Speaking In Tongues
Лавка Языков

Филип Левин

в переводах Владимира Бойко







ТЕОРИЯ СТИХОСЛОЖЕНИЯ



Когда Нелли, прежняя моя
кошка, еще блистала, она вечно
усаживалась за мной, пока я
сочинял, и если строчка выходила
слишком длинной, протягивала
нежданную черную лапу и била
по движущейся руке, видя в ней
угрозу. Стоило киске впервые
царапнуть меня до крови, как
я понял суть поэзии: строку
заканчивать где угодно, лишь бы
не раздражать мою подругу. Ведь
по утрам она запрыгивала в кресло
задолго до того, как я встану. А ночью,
если меня допекала бессонница,
приходила и садилась ко мне на
колени, успокаивая. Поэтому я счел,
что обязан ей короткой на кошачий
взгляд строкой. Скоро девять лет,
как она умерла, а перед тем был
год, когда она лишь обозначала
внимание, а я - послушание.
Не в этом ли все дело -
воображать, что кошка начеку
и ничего на самотек не пустит.






ЖИВОТНЫЕ УХОДЯТ ИЗ НАШЕЙ ЖИЗНИ



Как дивно я цокаю
точеными копытами,
и скользят как по маслу
в легкой поступи мощные ягодицы.


Мне на рынок. Там пахнет
закисшей ребристой колодой,
взрезающим тушу лезвием
и пухлыми белыми пальцами,


разворачивающими кишки,
как платок. В грезах моих
текут по мрамору морды,
терзая детвору, терзая мух,


терзая покупателей, которые
не смотрят в спокойные эти глаза,
боясь, что они все видят.
Возница мой полагает,


что в любую минуту я завалюсь
на бок и начну барабанить копытами,
словно машинистка, или заржу
и обосрусь, как новая домохозяйка,


познающая телевидение,
или развернусь по-звериному
ловко и страшным оскалом вопьюсь
ему в пасть. Не дождешься, свинья.






ДЖИН



Когда я впервые пил джин,
мне он казался тоником для волос.
Бутылку мой брат спер у парня,
чей отец держал аптеку, торговавшую
выпивкой в те славные старые дни,
когда мы под дурью разумели
наркотик. Втроем мы пустили
бутылку по кругу, и каждый пробовал
недоверчиво. Вот за это люди
платят? Без этого не могут, как
мы без женщин, еще неведомых?
(Вообще-то они были девчонками,
но не в этом дело: главное заключалось
в полной их недосягаемости.)
Лео, в глупой компании третий партнер,
выдал, что лучше бы мой братец
стащил канадского виски или бренди,
но Эдди защищал свой выбор,
ссылаясь на выражения "джин-бар"
и "джин-ряд", оба указующие
на главенство джина в питейном мире,
куда мы входили, еще не понимая,
сколь трудным бывает выход. Может,
даруемое выпивкой блаженство
настает лишь после определенной
ученической поры. Ее Эдди уподобил
самоистязанию, какому себя подвергает
святой, дабы вкусить всю полноту веры.
(Для четырнадцатилетнего школьника
он был очень даже начитан.)
Тут мы врубились и пустили бутылку
по кругу второй раз, а потом и третий,
в тишине каждый из нас ожидал
некой метаморфозы. "Все дело в
привычке, - сказал Лео. - Сначала не
нравится, но постепенно привыкаешь".
Теперь-то я знаю, что мозговые клетки
гибли зря, что трое мальчишек
лишь растили свою бездуховность,
хотя дух после этого пойла как раз
шел изрядный, но тогда я думал,
что попадаю, наконец, в один мир
с кинозвездами, что скоро начну
бриться, возникнет такая нужда,
а по голой прерии моей груди
разрастутся волосы, вторгаясь
в самый пах, и первых девочек,
а потом и женщин завлекут
мои достоинства. Как ни странно,
позднее кое-что из этого случилось,
но сперва пришлось опустошить
бутылку, затем троим мальчишкам
пришлось самих себя опустошать от
принятого внутрь с такими муками,
причем способом еще более жестоким,
ибо они поочередно кланялись унитазу,
изрыгая свой позор. Еще предстоят
сигареты, тщета тренировочных программ
с гарантией, изощренная ложь о победах,
в которые никто не верит, сексуальные
пытки и отказы, какие и не снились.
Предстоят наши пятнадцатилетия,
прыщи, дезодоранты, подначки, трофеи,
короткие стрижки, армейский призыв,
военные и политические победы
Дуайта Эйзенхауэра, подарившего нам
Ричарда Никсона с женой и собакой.
Что удивительно, джин мы распробовали.






ПРАЗДНИК



Лос-Анджелес мурчит
незатейливую песенку
грузовиков на
прибрежной дороге
к центральному рынку,
набитому личиками,
мерцающими в темноте.
Моя мать грезит
у открытого окна.
Под раковину отправлен
нетронутый серый
ростбиф, плита
клацает железными челюстями,
но все кончено.
Перед матерью на столе,
накрытом для гостей,
догорает
ее огненный бокал.
Детские фотографии,
письма и открытки
наконец рассыпаются.
Умершие одиноко пылают
до рассвета.






Мсье Дега преподает рисование и математику
в средней школе Дарфи - Детройт, 1942



Он провел на доске линию
четким ударом слева направо
вниз по диагонали и, отойдя,
спросил, как всегда, не глядя ни
на кого конкретно: "Что я сделал?"
С задней парты Фредди
крикнул: "Вы сломали мел".
Мсье Дега не улыбнулся.
"Что я сделал?" - повторил он.
Взоры потупив, принялись изучать
свои парты первые отличники,
кроме Гертруды Биммлер, поднявшей
руку, прежде чем сказать: "Мсье Дега,
вы нарисовали гипотенузу
равнобедренного треугольника". Дега
молчал. Все знали, что не может
Гертруда ошибиться. "Возможно, -
уточнил Луис Варшовский, -
вы начали изображать крышу
сарая". Помнится, было ровно
двадцать минут двенадцатого,
и я подумал: в худшем случае
это продлится еще сорок минут.
Было начало апреля, уже почти
весь снег растаял на игровых
площадках, вязы и клены по краям
надтреснутых аллей трепетали
на новых ветрах, и я верил,
что и глазом моргнуть не успею,
как зашагаю гордо в кондитерскую
за млечной шоколадкой. Мсье Дега
поджал губы, и весь класс затих,
пока большая стрелка не перешла
на двадцать одну минуту, как бы
в сговоре с Гертрудой, которая
уверенно добавила: "Вы начали
отделять темное от темного".
Я оглянулся за помощью, но теперь
деревья насупились и затряслись, и
я понял: это может длиться вечно.






ОДА МИССИС УИЛЬЯМ СЕТТЛ



В Лейк-Форесте, чикагском пригороде,
сидит за столом женщина и пишет
мне письмо. Подносит к свету
мою фотографию, снимок, сделанный
17 лет назад в средней школе
в Провиденсе. Вздыхает, и вздох
ее пахнет зубным эликсиром и табаком.
Пиши она при свече, уже сидела бы впотьмах,
ведь не стал бы живой огонь кормиться
чистейшим выхлопом. Собственно, она
и блуждает в потемках, поскольку человек,
которому адресована ее вычурная
проза, прожил всего 1/125 секунды
во вспышке "Никона", а затем
вежливо попросил фотографа
исчезнуть - шепотом, чтоб не обидеть
председательствующего учителя.
Теперь тем школьницам за тридцать,
ходившие в епископскую церковь девочки
в клетчатых юбках и белых с эмблемой блузках,
неподготовленными, хоть и по-французски говорящими,
вышли в мир обманщиков, сводников и посредников.
2,7% наложили на себя руки, а все остальные
хотя бы единожды такой поступок обдумывали.
Теперь никто из них не помнит, как меня зовут,
ни одна не вспомнит прочтенный мною отличный
отрывок из Сесара Вальехо, памяти его брата,
даже девочка, рыдавшая так, что пришлось
ее проводить к школьной медсестре,
успокоить и отправить домой на такси. Вечера
в Лейк-Форесте в середине декабря обрываются
внезапно; только что далекое небо напоминало
огромный багряный холст, но вот он
исчезает, а звезды не появляются; впрочем,
ни малейшему намеку на скотные дворы
или бойни не дозволено доноситься
до пригородов, так что здешний мрак
ничуть не отдает смертью, и аромат его
не сильней, чем у целлофана. "Наши души
сейчас встречаются где-то на просторах
между Иллинойсом и Вами", - пишет она.
Читая две недели спустя ее письмо,
переправленное моим издателем,
я обнаружу вдруг подлинность
нашего земного бытия и благословлю
миссис Уильям Сеттл из Лейк-Фореста
за то, что она дала мне больше, чем я
ей, что назвала меня мистером Левином,
а это имя носил мой отец - такое имя
человек может смело и гордо
предъявить в царстве смерти.
Я даже дочитал до второй страницы,
сбившись на фразе: "Должно быть,
вы уже догадались, что я танцовщица".
Скоро в пригородах на тюдоровские дома
упадет снег, превращая припаркованные
шикарные седаны в безымянные холмы;
вьюги пронесутся над Скалистыми горами
и по застывшим великим равнинам,
где Америка впервые умерла, вьюги
столь яростные, что мальчики и мужчины
будут в слезах подставлять им спины,
но и на этом студеном просторе душа
миссис Уильям Сеттл меня не отпустит
ни на секунду. Мужчины и женщины,
пожилые и средних лет, мы мчимся
в вихре на восток, к своим корням,
и ветром становится грязный наш быт.
Над Средним Западом истина и красота
соединятся всем замыслам вопреки.






О ВСТРЕЧЕ ГАРСИА ЛОРКИ И ХАРТА КРЕЙНА



Бруклин, 1929. Конечно же, Крейн
пьян и представления не имеет, кто
этот чудной андалузец, не может
даже разговаривать на языке поэзии.
Молодой человек, который их свел,
знает испанский и английский, но
у него голова идет кругом, так как
приходится перескакивать с одного
языка на другой. Чтобы перевести дух,
он подходит к окну и смотрит на Ист-Ривер,
что темнеет внизу в наплывающих сумерках.
Вдруг что-то вспыхивает у него перед
глазами, двойное видение, такое ужасное,
что приходится зажать обеими руками рот,
чтобы не закричать. Не будем выдумывать,
делать вид, будто два поэта подарили
друг другу мудрость, или любовь,
или хотя бы приятный час, не будем
изобретать столь яркий диалог, что даже
муравьи в вашем доме его не забудут.
Два величайших живых поэтических
гения встретились, и что же? Видение
приходит к заурядному человеку,
глядящему на мутную реку. У вас были
когда-нибудь видения? Вы бились
когда-нибудь головой об стенку, судорожно
возвращаясь к образу своего молодого сына,
летящего вниз, да не с кормы судна
по пути из Веракруса в Нью-Йорк,
а с крыши здания, на котором он работал?
Вставали с постели, чтоб ходить до рассвета,
моля безжалостного бога убрать эти картины?
О, да, благословим воображение. Оно дарит
нам мифы, которыми мы живем. Благословим
провидческую способность человека -
единственного ею обладающего животного,
благословим точный образ вашего умершего
отца, и моего тоже, благословим те образы,
что крадутся по уголкам нашего взора
и не отпускают. Тот юноша был мой
кузен Артур Либерман, изучавший тогда
филологию в Колумбийском университете,
он-то и рассказал все это мне, прежде чем тихо
умереть во сне в 1983 году в отеле в Перудже.
Славный человек Артур, он пережил аспирантуру,
потом вернулся домой в Детройт и всю Депрессию
торговал роялями. Один, подержанный, он одолжил
моему брату, чтобы тот сочинял свои чудовищные
песни, которые Артур считал гениальными.
Вот какое воображение было у Артура!






СОЛИ И МАСЛА



В 1948 году я съел в Гаване жареную собаку,
поверив, что это утка по-пекински. Позднее
в Тампе ночевал рядом с безумным моряком,
державшим в трусах смит-вессон 38-го калибра.
В той же комнате были близнецы, нефтяники
из Толидо, еженощно часами спорившие,
чья очередь готовить завтрак и надо ли
переворачивать яичницу. По пути на север
я три дня на одном кипятке прожил в ДС-6 (1)
с перегоревшим радио на взлетной полосе
в Атенсе, Джорджия. Мы пели песню
"Джорджия за нами" и молились за Третью
мировую и полную, безоговорочную
капитуляцию. Подремав в открытом поле
у Ньюпорт-Ньюса, я жевал травинки,
пока удлинялись сентябрьские тени;
вдали мужик колотил по крыше ангара
и стонал, какой он невезучий и голодный.
Прошвырнулся с Митчеллова поля и поел
борща с белым хлебом на углу 34-й и 8-й авеню.
Проблевался на аллее за "Имкой" (2)
и поспал, пока не растолкали.
Пошел через мост в Бруклин,
внизу чернел Ист-Ривер.
В миле от Эббетсова поля, всех этих
достопримечательностей, встретил Мюррея,
папашиного приятеля, полировавшего
запчасти в своей засаленной
автомастерской. Приземистый, небритый,
зачуханный, он важно расхаживал по
грязным проходам, маленький Чингисхан.
Он послал за супом и сэндвичами. Мир
перешел на ячмень, солонину, горчицу,
кашу, ржаной хлеб. В октябре шли дожди,
такие сильные, что я не мог гулять и курить,
поэтому жевал пепсиновую жвачку. Дождь
испортил День Примирения (3) в Ланкастере,
Пенсильвания. Открытые машины заливала
вода, девицы визжали, тубы и тромбоны немели,
цветочные узоры рассыпались, водостоки
забивались лепестками. Потом ел ветчину
на чистом пшеничном хлебе с маслом, впервые
ветчину и масло в один день, в Зейнсвилле -
со снежным прогнозом, снегом, метелями,
закрытыми дорогами, кромешной мглою к пяти
пополудни. Это были не Геракловы подвиги,
это вообще никого, кроме меня, не волновало,
не предназначалось для рассказа или урока,
не давало мне повода подать руку гаду или
гадине или встать в очередь за продуктовыми
карточками. Однажды тихим утром
накануне моего тринадцатилетия
в окно спальни влетела маленькая птичка
с темной головкой и разодранным хвостом
и велела мне пропустить сквозь извилистые мили
узких темных коридоров и пассажей моего
растущего тела грязь и славу вкусного мира.
С тех пор я отлетаю и возвращаюсь,
как ласточка, без изъяна благостная
и дальновидная, потому что все это
было предсказано в последней, нечитанной
книге Мидраш, и потому, что я должен
расти, и потому, что меня это радует.






НОВЫЙ СВЕТ



Человек бродит по улицам с корзиной
спелых персиков, выкрикивая: "Персики,
персики, мягкие желтые персики покупайте".


Дед мой в лучшие годы мог перекричать
Тигров Гнева или заводские гудки
над рекой. Хэмтрэмик (4) мечтал


о сочных желтых персиках, заречье
пробуждалось от трудового сна, Заг-Айленд
прыгал в яркий день, радуясь жизни.


Пышные дамы в неглиже
текли на улицы из темных проемов,
на польском и армянском взыскуя


зрелых даров сего Нового Света.
Иосиф Пришкульник из Дубровицы
в Детройт через Эллис-Айленд (5)


царственно поднялся во весь рост
пять футов с двумя дюймами и торговался,
пока не ушел плод в алчущие руки.


Да будет послано письмо за
океан и континент, и да
разбудит Сару весть о богатстве
без границ в далеком светлом краю,
и вот пакуются чемоданы, и отплывает она
в Америку. Отчасти так оно и есть.

Суровы женщины. Весь день копаются дети
на задворках, ища хоть что-нибудь.
Здесь Россия, только с другим названием.

Джо пять футов два дюйма. Дубровица сгорела
до серого пепла, унесенного западным ветром,
потом исчезло Ровно, потом и Днепр обратился в прах.

Сидим за столом, рассказывая небылицы,
и поздним светом наполняется пустой стакан.
Хлеб, лук, запах горящего масла,


мелкая бледная картошка - ни с кем не делимся,
поскольку час не тот, гость запоздал,
и это Мичиган в 1928.






ЧТО ТАКОЕ РАБОТА



Стоим под дождем в длинной очереди
у Форд-Хайлендского парка. Ждем работы.
Вы знаете, что такое работа: раз возраст
вам позволяет это читать, вы знаете, что
такое работа, хоть, может, у вас ее нет.
Речь не о вас. А о том, как ждешь,
переминаясь с ноги на ногу.
Чувствуешь, как мелкий дождь проникает,
словно туман, в твои волосы, застит взор,
пока не привидится собственный брат,
человек на десять впереди.
Пальцами трешь очки -
конечно, это чужой брат,
в плечах поуже твоего, но с той же
грустной сутулинкой, усмешкой,
не скрывающей упрямства,
печального отказа уступить
дождю, растраченным на ожидание часам,
известному факту, что где-то впереди
ждет человек, который скажет: "Нет,
сегодня мы не принимаем", - на каком
угодно основании. Ты любишь брата,
которого нет с тобой рядом, ни сзади,
ни спереди, потому что он дома
отсыпается после жалкой ночной
смены у Кадиллака, чтобы встать
до полудня и учить свой немецкий.
Работает ночью восемь часов, так что может
распевать Вагнера, самую ненавистную оперу,
худшую когда-либо придуманную музыку.
Сколько лет назад ты ему говорил,
что любишь его, обнимал за широкие плечи,
смотрел во все глаза, и говорил эти слова,
и, может быть, целовал в щеку? Ты никогда
не делал ничего столь простого и очевидного,
не потому, что слишком молод или глуп,
не потому, что ревнив, или хотя бы придирчив,
или не способен заплакать в
присутствии другого мужчины, нет,
просто ты не знаешь, что такое работа.


1. ДС-6 - самолет компании "Дуглас", во время Второй мировой войны использовался для перевозки войск и "очень важных персон", позднее в пассажирской авиации. - Прим. пер.
2. ИМКА - Ассоциация молодых христиан.
3. День Примирения - официальный праздник в США в 1926-54, отмечался 11 ноября в память о перемирии между Антантой и Германией (1918), положившем конец Первой мировой войне, сейчас отмечается как День ветеранов.
4. Хэмтрэмик, Заг-Айленд - районы Детройта.
5. Эллис-Айленд (о-в Эллис) - небольшой остров к югу от Манхэттена, в 1892-1954 главный пункт по приему иммигрантов в США и карантинный лагерь.