunsets, that somehow recall
My buried life, and Paris in the Spring,
I feel immeasurably at peace, and find the world
To be wonderful and youthful, after all.»
The voice returns like the insistent out-of-tune
Of a broken violin on an August afternoon:
«I am always sure that you understand
My feelings, always sure that you feel,
Sure that across the gulf you reach your hand.
You are invulnerable, you have no Achilles' heel.
You will go on, and when you have prevailed
You can say: at this point many a one has failed.
But what have I, but what have I, my friend,
To give you, what can you receive from me?
Only the friendship and the sympathy
Of one about to reach her journey's end.
I shall sit here, serving tea to friends....»
I take my hat: how can I make a cowardly amends
For what she has said to me?
You will see me any morning in the park
Reading the comics and the sporting page.
Particularly I remark
An English countess goes upon the stage.
A Greek was murdered at a Polish dance,
Another bank defaulter has confessed.
I keep my countenance,
I remain self-possessed
Except when a street piano, mechanical and tired
Reiterates some worn-out common song
With the smell of hyacinths across the garden
Recalling things that other people have desired.
Are these ideas right or wrong?
III
The October night comes down; returning as before
Except for a slight sensation of being ill at ease
I mount the stairs and turn the handle of the door
And feel as if I had mounted on my hands and knees.
«And so you are going abroad; and when do you
return?
But that's a useless question.
You hardly know when you are coming back,
You will find so much to learn.»
My smile falls heavily among the bric-a-brac.
«Perhaps you can write to me.»
My self-possession flares up for a second;
This is as I had reckoned.
«I have been wondering frequently of late
(But our beginnings never know our ends!)
Why we have not developed into friends.»
I feel like one who smiles, and turning shall remark
Suddenly, his expression in a glass.
My self-possession gutters; we are really in the dark.
«For everybody said so, all our friends,
They all were sure our feelings would relate
So closely! I myself can hardly understand.
We must leave it now to fate.
You will write, at any rate.
Perhaps it is not too late.
I shall sit here, serving tea to friends.»
And I must borrow every changing shape
To find expression ... dance, dance
Like a dancing bear,
Cry like a parrot, chatter like an ape.
Let us take the air, in a tobacco trance —
Well! and what if she should die some afternoon,
Afternoon grey and smoky, evening yellow and rose;
Should die and leave me sitting pen in hand
With the smoke coming down above the housetops;
Doubtful, for a while
Not knowing what to feel or if I understand
Or whether wise or foolish, tardy or too soon...
Would she not have the advantage, after all?
This music is successful with a «dying fall»
Now that we talk of dying —
And should I have the right to smile?
|
ПОРТРЕТ ДАМЫ
Ты согрешил,
Хотя и за границей,
Да и блудницы нет уже в живых.
«Мальтийский Еврей»
I
Декабрьский день в тумане и дыму,
Как по сценарию, начнется с общих фраз:
«Весь этот день я сберегла для вас.»
Четыре свечки в полутемной зале
На потолок бросают тусклый свет,
Словно с Джульеттой в склеп тебя замуровали.
Для толков все готово и бесед.
Поляк сегодня в моде, чуть дыша,
Прелюдии играл он столь блестяще.
«Шопен мне как родной, его душа
Должна воскреснуть лишь среди друзей,
Двух или трех ценителей, поверьте,
А не толпы, галдящей на концерте.»
Так разговор скользит
Средь откровений грустных и секретов,
В пиликанье альтов и скрипок вялых,
В гнусавой перекличке двух корнетов,
И начинается сначала.
«Вы знаете, я дорожу друзьями
Без меры, в этой жизни столь нелепой,
Заполненной обычными вещами,
Их трудно отыскать (вы поняли меня?.. вы же не
слепы!
У вас врожденный дар!),
Найти того, кто слабость вам простит,
И кто имеет весь набор привычных
Достоинств, из которых дружба состоит.
Я ими дорожу настолько, что скажу вам —
Без дружбы этой жизнь — один cauchemar!»
Средь завыванья скрипок вялых
И ариетт
Корнетов двух
В мозгу моем там-там бубнит начало
Прелюдии нелепой, тешит слух
И монотонно бьет
Капризною чредой фальшивых нот.
— Забудемся, вдохнув табачный дым,
У памятников посидим,
Обсудим новости,
Часы карманные проверим по курантам
И полюбезничаем в баре с официантом.
II
Везде сирень цветет на радость глазу!
Две веточки она поставит в вазу
И между пальцев третию зажмет.
«Мой друг, вам невдомек, вам невдомек
Как надо жить — вам, кто сжимает жизнь в своих
руках;
(И ветку помусолит, пожует)
Вы все пускаете на самотек,
Все делаете грубо и поспешно,
Не замечая основных вещей.»
Я улыбнусь, конечно,
И пригублю давно остывший чай.
«А те апрельские закаты освежают
Загубленную жизнь — Париж весной!
На сердце тишина, себе я представляю
Мир полным радости и нахожу покой.»
Голос вопьется в темя, как мигрень —
Звук скрипки, сломанной в тот августовский день.
«Я вам доверилась как истинному другу,
И даже находясь за морем где-нибудь,
Вы поспешите протянуть мне руку.
Неуязвимы вы, как Ахиллес,
Но без пяты, преодолев высокий
Подъем, вы скажете: «Другие здесь себе сломали б
ноги.»
Что я смогу, что вам смогу вернуть,
Что от меня вы получить хотите?
Кроме симпатии и дружбы той,
Чей жизненный к концу подходит путь.
Я соберу за чаем всех друзей...»
Хватаю шляпу: как ответить ей
Смогу и незамеченным остаться?
Вы в парке часто видите меня
За чтеньем комиксов, спортивных новостей.
Недавно, замечаю я,
Графиня получила роль на сцене,
Грек был убит поляками, мошенник
Предстал перед судом:
Но тут свои скрывая опасенья,
Должно быть не ударю в грязь лицом,
Покуда кто-то не решит однажды
Избитую мелодию сыграть,
Под шелест гиацинтов, звон ручья,
Напомнить то, о чем мечтает каждый.
Но, может быть, обманываюсь я?
III
Октябрьский вечер наступает как обычно.
Но что-то здесь не так, я по ступенькам
Бегу, чтоб дверь раскрыть рывком привычным,
Но словно я туда заполз на четвереньках.
«Вы за границу едете опять; когда назад?
Но глупо спрашивать.
Вы вряд ли точно знаете когда.
Там столько всяких новшеств, говорят.»
Вот от улыбки нет уж и следа.
«Вы сможете оттуда мне писать.»
Я на мгновенье овладел собою;
Ведь я как раз предполагал такое.
«Мне часто кажется, что между нами нет
(Начала наши о концах не знают!)
Того, что дружбой люди называют.»
Я становлюсь похож на тех,
Кто на себя украдкой взгляд кидает,
Встав боком к зеркалу; мы бродим в темноте.
«Мне говорили многие о том,
Что наши отношения серьезны
И искренни! Сама не знаю, в чем
Мы так близки, доверимся судьбе.
Я вижу, что вы знать дадите о себе,
И думаю, еще не будет поздно.
Я соберу за чаем всех друзей.»
А я примерю каждую личину,
И удивлю всех трюком цирковым.
Буду плясать, плясать... словно медведь ручной,
Мартышкою визжать, галдеть, как попугай в
гостиной.
Забудемся, вдохнув табачный дым —
Но что, если в один прекрасный день
Она умрет — день серый, дымный, алый, желтый,
Умрет, оставив меня с ручкою в руке,
И дым над крышами растает вдалеке;
Я ужаснусь, и на исходе дня,
Не зная, что мне чувствовать, что делать,
Не зная, глупость это или ход
Продуманный, поспешность, опозданье...
И что придумывать нам в оправданье?
Все ту же музыку и «осени исход» .
Но если говорить об умиранье —
То есть ли право на улыбку у меня?
|
PRELUDES
I
The winter evening settles down
With smell of steaks in passageways.
Six o'clock.
The burnt-out ends of smoky days.
And now a gusty shower wraps
The grimy scraps
Of withered leaves about your feet
And newspapers from vacant lots;
The showers beat
On broken blinds and chimney-pots,
And at the corner of the street
A lonely cab-horse steams and stamps.
And then the lighting of the lamps.
II
The morning comes to consciousness
Of faint stale smells of beer
From the sawdust-trampled street
With all its muddy feet that press
To early coffee-stands.
With the other masquerades
That time resumes,
One thinks of all the hands
That are raising dingy shades
In a thousand furnished rooms.
III
You tossed a blanket from the bed,
You lay upon your back, and waited;
You dozed, and watched the night revealing
The thousand sordid images
Of which your soul was constituted;
They flickered against the ceiling.
And when all the world came back
And the light crept up between the shutters
And you heard the sparrows in the gutters,
You had such a vision of the street
As the street hardly understands;
Sitting along the bed's edge, where
You curled the papers from your hair,
Or clasped the yellow soles of feet
In the palms of both soiled hands.
IV
His soul stretched tight across the skies
That fade behind a city block,
Or trampled by insistent feet
At four and five and six o'clock;
And short square fingers stuffing pipes,
And evening newspapers, and eyes
Assured of certain certainties,
The conscience of a blackened street
Impatient to assume the world.
I am moved by fancies that are curled
Around these images, and cling:
The notion of some infinitely gentle
Infinitely suffering thing.
Wipe your hand across your mouth, and laugh;
The worlds revolve like ancient women
Gathering fuel in vacant lots.
|
ПРЕЛЮДИИ
I
Угомонился зимний вечер,
В себя впитавший запах блюд горячих.
Пробило шесть.
Фрагменты дней, бесцельно уходящих.
Вот нагоняет ливень липкий
Бесцветные обрывки
Опавших листьев под ноги тебе,
Куски газет несет со свалок
И барабанит по стеклу,
По ставням запертым, по дымовой трубе,
И только одиноко на углу
Пивной стоит лошадка у двери.
Потом везде включают фонари.
II
Приходит утро с запахом пивным
И спящее сознанье будоражит.
Приходит с улиц, вытоптанных вдоль
И поперек разбуженной толпою,
Что топчется у входов в рестораны.
Приходит вместе с жалким маскарадом,
Где заправляет время,
И думаешь, садясь на край дивана,
О тех руках в гостиничном окне,
Что поднимают шторы вслед за всеми.
III
Ты, одеяло отпихнув в сторонку
И лежа на спине, ждала чего-то.
И сквозь твою дремоту ночь являла
Сотни видений гнусных, их частицей
Была твоя душа, под потолком
Они, на миг лишь вспыхнув, угасали.
Но стоило тебе прийти в сознанье
И разглядеть, как крыши заблестели,
И издали услышать птичьи трели, —
Ты увидала улицу такой,
Какой она сама себе не снилась;
И, наконец, усевшись на кровати,
Ты бигуди сняла совсем некстати,
И ноги, вытянув перед собой
Их, обхватила парой грязных рук.
IV
Его душа распята в небесах,
Что исчезают за стеной домов,
Растоптана тьмой торопливых ног
В четыре, в пять и в шесть часов.
И пальцы с трубками, и полоса
В вечерней прессе, и глаза,
Имеющие убежденья —
Все лишь приплод сей улицы кривой,
Готовящейся мир пожрать.
Я постараюсь тайну разгадать
Видений, из которых соткан
Мой мозг, там что-то нежное живет,
Страдающее что-то.
Вытри губы кулаком и улыбнись,
Ведь мир вращается, как нищая старуха,
Что тащит уголь с привокзальной свалки.
|
RHAPSODY ON A WINDY NIGHT
Twelve o'clock.
Along the reaches of the street
Held in a lunar synthesis,
Whispering lunar incantations
Dissolve the floors of memory
And all its clear relations
Its divisions and precisions,
Every street lamp that I pass
Beats like a fatalistic drum,
And through the spaces of the dark
Midnight shakes the memory
As a madman shakes a dead geranium.
Half-past one,
The street-lamp sputtered,
The street-lamp muttered,
The street-lamp said, «Regard that woman
Who hesitates toward you in the light of the door
Which opens on her like a grin.
You see the border of her dress
Is torn and stained with sand,
And you see the corner of her eye
Twists like a crooked pin.»
The memory throws up high and dry
A crowd of twisted things;
A twisted branch upon the beach
Eaten smooth, and polished
As if the world gave up
The secret of its skeleton,
Stiff and white.
A broken spring in a factory yard,
Rust that clings to the form that the strength has left
Hard and curled and ready to snap.
Half-past two,
The street-lamp said,
«Remark the cat which flattens itself in the gutter,
Slips out its tongue
And devours a morsel of rancid butter.»
So the hand o» the child, automatic,
Slipped out and pocketed a toy that was running along
the
quay.
I could see nothing behind that child's eye.
I have seen eyes in the street
Trying to peer through lighted shutters,
And a crab one afternoon in a pool,
An old crab with barnacles on his back,
Gripped the end of a stick which I held him.
Half-past three,
The lamp sputtered,
The lamp muttered in the dark.
The lamp hummed:
«Regard the moon,
La lune ne garde aucune rancune,
She winks a feeble eye,
She smiles into corners.
She smooths the hair of the grass.
The moon has lost her memory.
A washed-out smallpox cracks her face,
Her hand twists a paper rose,
That smells of dust and eau de Cologne,
She is alone
With all the old nocturnal smells
That cross and cross across her brain.»
The reminiscence comes
Of sunless dry geraniums
And dust in crevices,
Smells of chestnuts in the streets,
And female smells in shuttered rooms,
And cigarettes in corridors
And cocktail smells in bars.
The lamp said,
«Four o'clock,
Here is the number on the door.
Memory!
You have the key,
The little lamp spreads a ring on the stair.
Mount.
The bed is open; the tooth-brush hangs on the wall,
Put your shoes at the door, sleep, prepare for life.»
The last twist of the knife.
|
РАПСОДИЯ НЕНАСТНОЙ НОЧИ
Двенадцать бьет.
Стремясь в разнообразье улиц
И лунатическое озаренье,
И лунатические заклинанья
Шепча, и растворяя память
И все ее незыблемые связи,
Ее определенья и решенья,
Фонарь, мимо которого иду,
Бренчит, как ритуальный бубен,
И в каждом промежутке темноты,
Полуночь встряхивает память, как безумец,
Трясущий мертвую герань.
Полвторого,
Фонарь пролопотал,
Фонарь пробормотал,
Фонарь сказал: «Та женщина, взгляни,
Тебе навстречу не решаясь выйти,
У освещенной двери замерла.
Ты видишь, платье грубого покроя,
Изодранное, все в песке и пятнах,
И видишь, уголочек глаза
Дрожит, как искривленная игла.»
Память наружу выносит сухие
Груды частей бытия искривленных;
Изломанная ветвь на берегу
Отполирована, обглодана водою,
Как будто мир решил раскрыть секрет
Ее скелета, жесткого, прямого,
Сияющего белизной.
Пружина, лопнувшая на фабричной свалке,
Полуистлевшая, замшелая спираль.
В ней нет былой упругости и силы.
Полтретьего,
Фонарь сказал: «Гляди,
Вот кошка прыгает на водосток
И, облизнувшись,
Глотает масла тухлого кусок.»
Вот тощий сорванец непроизвольно
Живой комок за пазуху пихает,
Во взгляде детском пустота зияет.
Идя по улице, я видел много глаз,
Подглядывающих из-за штор,
Я видел краба в мутном водоеме,
Больного, со щипцами на спине,
Он умудрился цапнуть кончик палки.
Полчетвертого,
Фонарь пролепетал,
Фонарь пробормотал во тьме.
Фонарь шепнул:
«Глянь на луну,
La lune ne garde aucune rancune,
Она таинственным подмигивает оком,
И улыбается всем уголкам,
И расправляет волосы газонам,
Луна уже не помнит ничего.
Лицо ее будто изрыто оспой,
В руке горит букет бумажных роз,
Пахнущих пылью и одеколоном.
На небосклоне
Она наедине со всеми ароматами ночными,
Что кружат в глубине ее сознанья.»
И вспоминается
Сухая, вялая герань
И пыль в щелях, и запах
Орешника на улицах,
И женский запах в душных комнатах,
Дым папирос на лестницах
И запах вин на столиках.
Фонарь сказал:
«Уже четыре.
Вот номер на двери.
Пустоты памяти —
Но у тебя есть ключ.
Свет лампочки бледнеет на ступеньках.
Взберись.
Кровать застелена; зубная щетка там, где ты ее
оставил прошлым утром,
Ботинки брось в прихожей, без боязни пусть новый
день
приветствует душа.»
Последний поворот ножа.
|
From «Poems»
(1920)
GERONTION
Thou hast nor youth nor age
But as it were an after dinner sleep
Dreaming of both.
Here I am, an old man in a dry month,
Being read to by a boy, waiting for rain.
I was neither at the hot gates
Nor fought in the warm rain
Nor knee deep in the salt marsh, heaving a cutlass,
Bitten by flies, fought.
My house is a decayed house,
And the jew squats on the window sill, the owner,
Spawned in some estaminet of Antwerp,
Blistered in Brussels, patched and peeled in London.
The goat coughs at night in the field overhead;
Rocks, moss, stonecrop, iron, merds.
The woman keeps the kitchen, makes tea,
Sneezes at evening, poking the peevish gutter.
I am old man,
A dull head among windy spaces.
Signs are taken for wonders. «We would see a sign!»
The word within a word, unable to speak a word,
Swaddled with darkness. In the juvescence of the year
Came Christ the tiger
In depraved May, dogwood and chestnut, flowering
judas,
To be eaten, to be divided, to be drunk
Among whispers; by Mr. Silvero
With caressing hands, at Limoges
Who walked all night in the next room;
By Hakagawa, bowing among the Titians;
By Madame de Tornquist, in the dark room
Shifting the candles; Fraulein von Kulp
Who turned in the hall, one hand on the door. Vacant
shuttles
Weave the wind. I have no ghosts,
An old man in a draughty house
Under a windy knob.
After such knowledge, what forgiveness? Think now
History has many cunning passages, contrived
corridors
And issues, deceives with whispering ambitions,
Guides us by vanities. Think now
She gives when our attention is distracted
And what she gives, gives with such supple confusions
That the giving famishes the craving. Gives too late
What"s not believed in, or if still believed,
In memory only, reconsidered passion. Gives too soon
Into weak hands, what's thought can be dispensed
with
Till the refusal propagates a fear. Think
Neither fear nor courage saves us. Unnatural vices
Are fathered by our heroism. Virtues
Are forced upon us by our impudent crimes.
These tears are shaken from the wrath-bearing tree.
The tiger springs in the new year. Us he devours.
Think at last
We have not reached conclusion, when I
Stiffen in a rented house. Think at last
I have not made this show purposelessly
And it is not by any concitation
Of the backward devils
I would meet you upon this honestly.
I that was near your heart was removed therefrom
To lose beauty in terror, terror in inquisition.
I have lost my passion: why should I need to keep it
Since what is kept must be adulterated?
I have lost my sight, smell, hearing, taste and touch:
How should I use them for your closer contact?
These with a thousand small deliberations
Protract the profit of their chilled delirium,
Excite the membrane, when the sense has cooled,
With pungent sauces, multiply variety
In a wilderness of mirrors. What will the spider do,
Suspend its operations, will the weevil
Delay? De Bailhache, Fresca, Mrs. Cammel, whirled
Beyond the circuit of the shuddering Bear
In fractured atoms. Gull against the wind, in the windy
straits
Of Belle Isle, or running on the Horn,
White feathers in the snow, the Gulf claims,
And an old man driven by the Trades
To a sleepy corner.
Tenants of the house,
Thoughts of a dry brain in a dry season.
|
Из «Стихотворений»
(1920)
ГЕРОНТИОН
Ты, в сущности, ни юти не знаешь,
Ни старости, они тебе лишь снятся,
Как будто в тяжком сне после обеда.
Сижу в засушливый месяц, слушаю,
Как юнец читает мне, старику, жду дождей.
Не стоял я у огненных врат,
Не сражался под теплым дождем,
С кортиком, по колено в иле не бежал в бой,
Отмахиваясь от мух.
Только еврей-попечитель сидит у окошка,
Дом мой прогнил.
А бывало, грелся я в антверпенских тавернах,
Напивался в Брюсселе, в Лондоне считал барыши.
Козел кашлял в поле всю ночь.
Железяки, поросшие мхом, камни, помет, крапива.
На кухне женщина, чай подает,
Вечерами зевает, тычется носом в грязный котел.
Я старичок
С пустой головой на ветру.
Знаменьям дивятся ныне. «Да узрим знаменье!»
Слово в слове, ни слова не произнеся,
Канет в ночь. В новом году
Явится тигр — Христос.
В мае растленном: кизил, каштан, цветущего иуду
Выпьют, съедят, поделят между собою,
Под бормотанье: господин Сильверо,
Торгаш из Лиможа, —
Он шаркал всю ночь в противоположной комнате;
Хакагава, раскланивающийся Тицианам;
Мадам де Торнквист, в темную комнату
Переносящая свечи; фрейлейн фон Кульп
В коридоре — с рукой на двери. Челноки без ниток
Ветер ткут. Без призрака я,
Старик в неуютном жилище,
Где вечно сквозит.
После такого признанья как оправдаться? Подумай,
У истории много хитростей разных, ходов
потаенных,
Ведет и обманет нас ложная гордость,
Увлечет суетой. Подумай,
Дает она, лишь когда ослаблена бдительность,
И к тому, что дает, всегда примешается
недоразуменье,
Так что уже не желаем полученного. Дает с
опозданьем
То, во что перестали мы верить, а если и верим,
То лишь памятуя о переосмысленной страсти. Дает
преждевременно,
В слабые руки — любое ученье легко опровергнуть,
Покуда отказ не переродился в страх. Подумай,
Ни страх, ни мужество нас не спасают. Дела
нечестивые
Вскармливает героизм. Добродетель
Навязана нам безрассуднейшими из преступлений.
Слезы эти стряхнули мы с дерева гнева.
В новый год встрепенулся тигр. Нас пожирает.
Подумай о том,
Что мы не пришли к заключенью, и я
Цепенею в арендованном доме. Подумай о том,
Что этот спектакль я затеял не зря
И вовсе не по недомыслию
Иль наущению бесов шальных.
Буду в этом с тобой откровенен.
Я, кто в сердце твоем пребывал, был изгнан оттуда,
Чтоб красоту потерять среди зверства, зверство —
в дознаньях.
В страстях перестал я нуждаться. Зачем они мне,
Если все, что имеем, захватит распад?
Потерял я зрение, вкус, обоняние, слух, осязанье.
Как сможешь с их помощью сблизиться снова со
мною?
Все это с тысячью мелких подвохов
Опьяняет холодным, в них заточенным безумьем,
Оболочку тревожит, когда чувство угасло,
Острейшей приправой, многообразьем
В пустынях зеркал. Как поступит паук,
Прекратит ли занятье свое? Долгоносик
Захочет ли ждать? Де Байаш, Фреску, госпожу
Кэммэл
Отнесло за Большую Медведицу
Частицами атомов. Чайка меж скал в сквозняках
Бель-Иля, иль мчится у знойного Горна.
Белые перья в снегу уносит Гольфстрим.
И тут же старик, пассатами
Загнанный в угол.
Обитатели дома —
Мысли мозга сухого в засушливый, душный сезон.
|
SWEENEY ERECT
And the trees about me,
Let them be dry and leafless; let the rocks
Groan with continual surges; and behind me
Make all a desolation. Look, look, wenches!
Paint me a cavernous waste shore
Cast in the unstilled Cyclades,
Paint me the bold anfractuous rocks
Faced by the snarled and yelping seas.
Display me Aeolus above
Reviewing the insurgent gales
Which tangle Ariadne's hair
And swell with haste the perjured sails.
Morning stirs the feet and hands
(Nausicaa and Polypheme).
Gesture of orang-outang
Rises from the sheets in steam.
This withered root of knots of hair
Slitted below and gashed with eyes,
This oval O cropped out with teeth:
The sickle motion from the thighs
Jackknifes upward at the knees
Then straightens out from heel to hip
Pushing the framework of the bed
And clawing at the pillow slip.
Sweeney addressed full length to shave
Broadbottomed, pink from nape to base,
Knows the female temperament
And wipes the suds around his face.
(The lengthened shadow of a man
Is history, said Emerson
Who had not seen the silhouette
Of Sweeney straddled in the sun.)
Tests the razor on his leg
Waiting until the shriek subsides.
The epileptic on the bed
Curves backward, clutching at her sides.
The ladies of the corridor
Find themselves involved, disgraced,
Call witness to their principles
And deprecate the lack of taste
Observing that hysteria
Might easily be misunderstood;
Mrs. Turner intimates
It does the house no sort of good.
But Doris, towelled from the bath,
Enters padding on broad feet,
Bringing sal volatile
And a glass of brandy neat.
|
СУИНИ ЭРЕКТУС
И пусть деревья вкруг меня
Иссохнут, облетят, пусть буря
Терзает скалы, а за мною
Пустыня будет. Тките же, девицы!
Изобрази пустынный берег,
Где простираются Киклады.
Изобрази крутые рифы
И волн опасные громады.
Пусть царь Эол на заднем плане
Муштрует пагубные вихри,
Что кудри треплют Ариадне
И раздувают парус рыхлый.
Вот утро руки расправляет
(Здесь Навсикая с Полифемом,)
Когда плевки орангутанга
По простыням текут и стенам.
Пучки волос как гнезда птицы,
В них есть и щелки для просмотра,
И буква «О» стучит зубами,
Когда опору ищут бедра.
Шестами вытянулись ноги,
Он потянулся и присвистнул,
Не видя пятен на постели,
Зубами наволочку стиснул.
И захотел побриться Суини,
Стоит упитанный и крепкий,
Любимец дам, счищает мыло
С лица нестираной салфеткой.
(«История — лишь тень людская,» —
Ралф Эмерсон, наверно, скажет,
Не видя жирной тени Суини,
Когда он тешится на пляже).
Вот, чиркнув бритвой по коленке,
Ждет, когда визг угомонится.
Эпилептичка на кровати
Трясется, нервничает, злится.
Две горничные в коридоре
Шныряют, оскорблено морщась.
Они боятся, что чужую
Случайно им припишут пошлость.
Здесь все давно перемешалось,
Но миссис Тернер твердо знает,
Что не к лицу, а что, напротив,
Престиж притона повышает.
А Дорис — только что из ванной,
Не забывая о клиенте,
Притащит нюхательной соли
И рюмку бронзового бренди.
|
THE HOLLOW MЕN
(1925)
Mistah Kurtz — he dead.
A penny for an Old Guy
I
We are the hollow men
We are the stuffed men
Leaning together
Headpiece filled with straw. Alas!
Our dried voices, when
We whisper together
Are quiet and meaningless
As wind in dry grass
Or rats' feet over broken glass
In our dry cellar
Shape without form, shade without colour,
Paralysed force, gesture without motion;
Those who have crossed
With direct eyes, to death's other Kingdom
Remember us — if at all — not as lost
Violent souls, but only
As the hollow men
The stuffed men.
II
Eyes I dare not meet in dreams
In death's dream kingdom
These do not appear:
There, the eyes are
Sunlight on a broken column
There, is a tree swinging
And voices are
In the wind's singing
More distant and more solemn
Than a fading star.
Let me be no nearer
In death's dream kingdom
Let me also wear
Such deliberate disguises
Rat's coat, crowskin, crossed staves
In a field
Behaving as the wind behaves
No nearer —
Not that final meeting
In the twilight kingdom
III
This is the dead land
This is cactus land
Here the stone images
Are raised, here they receive
The supplication of a dead man's hand
Under the twinkle of a fading star.
Is it like this
In death's other kingdom
Waking alone
At the hour when we are
Trembling with tenderness
Lips that would kiss
Form prayers to broken stone.
IV
The eyes are not here
There are no eyes here
In this valley of dying stars
In this hollow valley
This broken jaw of our lost kingdoms
In this last of meeting places
We grope together
And avoid speech
Gathered on this beach of the tumid river
Sightless, unless
The eyes reappear
As the perpetual star
Multifoliate rose
Of death's twilight kingdom
The hope only
Of empty men.
V
Here we go round the prickly pear
Prickly pear prickly pear
Here we go round the prickly pear
At five o'clock in the morning.
Between the idea
And the reality
Between the motion
And the act
Falls the Shadow
Between the conception
And the creation
Between the emotion
And the response
Falls the Shadow
Between the desire
And the spasm
Between the potency
And the existence
Between the essence
And the descent
Falls the Shadow
For Thine is
Life is
For Thine is the
This is the way the world ends
This is the way the world ends
This is the way the world ends
Not with a bang but a whimper.
|
ПОЛЫЕ ЛЮДИ
(1925)
Миста Курц — он мертвый
Подайте старому Гаю
I
Мы полые люди
Мы пугала, а не люди
Прижались друг к другу
Головы набиты соломой. Увы!
Наши вялые речи, когда
На ухо шепчем друг другу
Тихи и бессмысленны
Словно ветер в иссохшей траве
Или крысы на битом стекле
В погребе нашем
Тело без формы, тень без окраски,
Скованный импульс, жест без побуждения.
И те, кто проник
В Царство смерти невечное, если запомнили нас,
То не как мятежных потерянных душ,
Если запомнили, то лишь
Как полых людей
Пугала, а не людей.
II
Глаз во сне я не вижу,
В царстве смерти и сна
Появиться не могут они.
Ибо там глаза —
Это солнечный свет на разбитой колонне.
Деревья там тихо
Ветвями качают
И на ветру голоса
Еще дальше, еще торжественней
Звезды угасающей.
Пусть буду я жить
В царстве смерти и сна
Пусть стану носить
Наряд нарочитый:
Шубку крысиную, шкурку воронью, подпорки
кривые
В поле уподоблюсь я
Ветру, ничуть
Не ближе —
Не эта последняя встреча
В призрачном царстве
III
Мертвая страна
Кактусом заросла
Каменных тут
Почитают божеств
Воздает им сполна
Рука мертвеца
Под мерцаньем
Звезды угасающей.
Поверишь ли ты
В царстве смерти невечном
Восходила она
В тот час, когда
Мы содрогались от нежности,
А губы те,
Что должны целовать
Бормотали молитвы разбитому камню.
IV
И не стало тех глаз
И нет здесь тех глаз
В долине звезды угасающей
В полой долине
В выгребной яме
Утраченных царств.
В это место прощаний
Мы молчаливой
Толпою приходим
На берег разбухшей реки,
Незрячими, коли глаза нам не явятся
Вечной звездой
Дивной, алою розой
Из царства смерти и мрака
У пустых людей
Нет надежды другой.
V
Мы пляшем среди кактусов
Кактусов, кактусов
Мы пляшем среди кактусов
В пять часов утра.
Меж мыслью
И реальностью
Меж побуждением
И поступком
Падает тень
Меж задуманным
И содеянным
Меж страданием
И сочувствием
Падает тень
Меж желаньем
И спазмой
Меж возможным
И данным
Меж твореньем
И причиной
Падает тень
Ибо Твое есть
Жизнь столь
Ибо Твое
Так погибнет мир
Так погибнет мир
Так погибнет мир
Не взрыв, а всхлип.
|
From «Ariel Poems»
JOURNEY OF THE MAGI
«A cold coming we had of it,
Just the worst time of the year
For the journey, and such a long journey:
The ways deep and the weather sharp,
The very dead of winter.»
And the camels galled, sore-footed, refractory,
Lying down in the melting snow.
There were times we regretted
The summer palaces on slopes, the terraces,
And the silken girls bringing sherbet.
Then the camel men cursing and grumbling
And running away, and wanting their liquor and
women,
And the night-fires going out, and the lack of shelters,
And the cities hostile and the towns unfriendly
And the villages dirty and charging high prices:
A hard time we had of it.
At the end we preferred to travel all night,
Sleeping in snatches,
With the voices singing in our ears, saying
That this was all folly.
Then at dawn we came down to a temperate valley,
Wet, below the snow line, smelling of vegetation;
With a running stream and a water-mill beating the
darkness,
And three trees on the low sky,
And an old white horse galloped away in the meadow.
Then we came to a tavern with vine-leaves over the
lintel,
Six hands at an open door dicing for pieces of silver,
And feet kicking the empty wine-skins,
But there was no information, and so we continued
And arrived at evening, not a moment too soon
Finding the place; it was (you may say) satisfactory.
All this was a long time ago, I remember,
And I would do it again, but set down
This set down
This: were we led all that way for
Birth or Death? There was a Birth, certainly,
We had evidence and no doubt. I had seen birth and
death,
But had thought they were different; this Birth was
Hard and bitter agony for us, like Death, our death,
We returned to our places, these Kingdoms,
But no longer at ease here, in the old dispensation,
With an alien people clutching their gods.
I should be glad of another death.
1927
|
Из цикла «Ариэль»
ПАЛОМНИЧЕСТВО ВОЛХВОВ
«Не очень-то нам удалось
В самое жуткое время года
Наше паломничество, столь долгий путь:
На дорогах грязь, ветер и дождь —
Самый разгар зимы.»
И верблюды, усталые, не повинуясь,
Ложились на тающий снег.
Было время, когда мы жалели,
Что оставили наши дворцы и террасы,
Где служанки в шелковых платьях носят шербет.
И погонщики, нас проклиная,
Уходили, требуя женщин и вин,
Гасли костры, не хватало шатров,
Повсюду враждебные города и деревни,
Где слишком дорог ночлег:
Не очень-то нам повезло.
И решили мы двигаться без остановок,
Спать, где придется
И голоса нам шептали,
Что все это глупость.
Но как-то раз на рассвете, спустились в долину,
Из-под мокрого снега там пробивалась трава,
Журчал ручей, мельница билась о тьму,
И тянулись три дерева к низкому небу.
И серая кляча куда-то галопом неслась.
Потом подошли мы к таверне с виноградной лозой
на
двери,
Шесть рук играли там в кости, звеня серебром,
И ноги пинали винные мехи в пыли.
Но не узнав ничего, мы продолжили путь,
Чтоб оказаться под вечер, ни минутою раньше
В назначенном месте; мы справились с этим
неплохо.
Помнится, было это давно,
И я готов повторить все сначала, только узнать бы,
Только
Узнать: мы столь долгий проделали путь
Для Рождения или Смерти? Рождество было,
в этом не сомневаюсь,
И есть тому свидетельства и подтвержденья. Я
видел рожденье и смерть,
Но думал, что были они не такими, как это
Рожденье
—
Горькая мука для нас, как Смерть — наша смерть.
И мы вернулись назад в эти Царства,
Где прежняя вера нам стала чужой и народ
Не желает расстаться с былыми богами.
Я бы рад был еще одной смерти.
1927
|