Speaking In Tongues
Лавка Языков

Клим Каминский

РАССКАЗЫ







МОЙ МУРАВЕЙ


СТРАСТИ ПО ЕДИНОРОГУ


CODA


ЦЫГАНСКАЯ ЛЕГЕНДА


ЧЕЛОВЕК, ЛИШЕННЫЙ НЕДОСТАТКОВ


ИГРА


ECCE HOMO


СЦЕНА ИЗ ЧУЖОГО ДЕТСТВА


НЕЛИС-НЕКСУС-НЕЛОС


ИЗ ИСТОРИИ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА


ВИШНЕВЫЙ ЦВЕТ


ПОПСНЯ


ВЕРТИКАЛЬНЫЙ СРЕЗ


ГУСАРСКАЯ БАЛЛАДА


АЛХИМИЯ


ПОПСНЯ-2


ПРОТИВ


К ВОПРОСУ О ВОЗЗРЕНИЯХ МОРЕНГОВ


ПОЕЗД ИЗНУТРИ


ПРО МУХ


САМОЕ-САМОЕ


КНИГА ВЫМЫШЛЕННЫХ ЛЮДЕЙ фрагменты


ЗЕМЛЯ СЫРАЯ




МОЙ МУРАВЕЙ



Муравьи заполонили дом. Черным пунктиром пробегали, расчерчивая кухню и коридор, прерывистыми струйками стекали в душевую, просачивались в мельчайшие трещины, протискивались в самые узкие щели. С поразительным чутьем они обползали хитроумно разбросанные смертельные кубики сахара, пропитанного борной кислотой, не реагировали совершенно на новейшие пахучие распылители, от которых я сам неудержимо чихал. Множество любопытных мигом взбирались на стопу, стоило ей опуститься на пол, поднимались по ноге под одеждой, несносно ползали по телу, разведывали и кусались. Я перестал есть дома, выбросил все съестное, нисколько не отпугнув их. Одно только было спасение: в спальню пробираться они еще не смели.
Все, кроме одного. Этот проныра прокрался в просвет под дверью, влез по ножке в постель. Всю ночь он не давал мне покоя, неуловимо бегая по телу, тревожа волосы на груди, покусывал из злого любопытства то тут, то там. Только под утро он нашел во мне подходящее отверстие, ссадину на колене, и немедленно забурился в плоть. Проникновение его было настолько стремительным и неожиданным, что я не успел ничего поделать, лишь колотя себя по бедру от невыносимой щекотной боли. А муравей вгрызался все глубже и настойчивей, я весь чесался изнутри, но никак не мог почесаться -- и не мог не чесать, терся о шершавые простыни, скрипел зубами, заводил глаза.
Но к вечеру следующего дня он выгрыз уже достаточно ходов в моем теле, перестали работать челюсти и, топоча всеми ножками, муравей бегал по коридорам и комнатам, осматривая свое новое жилище. А ночью он, видимо, выходил наружу и принес несколько яиц, наутро с новой силой впился в меня, расширяя и углубляя жизненное пространство. В некоторых местах кожа, лишенная опоры из костей и мяса, уже опадала бессильно, и я опасался, что меня, бесплотного, унесет первый же сильный порыв ветра. Я стал заглатывать множество палочек, дощечек и спичек, которые, по негласному договору между мной и муравьем, укрепляли мое тело с внутренней стороны. Муравей без устали устанавливал переборки, балки и распорки, поддерживавшие спадающуюся кожу. В подошвы ботинок я вложил тяжелые свинцовые пластины, придавшие мне хоть какую-то устойчивость.
Вскоре у нас появился первый выводок. Рабочие тут же с жаром принялись за дела, а матка, окруженная верными солдатами, облюбовав местечко, там, где раньше была печень, начала кладку.
Уже мириады муравьев снуют во мне. Они пользуются носом и ушами для входа и выхода наружу, а если движение муравьев слишком сильное, я раскрываю для них широкие ворота рта. Только перед зеркалом теперь я снимаю темные очки и замираю, весь трепеща, видя за белками глаз темные копошащиеся тельца, днем и ночью продолжающие свой молчаливый труд.






СТРАСТИ ПО ЕДИНОРОГУ





С тех пор, как я помню себя -- с самого раннего детства -- я всегда мечтал увидеть единорога. Волшебный зверь этот вошел в мою жизнь естественно и легко -- так, как это бывает только в первые годы жизни. Помню, мать, уложив меня в постель, вместо колыбельной песни рассказывала дивные и длинные истории про рыцарей и драконов, жестоких людоедов и грозных грифонов... И везде в них, в каждой истории, присутствовали единороги, иногда незримо, символом вечной чистоты, доверчивости и добра. Тогда еще -- боже, как давно! -- мною впервые овладело желание встретиться с чудесным животным. С годами это желание не проходило, а лишь усиливалось, причиняя мне порой нестерпимые страдания, а порой наполняя безотчетной радостью и надеждой. Позже, уже подростком, часто убегал я в соседний лес и бродил там подолгу в одиночестве, ища встречи с невинным животным и более ни с кем. Обладая очень ранимым характером и опасаясь насмешек, я боялся доверить свою тайну кому-либо из людей. Долгие часы я проводил, роясь в отцовской бескрайней библиотеке, выискивая все, что так или иначе касалось описаний, привычек, чудес единорогов. Вскоре я знал о них очень много -- почти все, что знали древние, когда встреча с единорогом не была такой уж редкостью. Но счастья увидеть хотя бы одного из них так и не удостоился, хотя надежда не покидала меня тогда ни на мгновение.
Я вырос внешне ничем не примечательным юношей, хорошо сложенным, замкнутым и легко возбудимым. По временам в глубине моих глаз вспыхивал яростный огонек -- слабое отражение того нещадного пламени, которое пылало у меня внутри. Я понял, что если хочу когда-либо исполнить задуманное, то мне придется покинуть отчий дом и родные места, отправившись в дальние и долгие поиски. Но я обещал себе вернуться, как только осуществится моя мечта, как только я отыщу единорога и поглажу рукой, прикасаясь к его белоснежной шелковистой шерсти. Втайне я стал готовиться к отбытию. Но меня задержало одно обстоятельство, сколь обычное, столь и неожиданное. Летом к нам приехала моя кузина. Ее каштановые волосы и серые, словно искрящиеся глаза вызвали во мне целую бурю чувств, будто напомнив о чем-то виденном когда-то, но давно позабытом. Я был... влюблен, наверное. Я стал добиваться ее руки, и уже через четыре месяца мы были помолвлены. Казалось, мы были счастливы. Но я никогда не забывал о своей страсти, о своем предназначении. Я решил, что она, став моею женой, должна стать мне и спутницей в странствиях, и товарищем в поисках. Так что однажды, гуляя по знакомым с детства тропинкам ближнего леса, я решился и открыл ей -- только ей одной -- свою тайну. Я был страстен и говорил много, как никогда. Я рассказывал ей о годах, проведенных в библиотеке и о своих детских поисках в этом самом лесу. Я говорил о чудесах, совершаемых этими животными, об их волшебных копытах и о прекрасном, закрученном в сужающуюся спираль остром роге -- острее самой острой иглы. Я был ужасен, со стороны меня можно было принять за помешанного. Все время, пока я говорил, она сидела пораженная, без движения, и только глаза ее непонимающе наблюдали за мной, заставляя продолжать и продолжать говорить, как в горячке. На губах у меня выступила пена, лоб покрылся испариной. Когда я наконец закончил и, задыхаясь, присел на упавшее дерево рядом с ней, она с ужасом отстранилась от меня, будто от умалишенного или проклятого, и бросилась прочь. Напрасно я звал ее, напрасно не нашел в себе сил ее догнать! Вечером она уехала, ничего не объяснив никому в доме, оставив лишь записку, говорившую о расторжении наших отношений. Больше я ее никогда не видел. А к утру, когда стены родной библиотеки окончательно стали ненавистны мне, собрав приготовленные уже давно вещи, ушел и я.
Сколько лет прошло с тех пор -- двадцать, а может и тридцать или больше -- я не знаю; я давно уже потерял счет годам, как и чащобам, которые исходил в поисках единорогов. Иногда встречались мне люди, которые говорили, будто видели их, и тогда мне хотелось броситься на такого человека с кулаками или задушить его, посмевшего осквернить ложью светлое животное. Весь я покрылся шрамами и струпьями, мои ноги обросли мозолями, а лицо бородой. Но в руках я всегда твердо сжимал дорожный посох с заостренным металлическим набалдашником. Его я выменял на медальон матери, совершенно бесполезный в тяготах странствий. А посох служил мне одновременно и опорой при ходьбе, и защитой от диких животных или недобрых людей. Не раз я был встречен насмешками и издевательствами -- один вид моего рваного платья и немытых косм вызывал у людей отвращение. Не раз бывал бит за попрошайничество или воровство. Глупые люди, что они знали обо мне и о моей мечте!? Что они такое пред величием и мудростью благородного племени единорогов?
Новые и новые леса открывались передо мной. Вскоре я уже так привык к ним, что стал бояться широких просторов полей, равно как и каменных городов. Я научился обходиться сам, добывая себе пропитание из лесных ягод и кореньев, а то и просто древесной коры. Иногда мне удавалось полакомиться кроликом или другой мелкой дичью, которую я ловко убивал своим посохом. Позже я решил вовсе обходиться без костра, на разведение которого уходило слишком много сил, и ел сырую пищу, найдя ее гораздо вкуснее приготовленной на огне. Я чувствовал, что все это мелочи, ничего не значащие в сравнении с главной и единственной моей целью. Как-то, в тысячный раз уже перечитывая знакомые книги, я обратил внимание на фразу, до того момента незаметную: «Нежная душа единорогов не выносит и следа грязи греха или плотских утех». Я вспомнил злополучную кузину и проклял небеса за то, что они едва не дали свершиться злодейству, коим был бы, без сомнения, наш брак.
Несколько раз мне приходилось защищаться от волков и леопардов, но мой посох всегда выручал меня. Один раз мне даже удалось убить волка, решившего, что я умер, хотя я всего лишь спал. Освежевав его труп, выпив кровь и съев мясо, я стал носить его шкуру взамен плаща, уже порядком износившегося и изорвавшегося. Где-то я потерял сумку с книгами. Так и шел я дальше, не очень расстроенный потерей, лишь с посохом в руке и шкурой волка на ободранных плечах.
И вот, в один яркий и душный полдень, когда я склонился над ручьем и лакал из него воду по привычке, появившейся бог весть когда, странное и страшное существо бросилось на меня -- я едва успел отскочить и увернуться от его разящих насмерть копыт; потеряв равновесие, я упал набок. Его грязная свалявшаяся шкура дышала смрадом, так что я едва не задохнулся, когда оно пролетело надо мной. Дикие, яростные глаза наполнили меня ужасом и бешенством схватки одновременно, когда, развернувшись, оно вновь бросилось на меня, целя копытами мне в голову. Зверь встретил во мне опытного противника. К этой атаке я был готов и, уперев посох тупым концом в землю, острым нацелил его в грудь отвратительной твари. Мой расчет оказался верным -- она не сумела, движимая чудовищной злобой, остановить свой прыжок и наткнулась на посох, едва не сломав его своей тяжестью и погрузив в землю почти на локоть. Кровь струйкой побежала по дереву. Закинув голову, зверь тоскливо и яростно зарычал в припадке неутоленной ненависти ко всему живому. Последний раз оскалив гнилые зубы, он упал. Я, довольный победой, выдернул посох из туши, и кровь фонтаном забила из зияющего отверстия. Жадно припал я к ране, утоляя свой гнев и жажду. Насытившись, я направился к ручью, чтобы смыть с лица начавшую запекаться кровь. Но тут что-то заставило меня повернуться и еще раз осмотреть труп зверя. Что-то в его омерзительном облике словно смущало меня. Склонившись над ним, я понял, что именно. В середине его лба торчал, размером не больше пальца, кривой и грязный рог.






CODA





Мои глаза широко раскрыты, мутны и неподвижны. Мой невидящий взгляд замер, направясь в печальное хмурое небо. Вокруг меня молчаливый спокойный лес. Я лежу на берегу -- ноги выше головы, расслаблены и раскинуты в стороны -- так удобно. Меня почти не видно за широкими листьями мать-и-мачехи. Все лицо мое отчего-то испачкано в песке и словно задеревенело. Волосы погружены в воду и колышатся слабыми набегами волн. Мне спокойно. Вода в речке прозрачная, и оттого голове моей холодно. В сердце моем застыла пуля. Я мертв, и улетающие птицы плачут обо мне.






ЦЫГАНСКАЯ ЛЕГЕНДА





Жила на свете старуха. Старик ее давно уже умер, дети разлетелись кто куда, жила одна. И вот однажды, глядя слепнущими глазами, как солнце заходит за степной горизонт, почувствовала она, что и ее час уже близок, что смерть ее уже в пути. Решила она тогда пойти по своим детям, внукам и правнукам -- сколько их было -- навестить их и поцеловать на долгое расставание. Решила -- и уже наутро собрала свой нехитрый узелок и пошла. Пришла смерть в ее жилище, никого там не нашла и отправилась по старухиным следам. Никак не могла смерть нагнать старуху, злилась, да поделать ничего не могла. Так и шли -- от одного дома к другому, от сына к внуку, от внучки к правнуку. Шли долго, шли быстро -- боялась старуха не поспеть. Но как-то раз притомилась смерть, присела на камень отдохнуть и задумалась. Подумала и поняла: не догнать ей старухи. И ушла -- как не приходила. А старуха, говорят, так до сих пор и ходит.






ЧЕЛОВЕК, ЛИШЕННЫЙ НЕДОСТАТКОВ





Многие немецкие историки, повествуюшие о периоде Средних веков, описывают интересный и поучительный случай, произошедший примерно в конце N века.
Это было в небольшом городке Айзенхюгель, где жителям вживе явился Человек, Лишенный Недостатков. Имени его впоследствии никто точно вспомнить не мог, и историографы здесь расходятся, называя его кто Гансом, кто Мартином, а кто и совсем неожиданно -- Иосифом. Так или иначе, сложен он был подобно героям Гомера, а мужественное лицо и умный, мягкий взгляд моментально располагали к себе. Что самое поразительное, внешность его была лишь слабым отражением того прекрасного внутреннего мира, который он носил в своем сердце. Этот человек не имел абсолютно никаких недостатков, обладая при этом всеми мыслимыми достоинствами -- и Штирнер скрупулезно перечисляет их на восьми с половиной страницах.
Очень скоро Человек, Лишенный Недостатков, стал любимцем всех жителей Айзенхюгеля и желанным гостем повсюду, сам платя людям тою же монетой, помогая слабым, наставляя неучей и веселя скупердяев. Кругом говорили только о нем одном, и глаза людей блестели при этом.
Так прошло несколько недель, и вот на исходе лета отношение к нему стало меняться -- вдруг то здесь, то там замечал он с печалью злобный взгляд, недоброжелательные смешки, однако в великодушии своем не придавал этому никакого значения. Вскоре одно только упоминание о Человеке, лишенном недостатков, наводило на людей лишь смутную тоску и молчаливую зависть. Мужчины чувствовали себя карликами и глупцами в его присутствии, женщины либо посчитали себя безнадежно уродливыми для него, либо безуспешно пытались соблазнить его, плавясь на медленном огне любовных мук.
Чуть позже Великий Инквизитор города Айзенхюгель получил первое неподписанное письмо, говорившее о колдовской, нечистой природе удивительных способностей Человека. Поначалу он не обратил на это внимания, но -- то еще одно письмо, камнем влетевшее в раскрытое окно, то чей-то шепот за спиной... Вскоре Великий Инквизитор арестовал его и запер в камере, готовя процесс.
В описаниях дальнейшей судьбы Человека также нет ясности. Согласно одним он, с честью выдержав пытки, был прилюдно предан обряду аутодафе. Другие утверждают, будто он покончил с собой во мраке подземелья, устав и отчаявшись среди неблагодарности и злобы. Эту гипотезу мы имеем смелось отвергнуть, поскольку Человек, лишенный недостатков, конечно, не знал также ни отчаяния, ни слабости, на что указывает и Штирнер. Третьи говорят, что одна из женщин, влюбленных в него до изнеможения, помогла ему бежать и скрыться, и Человек навеки исчез из Айзенхюгеля в никуда, как ниоткуда пришел.






ИГРА





-- Постойте, а почему у меня нету пешек? Где все мои пешки?
-- А на что они Вам, право слово!?
-- Как на что... чтобы играть!
-- Вы что, не можете играть без пешек?
-- А зачем тогда играть? Естественно, победит тот, у кого есть и фигуры, и пешки!
-- Конечно!
-- Но это же нечестно, играть нужно на равных!
-- И кто же тогда победит?
-- Победит сильнейший!
-- По-вашему, будет честно, если победит сильнейший?
-- Какой же смысл тогда в игре?
-- А какой смысл вообще в чем-либо?
-- Во всем свой смысл, и попрошу впредь удерживаться от всяческой софистики!
-- В этой игре смысл -- схватить побольше фигур, а с ними уже и побеждать!
-- А если я не знал об этих правилах?
-- Так Вы ведь не мальчик уже! Сами знаете, что незнание закона не освобождает...
-- Ну это уже не игра, а бессмыслица какая-то!
-- Черт, бессмыслица будет, если я Вас сейчас ударю доской по голове!
-- Наоборот, это положит конец бессмысленной игре, и к тому же охарактеризует Вас с определенной стороны!
-- С какой же это, интересно, стороны?
-- А с той, что Вы не игрок, а просто-напросто зарвавшийся экстремистический демагог!
-- Ах, так это я -- завравшийся демагонизирующий экстремист? -- бьет его доской по голове, тот падает с проломленным черепом, -- Тьфу, бессмыслица какая-то...




ECCE HOMO





У меня в кармане поселился маленький человечек, ростом не больше коробки спичек. Однако хлопот мне он доставляет немало. Каждый раз, когда я опускаю руку в карман, чтобы достать сигареты или носовой платок, мне приходится давать ему печенье или конфету, которые он поглощает с удивительной прожорливостью. И стоит только попытаться проникнуть в его владения без этого сладкого подношения, чтобы испытать остроту мелких зубов, порой прокусывающих кожу до крови. Впервые поймав его, я был чрезвычайно поражен видом человечка. Облик его напоминал какого-нибудь питекантропа, сошедшего с картинок атласа, заросшего густой и грязной шерстью. Наловчившись, я сумел хватать его, когда пожелаю, и показывал моего человечка знакомым, хотя тот и сопротивлялся при этом довольно дерзко.
Дамы приходили в дикий восторг от него и уж совсем потешались при виде его крохотного детородного органа. Благодаря человечку они проявляли абсолютно излишний интерес к моей скромной персоне. Завидев меня, они шептались:
-- Смотрите, вон идет тот самый К., у которого в кармане живет такой забавный человечек!
-- Как, это он!?
Но неприятный случай внезапно оборвал его историю. Одна из дам, рассерженная тем, что человечек пребольно укусил ее, в бешенстве одним щелчком снесла ему голову.
На похоронах его людей было столько, что половина их забрались на плечи другой половине, которой приходилось тянуться на цыпочках. Но все равно толпа была такой плотной, что в общей суматохе никто так ничего и не увидел.
Моя собственная жизнь с тех пор почти не изменилась, разве что никак я не могу избавиться от привычки везде носить с собой печенье, да, пожалуй, стало чуть более одиноко.






СЦЕНА ИЗ ЧУЖОГО ДЕТСТВА





Мать сидела на постели, глядя неподвижно на изображение святого Франциска над спинкой кровати, гладя его по голове, что-то бормоча и напевая ласково, и он спросил, кутаясь в одеяло, а одеяло значит защищенность, -- Ма, а почему бедняга Стриджуэй сошел с ума? та удивленно и строго посмотрела на него, когда он был маленьким мальчиком, он ходил на болота, медленно ответила она, и он очень испугался, пожалел, прижался челкой к маминой руке, чувствуя успокоение и защиту, и когда она ушла, никакого страха уже не было, был согретый лоб, и был Петер, кричавший что-то издалека, с холмов на болоте, и он отвечал изо всех сил, что не слышит, и хотел идти поближе, но все боялся увидеть там то, что когда-то смертельно поразило беднягу Стриджуэя, пускающего слюни на площади, никак не мог решить наконец, идти ли ему, ведь Петер там стоит, маша аккуратными плавниками, а он тут не в силах расслышать, о чем же тот машет рукой, как ни напрягает слух и прикладывает сложенные лодочкой ладони к ушам, и, проснувшись, сохранил на сопревшей коже это впечатление недовершенности, недослышанности, пронес его вместе с нагретостью воздуха под одеялом, в утренний холод и в туман больших комнат, умылся и оделся, стараясь ничем не выдать своего присутствия, мать уже хлопотала в столовой, прокрался в залу, где настороженно припал к дверце больших часов, взъерошенными волосами напоминая птицу, слушал их оглушительное размеренное тиканье, словно целая рота солдат в красно-синих мундирах марширует неторопливо, задерживая каждый шаг, чтобы показать всем, как здорово и красиво ходить рядами, впечатывая блетящие черные сапоги в пыль площади, сапоги это значит ряды, заметив нарастающий гул механизма, едва успел отдернуть голову, как раздался тяжелый бой, а если б не успел, то наверняка бы оглох на всю жизнь, и вместе с боем услышал, как мать поднимается в его комнату, мигом догнал ее и дернул сзади за платье, а я тут, уже встал! -- мать радостно улыбнулась в ответ, и он почувствовал, как утро становится совсем теплым, Молодец ты мой! Помни, ранняя пташка червячка клюет, Почему это? Я же не птица, чтобы червяков клевать, притворно надул губы, Разумеется, она ладонью пыталась пригладить непослушный хохолок у него на макушке, птицы это значит утро, ты у меня будешь сегодня клевать омлет и апельсиновый сок, от этого еще радостнее стало утро, от этой птицы и омлета, а особенно -- конечно, особенно от апельсинового сока, мать повела его в столовую, где за завтраком: Ма, а рыбки в аквариуме разговаривают на каком языке? -- На ангельском, сынок. А почему их не слышно? Но ведь и ангелов тоже никогда не слышно, ангелы это значит рыбки, и лохматое чучело совы подмигнуло огромным глазом со своего насеста со стены, словно говоря, мы-то с тобой знаем, сынок, да, знаем, как разговаривают рыбки, но закончив такой замечательный завтрак надо обязательно пойти в комнату и устроить смотр коллекции марок, аккуратно притрагиваясь к их глянцевитой теплой поверхности и, высунув старательно язык, силясь прочитать надписи на чужих загадочных языках, звучащие заклинанием, вынуть все марки со своих мест, разглядеть, прочитать и посчитать, внимательно оглядывая целостность полукруглых зубчиков по краям, расчесть и распределить, засунув снова в альбом в новом улучшенном порядке, любовно погладил его мягкий переплет, вспомнил о Петере, и тогда, подпрыгивая, побежал наверх, к матери, она сидела, положив книгу на колени и надев очки, сразу став теплой и домашней, как раньше, когда он приходил целовать ее на ночь, Ма, я пойду с Петером гулять?.. -- она задержалась, дочитывая предложение, и подняла глаза на него, Хорошо. Только, умоляю тебя, не ходи в сторону болота... -- лицо ее стало строгим, хотя уголки глаз страдальчески опустились, немного погодя, когда они смотрели пристально друг на друга, она добавила, -- И даже избегай смотреть. -- А почему? -- удивился он, зачем этот глупый запрет, что, даже и посмотеть уж нельзя, на болоте всегда самое интересное, вот как на прошлой неделе он тайком ходил с Петером охотиться, они кидали камнями в ворон, но никак обоим не удавалось попасть, и тогда стали бросать в лягушек, пока Петер не попал наконец, и огромая, мягкая всплыла кверху брюхом, которое оказалось совсем белым и беззащитным, и стало стыдно и жалко ее, -- живот это значит слабость, -- Узнаешь, скоро сам все узнаешь. Нельзя -- это значит нельзя, -- мать снова принялась за чтение, и он вприпрыжку убежал наружу, не останавливаясь по улице вверх, к осевшему уже от старости дому неподалеку, Петер уже бродит по двору -- руки в карманы -- и моментально выкладывает гениальные планы на этот день, потом еще что-то, и еще, и под конец запретное болото, где можно искать склизлых тритонов и вдыхать гнилые просторные запахи, они с Петером притаились за углом, подглядывая за сумасшедшим беднягой Стриджуэем, сидевшим на площади прямо под солнцем в грязи, и тонкая, тягуче длинная струйка пенистой слюны стекала у него, начинаясь с отвисшей нижней губы и до самой земли, слюна уже образовала целую лужицу, и все продолжала течь струйкой, несмотря на то, что бедняга Стриджуэй медленно мотал головой в стороны, мыча что-то страшное, и время от времени поворачивался, дотрагивался до еды, которую ему подавали в алюминиевую миску, полную пыли, пыль это значит площадь, Он только притворяется, заявил Петер, никакой он не сумасшедший, Зачем? спросил он, и тот в ответ только пожал плечами, может, он турецкий шпион, и пошел прямо, будто не боясь, к бедняге Стриджуэю, который, заметив Петера и его, семенящего следом, замычал совсем громко, надувая слюнные пузыри, -- пузыри это значит безумие -- но Петер все приближался, хотя он сам ясно видел, как у того трясутся колени, но бедняга Стриджуэй, словно большое разумное животное, почуяв недоброе, тут же вскочил и бросился прочь на непослушных искореженных ногах, струйка слюны все растягивалась -- уже по лохмотьям одежды на нем, не поспевая, и в конце концов лопнула, когда он, криво, натужно переставляя ноги, добежал до ниши в стене, огораживающей церковный двор, и забился в нее, поджав колени и жалобно смотря своими круглыми больными глазами на мальчиков, переглянулись, Петер пожал плечами, и оба пошли, как договаривались, к Ахиллу, поудивляться на его новый аквариум, который и вправду был просто замечательный, красные, черные и зеленые рыбки с тончайшими плавниками спокойно раздували жабры, не обращая внимания на три громадных бледных лица, прилипших к стеклу, три пары зеленых и карих глаз, их рассматривавшие, и у одной рыбки глаза были такие выпученные, что походили на маленькие телескопики -- наподобие того, который Ахилл смастерил с отцом в прошлом году, и в который можно было увидеть кратеры на Луне, когда она становилась большой, наверное, эта рыбка тоже может видеть лунные кратеры, и еще в аквариуме была синяя прозрачная трубка, из которой выходили пузырьки воздуха, рыбки подолгу рассматривали их, а потом уплывали в маленькую пещеру, для них, конечно, была просто огромной, и находилась в самой середине мира, посовещаться на своем молчаливом языке, Ахилл сказал, что они разговаривают плавниками, он наблюдал их внимательно, все движения, морщил лоб, заметив движения кисейных плавников, когда рыбка плавает одна или с другими, и выучил немного их язык, вот, например -- та, черная, с глазами -- она злая с другими, но добрая, когда остается с тобой одна, А о чем они сейчас разговаривают? -- шепотом, и Ахилл, взглянув на него сверху вниз, -- повернулся снова к стеклу и, глядя внимательно, не моргая до рези в глазах, на двух красных рыбок с длинными хвостами, стал переводить, она говорит, а вы, соседка, не видели комету? -- Какую комету? опять спросил он, и Ахилл рассмеялся, комета -- это значит язык, это, наверное, когда я вчера наконец понял, как они разговаривают плавниками, я им от радости язык показал, а они подумали, будто это комета, и потом все трое пошли в другое крыло длинного дома, где неторопливая, с трудом шевелящая своими невероятными телесами кухарка, охая, дала им парного молока -- по большой кружке каждому, ох-ох, поглядывая друг на друга из-за ободков, пили молоко из глиняных кружек, -- ох-ох-ох -- молчали и улыбались на каждый кухаркин вздох, каждый раз, отрывая кружку ото рта, стирали белые усы над верхней губой, проводя тыльной стороной ладони, и, ох-ох, кухарка помешивала в кастрюле что-то дымящееся, бурое, ох -- это значит молоко, бормотание в кастрюле, как внутри трясины, и в болоте иногда вода похожа на это варево, но здесь она совсем другая, черно-непрозрачная и будто твердая, похожая на быструю ртуть, которая разбегается из разбитого градусника, только синеющая и черная, неведомая жизнь белесых крохотных существ шевелится внутри ртутной черной водицы, визгливо вскричали журавли, взлетая, дрожащей рукой Петер погладил блестящую чернеющую поверхность, погрузил внутрь пальцы, раздвигая ее, так что ногти уже и не видно, так странна эта болотистая вода, влажный податливый торф, покрытый слабосильной, болезненной желтой травой -- едва ли живой -- скользкими комьями вываливается из-под ног, торф это значит кислое, упав на колени, удивленно наблюдал лицо Петера, искаженное странной гримасой, медленно опускающееся в толщу черной воды, внезапно увидев, вскочил, оскользая ногами, вырывая рифленой подошвой пласты травы с налипшей землей, бежал, бежал, дышал, бежал, не плакал, бежал, задыхался, Господи, мать прижала его к себе, Господи, ну говорили же вам, сколько же раз говорили, мальчики, не ходить на это проклятое болото, и что вас всегда тянет туда, вот и Петер теперь, он совсем разрыдался, м-ма-ма, а я, т-тоже так-к пог-гиб-ну? Да, да, глупышка ты мой, глупые мальчишки, и она тоже теперь плакала, я же говорила тебе, столько раз, ну зачем вы пошли туда, там же одни тонконогие журавли, а это значит смерть.






НЕЛИС-НЕКСУС-НЕЛОС





Эти три слова придумал я, и я же открыл их странные свойства. Прочитавший или услышавший эти слова человек меняется навсегда. Только лишь увидев и осознав -- «нелис-нексус-нелос», вы перестаете быть тем, кем были до сих пор. Что-то рушится, и что-то возникает из ниоткуда вопреки всем законам. Пройдет еще какое-то время, и вы сами не сможете узнать себя, но с этим ничего нельзя поделать. Отныне вы никогда не станете прежним, таким, каким были до того, как впервые проговорили про себя «нелис-нексус-нелос».






ИЗ ИСТОРИИ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА





Штирлиц мог все. Однажды он влез в розетку на кухне и, двигаясь по проводам электрической сети, проник в святая святых Шестого Отдела Рейхсканцелярии -- Ш.О.Р. В святая святых оказалось сыро и темно. Чертыхнувшись, Штирлиц щелкнул пальцами, и из глаз его вырвались два столба света, окрасившие все вокруг в приятные мягкие тона. Пауки шарахнулись по углам. Кроме пауков, Штирлиц обнаружил большую старую бочку с солеными огурцами, кулек тыквенных семечек, брошюру с биографией Марка Шагала и вполне еще годный кожаный чемодан. Осмотрев внимательно стены, Штирлиц нашел массивную проржавевшую дверь, которая в конце концов подалась под нажимом сильного плеча. Вела она, как выяснилось, на задворки Трубенштрассе. Снаружи патруль ласково пел под гармонику: «В Берлине все спокойно -- спокойно -- спокойно!» Пригнувшись, чтоб не удариться фуражкой о низкий косяк, и сощурясь на пугливое неяркое солнце, Штирлиц вышел наружу. Было раннее утро. Третий Рейх спал.




ВИШНЕВЫЙ ЦВЕТ





А еще была весна -- небывалая весна -- теплая и ясная. Жирный дымный аромат войны сплетался с тяжким запахом цветущей вишни. Воздух давил грудь, стеснял дыхание. Все плохое закончилось вместе с войной, оставив по себе лишь горечь и гарь. И еще тогда он, подтянутый лейтенант, лет уже под тридцать, стоял со своей частью в одном из небольших городов, каких множество в тех местах, почти неотличимых друг от друга. Внезапно оставшись почти без дел, ожидая отправки домой, пристрастился он к долгим прогулкам по окрестностям, по млеющим в теплой тишине незнакомым дорожкам и проселкам. Запах вишни налетал волнами, кружил голову, роил комариную тучу мыслей, сладких и безмятежных -- как и сам этот запах. Часто он представлял будущую судьбу свою, и с замиранием думал о скором возвращении; как побежит он по знакомой тропе от платформы, через огороды, мимо заболоченного пруда, мимо вишен -- и объятья, и звон, и дым...
В одну из таких прогулок увидел он придорожную дешевую закусочную в деревне, похожей на сотни таких же деревень, виденных им в этом краю. Время было уже за полдень, он ощутимо проголодался и, кроме того, испытывал сильную жажду. Поэтому, заказав обед, быстро прикончил его, закурил неспешно и только тогда наконец огляделся. Ничего необычного не было в этой закусочной и в этом виде за окном -- белые, как заснеженные, вишни... Внимание его привлекла официантка -- неприметная и щуплая девица, хлопотавшая у стойки. Он внимательно, но так, чтобы это было незаметно со стороны, краем глаза, осматривал девушку. Ее же чем-то сразу заинтересовал этот широкоплечий лейтенант с темным лицом и узкими, словно ножом на нем вырезанными, глазами. Она чувствовала едва ощутимое теплое и мягкое жжение в животе... Он же без всякой мысли просто разглядывал ее тонкую талию, узкие плечи, острые бугорочки грудей под яркой красной блузой. А в раскрытое окно порывы ветра забрасывали лепестки цветущей вишни.
Ночью тяжелый вишневый аромат, казалось, затопил комнату, вдавив его немыслимым грузом в мокрую подушку. От этого влажного запаха даже мысли его разбухли и потяжелели, медленно, больно ворочаясь в голове, гудели и шептали, перед закрытыми глазами мелькала красная блуза в мареве вишневых лепестков, даже открыв глаза видел он в темноте эти яркие пятна, и ворочался, и стонал, и мысли толкались, и под утро вместе с неповоротливым сном не ушли, а заполнили весь мир, в котором не осталось уже места для отдыха и успокоения, так что, когда он встал, то почувствовал себя совсем разбитым, и мысли снова -- о вишневом цвете, о красной блузе, уж и глаза его еще более сузились, и цвет их стал грозным и темным, и, наскоро выполнив свои обязанности он быстрым шагом, в такт вздыхающему сердцу, проносился знакомой уже дорогой, со вдохом открывал дверь и с выдохом садился на привычное уже место, делал знак и украдкой смотрел за худой официанткой -- а она за ним -- и уходил поздно, чтобы снова ворочаться ночью, и не спать, и тонуть в вишневом цвету...
Как-то она решилась, наконец, и когда он, расплатившись и вздохнув с тайной мыслью, вышел в душную ночь, тихо кралась за ним до самого дома по тропинкам, усыпанным лепестками вишни, с задыхающимся сердцем, но так и не показавшись в виду.
Прошло еще несколько томительных дней, вишни стали отцветать, на некоторых ветках можно уже было разглядеть завязи будущих красных ягод, и он, изможденный, подошел к ней и хрипло, поминутно прокашливаясь, мучительно краснея, завел разговор ни о чем, который совершенно не клеился, но в конце концов вечером они оказались гуляющими по пустому парку, стыдливо молча и тревожа ногами опавшие, уже начавшие сохнуть лепестки. Внезапно будто какой-то далекий и долгий гул послышался ему, и он остановился, поцеловал ее в губы, весь трепеща. Она сжала его руку и молча и решительно потянула его, и он послушно шел, не удивляясь, за ней, по направлению к его дому, они разделись там и поразили друг друга, кружась в вишневом соку, сначала -- как черви, потом -- как люди, потом -- как звери в клетке...
Наутро она, проснувшись первой, накинула лишь халат, взяла со стола зеленое яблоко и, поеживаясь, стояла на балконе, бездумно смотря вниз, громко хрустела яблоком, умиротворенно и покойно, глядя на яркую зелень лужайки, на свежую прохладу росы на ней, сдувала сухие вишневые лепестки с перил и вдыхала легкую прохладу утра.






ПОПСНЯ



Без окон, без дверей -- полна горница людей.


Вот уже битый час я сидел за столом, то взъерошивая волосы, то хватаясь вдруг за карандаш, то опуская томную главу на руки -- словом, маялся. Естественно, на ум не приходило ни одной самой завалящей строчки, как и обычно в это время суток. С этим непременно надо было что-то делать, поскольку, не считая ночных гулких часов, только сейчас, часа за четыре до отбоя, я был в одиночестве, почти не опасаясь неожиданного вторжения в мой творческий интим. Сосед сейчас сидел (или стоял, если не успел занять место) в общей «кают-компании», азартно следя за финансово-любовными перипетиями жизни некоего южноамериканского семейства, яростно комментируя происходящее и строя самые разнообразные прогнозы на будущие серии. Сам собою у них образовался небольшой тотализатор, где, предсказывая события с достаточной точностью, можно было выиграть немного сигарет или сахару.
Тут дверь распахнулась без стука, и я аж взвыл от этой безысходности -- ну что ж вы делаете!? Оставьте меня, там, небось, опять очередной бракоразводно-наследственный процесс в самом разгаре, чего отвлекаетесь!?
На пороге стояла старуха, живущая в нашем отсеке. Мгновенно разбежавшиеся по ассоциативным цепочкам токи напомнили мне историю Хармса, и сразу полегчало, хотя я и испугался полушутливо -- а вдруг она и вправду помрет сейчас, у меня в комнате? Поди потом докажи, что я ее не убивал -- случай Раскольникова настолько глубоко засел в умах, что убийство старухи становится чуть ли не естественным и важным событием в движении каждого мужчины от юности к зрелости, как необходимый для полноценного развития акт.
-- Филель, к телефону.. -- прошамкала она бессильными сухими губами.
-- Шиммель я, турбина старая! -- не выдержал я.
-- Фто? -- старуха была практически глуха.
-- Спасибо! -- прокричал я ей на ухо. Пожав плечами, она пошла обратно, ориентируясь по бликам от телеэкрана, прыгавшим на бледно-зеленых стенах.
Спустившись, я поднял трубку, естественно, уже в совершеннейшем раздражении:
-- Да! Алё!
-- Леха, ты? -- это был Петр Ким, мой бывший «непосредственный» начальник. Слишком иногда непосредственный.
-- Не, не я, -- ухмыльнулся я в трубку.
-- У тебя, говорят, соседа не будет ночью, -- с места в карьер, Ким всегда такой.
-- А кто говорит? -- я продолжал глупейшим образом ухмыляться.
-- Все говорят.
-- Ну, положим, не будет... На свадьбу он собрался к племяннику, в восьмой отсек...
-- Так давай соберемся, и Шагинян тут рядом, выпьем, поговорим!
-- Поговорим?.. -- произнес я, раздумывая. «Самый хитрый из армян -- это Генка Шагинян!» -- вспомнил, мысленно хихикнув.
-- Так мы к вечеру будем, до встречи, -- не давая мне опомниться, Ким бросил трубку.
-- Свиннец, -- сказал я гудкам.
Почему, ну почему, -- думал я, поднимаясь к себе, -- мы набиваемся вечно, как селедка в бочку?.. Вот, казалось бы, прекрасный, редчайший случай побыть одному, нет же -- вечная эта тяга назад, в стадо, снова заставляет собираться, сбиваться поплотнее -- дети и самки в центре круга и внимания -- будто все еще разбросаны безо всякой защиты на голой и безвидной земле, будто нет надежных зеленых стен вокруг... Для того и стены, чтоб отгораживаться!
В комнату ввалился сосед, после просмотра запыхавшийся, красный от возбуждения, и немедленно начал выплескивать на меня все новости, бесконечные свадьборазводы, рождения-смерти, комы и интриги. Я невольно постоянно оставался в курсе событий, происходящих в сериале. Говоря все это, сосед не терял времени даром. Он рыскал лихорадочно по шкафу, выбрасывая на смятую постель все, что могло пригодиться на свадьбе -- черный в тонкую зеленую полоску, не знавший утюга костюм, синяя застиранная рубашка, относительно свежие носки, которые он предварительно тщательно обнюхал. Кроме того, из-под кровати туда же полетела тонкая заточка -- в восьмом отсеке места были очень уж неблагополучные, рабочие кварталы. Вслед за заточкой появились перетянутые бечевой стопки с престарелой годовой подпиской какого-то не слишком популярного, зато весьма официального журнала -- наличие его на полке говорило о безусловной лояльности и благонадежности его владельца. Эта подписка предназначалась племяннику в качестве подарка. Обозрев собранное, не переставая при этом рассуждать вслух, будто обращаясь ко мне, на ту же сериальную тему, сосед стал постепенно обнажать свое дряблое тело. На пол полетело трико с растянутыми коленками, желтая от старости майка, засаленное белье. Естественно, я постарался не смотреть и даже не вдыхать воздуха. Наконец облачившись, сосед уселся за стол и приступил к завершающей процедуре, последнему, так сказать, мазку, надеванию контактных линз, недавно приобретенных по сходной цене из вторых а то и третьих рук. Свой ежедневный обряд обретения зрения он проделывал, каждый раз пребывая в странном состоянии брезгливо-экстатического транса, отключаясь от всего вокруг, хотя сейчас он продолжал механически бормотать что-то о своих южноамериканцах. Этот процесс весьма привлекал мое внимание, он был странен, как напяливание носка на пенис, если это может послужить достаточно точным сравнением. Покончив со всеми приготовлениями и сунув заточку во внутренний карман пиджака, подхватив под мышку журнальную стопку, он направился к выходу, на ходу продолжая свой монолог, жестикулируя свободной рукой. Не попрощавшись и ни на секунду не прерывая говорить, он ушел, оставив дверь открытой. Я вскочил, пытаясь закрыть ее, но что-то мне мешало.
Выглянув, я обнаружил ту же старуху, с побелевшим лицом вцепившуюся в дверной угол. Увидев меня, она просветлела и запрыгнула внутрь блока, призывно и нагло улыбаясь. Прикрыв тщательно дверь, она достала откуда-то из плоской своей груди бутылку водки. Я уже понял, что ей надо от меня, поскольку происходило подобное с точностью до часа каждые тридцать дней. Будучи не в состоянии употребить положенную ей ежемесячно бутылку «напитка алкогольного крепкого 0.5 л», она старалась всеми правдами и неправдами выменять ее у меня хотя бы на пачку сигарет -- курила она удивительно много -- зная, что я практически никогда не использую свой табачный паек. Но на этот раз я был совсем не в том настроении, чтобы иметь дела с грубой старухой, поэтому, развернув ее к выходу, я развел руками, давая понять, что я еще не успел отовариться, а потому, бабуся, не сегодня, лучше завтра, послезавтра, на той неделе приходи, турбинища ты эдакая! -- кричал я ей в ухо. То ли она все-таки расслышала, о чем я ей толкую и как, то ли уж не знаю отчего, но лицо ее искривилось в яростной гримасе, вечно слезящиеся глаза сузились, и она набросилась на меня, потрясая бессильными ручонками, с подбородка ее сочилась пена. Ну, естественно, я совсем разозлился -- какого черта ей от меня нужно!? -- и замахнулся на нее, показывая, что еще немного, и окончательно взорвусь, а тогда ничем хорошим для нее это не закончится. Отшатнувшись, старуха выронила на пол свою бутылку и, взглянув на нее, захрипела от ненависти и кинулась на меня, метя растрескавшимися гнилыми ногтями в глаза. Ну все, -- подумалось мне, -- ну ты у меня, торпедюка, доплясалась!
Чеховское ружье висело на сцене задолго до первого акта, до того даже, как я переселился в этот блок, возможно, с самого дня моего появления на свет в шестьдесят втором году. Это был маленький топорик для разделывания мяса, прозываемый «томагавком». Мясо сосед время от времени доставал по знакомым, работающим в столовых отсеках, и томагавк лежал у него под кроватью всегда наготове, заточенный с величайшей любовью и тщанием -- уж не знаю, для чего, поскольку об толстые кости он тупился моментально. Именно к нему ринулся я, нагнувшись, зашарил по пыльному полу, не обращая внимания на слабосильные яростные тычки, которыми награждала меня старуха. Вынув топор и ухмыльнувшись, я повернулся к ней. На старухином лице обозначилось никак неуместное выражение умиленного плача, челюсть ее еще более отвисла, зоб затрепетал, и мутные слезы брызнули из глаз, полных звериной радости и вполне человеческого облегчения. Она с готовностью и даже с нетерпением подставила свое темя, покрытое редкими жирными волосами. В чем дело? -- замер я, -- Что с ней происходит, откуда эта улыбочка довольства и умиротворенности, предвкушения даже? В удивлении я опустил топор. Заметив это мое движение, старуха завизжала потерянно и попыталась резким наклоном сама удариться о лезвие, но, потеряв равновесие, упала лицом вниз и забилась с воем, колотя по полу сморщенными кулачками.
Я был порядком напуган -- на ее разочарованные вопли могло сбежаться немало народу, что же она им всем наплетет!? А посему, с легкостью подняв ее иссохшее тельце на руки -- как невесту -- я вынес старуху в коридор и, оглядевшись по сторонам, понес по направлению к ее блоку, мечтая только о том, чтобы не встретить по дороге никого. Дойдя до места и ногой открыв дверь, я внес ее внутрь и положил на кровать. Старуха тотчас снова начала истерически кричать и биться. Стараясь не слышать ее воплей, я, прокравшись, выбрался наружу, прикрыл как можно незаметней дверь и ушел к себе.
Задыхаясь, я прислонился спиной к двери, только сейчас начиная понимать, что мне повезло уже по крайней мере трижды: я не убил ее; по дороге меня никто не увидел, кажется; и она жила в блоке одна, поскольку при жизни -- то есть, в более молодые забытые времена -- старуха занимала какие-то там ответственные посты. Ужасом меня наполнила невероятность произошедшего, эта ее радость при виде блестящего, острого, как бритва, лезвия, это отчаяние, охватившее ее, как только она поняла, что я не смогу ударить ее, странное быстрое успокоение в моих руках и новая истерика после...
А все Федор Михалыч, не к ночи будь помянут!
Довести рассуждения до конца мне так и не удалось, ибо дверь (естественно, снова без стука!) распахнулась, так что я едва не упал, и в комнату воши Ким с Шагиняном, неся в руках бумажные пакеты, из которых торчали разнообразные продукты и разнокалиберные бутылочные горлышки. Я поднял с пола старухину бутылку и, помахав ей -- мол, мы тоже не пальцем деланные -- поставил на стол.
-- Стаканов хватит? -- поинтересовался Ким, они, естественно, уже были изрядно пьяны.
-- Должно хватить... Один вот у соседа одолжим, -- повертев в руках соседский стакан, я подул в него, будто сдувая пылинки, впрочем, совершенно безо всякого смысла, уж что угодно, даже и контактные линзы линзами, но стакан сосед всегда соблюдал в стерильной чистоте.
И вот появилась она, началось. Вот этой черты, привычки я в себе никак не переношу, этого ощущения, вытекающего не знаю откуда, из ладоней, пока накрывается стол, нарезается хлеб, расставляются стаканы... Нетерпеливый зуд предвкушения разбегается по всему телу, хотя обычно стоит мне лишь подумать о спиртном, как дурно становится, но будто разогревается, раздразнивается дрожь во время приготовлений, вот я уже нетерпеливо притопываю и поглядываю на мутноватое стекло бутылки, думая только бы начать скорей, сам же разливаю неаккуратно, произношу поспешный тост, даже не закусываю, стараясь поглубже ощутить спиртовой ожог.
-- Знаете, -- потерянно произнес Ким, потирая глаза, прослезившиеся от дурной водки, -- и смех, и грех... Хотел начать разговор с погоды... ха-ха. А поймал себя на том, что не знаю, зима сейчас или лето. Или, может, бабье лето... Год еще, подумав, припоминается. Годы у нас отсчитываются празднованиями дня рождения. Которое, потеряв смысл, стало лишь регулярным поводом для пьянства, -- он повернулся ко мне, -- Леха, тебе сколько лет?..
-- Сорок девять, -- протянул Шагинян, -- и двадцать семь из них я под водой... Достижение народного хозяйства!
Ким поддержал его, с тоской наблюдая, как я разливаю по следующей:
-- А как все начиналось!.. Кризис, опасность! Третья мировая!.. Всем народом поднимем строительство века! Призванное навсегда и полностью обезопасить!.. Лодка! Субмарина -- подводный город! сверхсекретно погруженный на самое дно океана! постоянно невидимый, скрытый, постоянно наготове! Стратегические ракеты на страже мира! Добровольцы -- простые нам не нужны, только лучшие!..
-- Как все напыщенно, как бессмысленно, глупо, глупо, глупо!
Я их слабо понимал. Мне, родившемуся уже здесь, через две недели после погружения, жизнь, не ограниченная железом от бесконечных слоев мутной воды казалась чем-то из ряда вон...
Шагинян оглядел стены:
-- Одиночество, изоляция, духота... И страх. Что человек без свободы!? А где ее найти, в каком отсеке!?
Проговорив это, Шагинян прикурил папиросу, вставив ее в роскошный костяной мундштук. Он всячески поддерживал старинный слух, будто мундштук по его заказу был вырезан безвестным мастером из натуральной человеческой кости от ноги, ампутированной лично Шагиняном (он работал хирургом). Мундштук был, без врак, роскошен и легендарен, и не один калека готов был с яростью отстаивать право принадлежности этой кости его собственной бывшей конечности.
-- А я вам со всей ответственностью заявляю! -- крикнул я, ударив кулаком по столу, -- Что наше общество -- квинтэссенция, предел, кульминация, к которой двигалось человечество всю свою историю! От чего плясало? От стада и от толпы! А куда шло? Сначала -- брак, семья и род, дом, деревня, потом уже города, огромные и ячеистые метрополии. К самоизоляции стремится человек! От природы поначалу, а затем -- барак разделяется перегородками и превращается в многоквартирную десятиэтажку! Отделение человека от человека! Нужен покой, нужно уединение! Человек человеку злой волчище, и только страх заставляет нас держаться вместе. Страх, который теперь уже не имеет смысла никакого!
Ненадолго я прервал свою речь, выловив вилкой из банки соленый огурец. Приятные мурашки пробежали по телу от внезапной невыносимой мысли: «Ох, как же я охерителен!»
Позабыв про огурец, я продолжал, как дирижер подчеркивая ритм слов движениями вилки:
-- И наше с вами общество, столь идеально отрезанное от остального мира, есть его величайшее достижение. Единственная еще не проработанная деталь -- это отсутствие таких непроницаемых перегородок, неполное еще одиночество. А отсюда и проблемы, отсюда и выплывают все и всяческие Раскольниковы, бабки с топорами... -- я запнулся, подумав, что невольно проговорился. Впрочем, никто, кажется, ничего не заметил, так что я вновь заговорил, уже тише:
-- В этом смысле наше подводное общество подобно вот огурцу в рассоле, нехватает только перегородок между зернами, но тогда огурец станет совершенен.
-- Соленый огурец -- есть огурец в наивысшей стадии своей эволюции... -- отчеканил Шагинян.
-- Да, это есть растение в наиболее развитой и законченной форме, на высшей из возможных пока ступеней.
-- Все твои глупости совершенно невозможны, -- поморщился Ким, -- Я берусь разбить их единственным доводом.
-- И каким же, -- встрепенулся я, -- Каким, интересно мне знать!?
Ким точным движением снял у меня с вилки огурец и, хрустя в полной тишине, съел его.
Несколько времени я сидел, потрясенно глядя на движения могучих челюстей. И только-только начал понемногу приходить в себя, как дверь бесцеремонно распахнулась, и в комнату вошли пять человек, весь президиум подводного собрания нашего отсека, под водительством Артемия Зендера (естественно, за глаза его иногда звали Швондером), из глаз которого светилось и пылало обжигающее праведное пламя без гнева. Имена остальных никогда не оставались у меня в памяти долее, чем секунду после официального оглашения-представления, ибо не зацеплялись ни за единый эмоциональный крючок и моментально соскальзывали в забытье. Хотя лица... о, эти лица-лики-личины я буду помнить и после смерти!
Все пятеро полукругом выстроились вокруг стола, за которым мы продолжали сидеть, не в силах сделать ни единого движения, прикованные к облезлым табуретам. Дрожащей рукой Шагинян вставил в мундштук папиросу и несколько раз попытался закурить, после двух-трех неудачных попыток изогнутая мятая папироса загорелась наконец. Зендер рявкнул, не глядя на меня:
-- Шиммель!
-- Я! -- подпрыгнул на месте, вскочил и выпрямился, прижав локти к бокам.
-- Давно сидите?
-- Около получаса!
-- До того был у тебя кто-нибудь?
В глубине душы я ужаснулся, как они узнали, но внешне, естественно, ничем не выдал своего замешательства.
-- Нет, никого.
-- Никого!? -- взвился Зендер, не отводя глаз от голой стены, -- Она, между прочим, пребывает в состоянии комы!
-- Как это комы... -- растерялся я.
-- А-га! То-то же. В шоке, в коме, какая разница, -- неожиданно протянул он, -- Не об этом речь. Моя. Что ж это ты, Шиммель, не оправдал, не оправдал...
Остальные члены президиума печально и укоризненно молчали, уставясь кто куда, но ни один взгляд не был направлен на меня. Считалось, что в президиумы подводного собрания попадают лишь люди исключительных душевных качеств, в том числе и безграничной проницательности. Глядя на человека, они мгновенно и безошибочно проникают во все его потаенные мысли и переживания, что, естественно, может привести к душевным расстройствам или даже смерти личности. Посему им было разрешено смотреть лишь на неодушевленные предметы или друг на друга, поскольку у них самих не было внутренней, тайной духовной жизни, которая не принадлежала бы общему Делу. Это было едва ли не единственным ограничением их власти в пределах одного отсека.
-- То, что ты совершил, в прямом смысле слова не является преступлением непосредственно.
-- Ну, -- пожал я плечами, -- накричал на бабулю...
Я уже слегка оправился от их первого напора, так сбившего меня.
-- Шиммель, Шиммель... -- укоряюще покачал головой Зендер, глядя на соседскую кровать, -- Пора б уже было прочитать Второй, расширенный и уточненный выпуск нашей Отсечной памятки... Почему ты не убил ее!? -- неожиданно воскликнул он.
-- Как это... -- снова я растерялся. Право слово, профессионалы... -- Убийство... Это же плохо... Не убий...
-- Вот не читал, вот и результат, -- фыркнул грустным басом один из стоящих.
-- А читал бы, то и знал, -- подхватил его слова Зендер, -- Что убийство пожилой женщины не только не является преступлением ни против Общества, ни против Морали, -- он так и говорил, с большой буквы, Общество, Мораль, -- но и всячески поощряется. Последним декретом Головного отсека убившие Пожилую Женщину получают дополнительный паек и досрочное повышение в звании.
Я только хлопал ртом. Это даже не Федор Михалыч, это уже черт знает что творится!
-- Более того, пожилым женщинам запрещается умирать от старости, болезни, несчастного случая, равно как и от иных причин, кроме как будучи убитыми так называемыми нео-Родями.
Зендер зашагал по комнате, обшаривая глазами обстановку и бесшумно ступая мягкими тапочками, делал вид, будто размышляет вслух:
-- Конечно, сам по себе проступок Шиммеля не столь уж страшен. Не в этот раз, так в другой. Время, значить, еще не пришло. Мало ли, в конце концов, у нас Пожилых Женщин? Нет, не мало, незаменимых у нас нет. Число П.Ж. неуклонно растет, и мы работаем над этим, -- он прокашлялся, -- Но что мы имеем с другой стороны? А с другой стороны мы имеем, что своим проступком Шиммель не только раскрыл свою еще сыроватую, не закаленную и не подготовленную сущ-чность, но и едва не довел П.Ж. до смерти. Смерти! -- не этой ноте Зендер замер. Казалось, весь мир выдерживал с ним грозную паузу, -- И это вопреки декрету, о котором я упоминал выше! Только лишь безграничная отвага слабой П.Ж. помогла ей выстоять и остаться верной Идеалам до конца.
-- Но я же не хотел... я не знал...
-- И вот, -- перебил он меня, -- Президиум, учтя все названные Обстоятельства, а также шестнадцать Неназванных, Постановил тебя... приговорил тебя... Шиммеля... к Справедливой мере, -- в голосе его зазвенела медь, -- Три Ночи ты должен провести у койки Обиженной тобой П.Ж., читая вслух сцены из Великой книги Великого писателя, Феодора Михайловича Дастаевскаго, сцены, в которых с Гениальной Силой изображено убийство старухи-процентщицы. Читать следует, делая пятиминутные перерывы каждый час, с начала Комендантского Часа и до его окончания, -- он отер пот со лба, -- Приговор приводить в исполнение начиная с сегодняшней ночи. Все.
-- Стало быть, -- я уже набрался храбрости и даже ухмыльнулся, -- мне уготована судьба Брута?..
-- Причем тут Брут? Брут Цезаря убил, а ты даже на П.Ж. не мог... эм-мм... как следует.
-- «Брут» означает «свинья», -- встрял в разговор еще один, неровно стриженный.
Я воздел очи к небесам, которые всегда подразумавеются где-то за переборками: «Господи, видишь глупость их и невежество?! Что ж, смеяться мне или плакать?..»
Не говоря более ни слова, нежданные визитеры разом развернулись и вышли вон из комнаты. Естественно, молчание повисло, и в этой тишине особенно отчетливо прозвучал сигнал отбоя. Я встрепенулся -- наступал Комендантский час, и мне стоило поторопиться, если я хочу исполнять положенное мне наказание. Сняв с киота книгу, я оставил Кима с Шагиняном и пошел ночевать к старухе.
Тихонько приоткрыв дверь, я заглянул внутрь. Старуха спала, лежа на спине, и храпела, уставя вверх подбородок, покрытый редкой щетиной. Я вполне мог просто-напросто остаться здесь на ночь, ничего не читая и прекрасно выспавшись, но осведомленность президиума порой была воистину устрашающа, поэтому я, скрестив ноги, взгромоздился на табуретку, открыл тяжелый том на закладке и начал: «Дверь, как и тогда, открылась на крошечную щелочку, и опять два вострые и недоверчивые взгляда уставились на него...» Старуха мигом проснулась, счастливое выражение засветилось на ее лице и в глазах, уставленных на меня. Я же не прекращал своего занятия, мысленно страшась повторения Гоголевского триллера и опасливо поглядывая на старуху. Мне иногда казалось, что она уже не лежит на кровати, а тихонько приподымается в воздух, сохраняя все то же неподвижное положение. Вздрагивая и присматриваясь, я успокаивался, но, естественно, лишь на время.
Внезапно послышался загробный голос: «Пр-рроведите меня к нему! Я хочу видеть этого человека!», и из-за переборки тяжко загрохали шаги. Я весь покрылся холодным потом и замер, как бандар-логи перед танцем удава Каа, загнипотизированно глядя на дверь, из-за которой слышалось движение. Убийственно медленно она подалась, и из темноты ночного коридора высунулось искривленное хохочущее лицо Кима. В негодовании я швырнул в него книгой, закрыв лицо ладонями и, кажется, слегка всхлипнул. Смущенно улыбающийся Ким подошел ко мне, хлопнул по плечу:
-- Да ладно тебе, старик, я пошутил... Забудь...
Вслед за ним показался Шагинян, невозмутимо попыхивая папироской. Завидев его, старуха проворно вскочила и, с криком гарпии вырвав из мундштука папиросу, в несколько жадных затяжек прикончила ее. Улегшись обратно, она требовательно посмотрела на меня. Дрожь унялась, и сильно хотелось спать, но я знал, что грозит нарушителю постановлений президиума, поэтому, обозвав ее тихо, я вытолкал из комнаты обоих пьяниц и, подняв с пола книгу, снова забубнил: «Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул...»
Через несколько минут я прервался, сделав глоток воды из графина. Старуха обиженно закряхтела и зацыкала, и мне пришлось поспешно вернуться к чтению.
Спать хотелось неимоверно, и я уже начал жалеть, что не шлепнул ее накануне, однако читать продолжал: «Вдруг он заметил на ее шее снурок, дернул его...»
Я то и дело клевал носом, стараясь отогнать сонливость тряс головой и мечтал только о том, чтобы придушить старушенцию прямо вот сейчас, здесь, подушкой. Пусть, -- думалось мне, -- пусть это и не будет в чистом виде Раскольничество, зато по Чехову, спать-то охота, эта престарелая торпедь мне спать не дает, все жилы тянет... Оглушенный этой мыслью и в полузабытьи, я прекратил чтение и хищно посмотрел на старуху -- естественно, она тотчас запричитала, закаркала. Выносить эти нечеловеческие звуки я не мог и покорно вернулся к прерванной фразе. Однако мысли мои, сколь медленно спросонья они ни двигались, вновь и вновь возвращались к тому мигу наслаждения, когда я обхвачу руками ее тощую шею, поплотнее сожму и через несколько минут забудусь спокойным сном.
Посреди ночи, отбросив книгу в сторону, я поднялся на нетвердые ноги и, растопырив пальцы, подошел к старухе, истошно заперхавшей. Кашель ее тысячекратно отдавался и усиливался в моей голове, так что я испытал несказанное облегчение, когда он перешел в хрип и бульканье, а вскоре утих окончательно.
Подумав еще, что после удушения старухи мое самоубийство выглядело бы особенно эффектно -- например, на рельсах, как Каренина -- я пошел к себе и, не раздеваясь, рухнул на кровать. «Наконец... Вот и я приобщился... причастился,» -- с этими мыслями я мгновенно заснул.






ВЕРТИКАЛЬНЫЙ СРЕЗ





Томится он, пыхтит на смятой постели, сон нейдет. Позавчера сбежала жена, и вот, втайне радуясь этому, он лежит на спине, стараясь не просквозить больные почки: «Грехи молодости, ээ-эх,» -- вздыхает он и снова отдается на волю дразнящих мечтательных потоков. Кровать под ним едва слышно поскрипывает, ножки ее кренятся под грузом его бессонницы, с остервенением вминая линолеум в безнадежно простылый бетон пола. Зима в силе. Ко дну бетонной плиты снизу привинчен стальной крюк, за который подвешена пыльная люстра. Сейчас она погашена, и оклеенные обоями стены его соседей снизу освещаются лишь бледными отблесками телеэкрана. Замерев к креслах, они досматривают остросюжетный боевик. К ним долетают приглушенные голоса с первого этажа. Там не спят, празднуют, пляшут, разнося паркет в щепы твердыми каблуками, распугивая осторожных крыс в подвале. Здесь пыль и влажный неподвижный воздух, перевитый почти живыми трубами, терзаемые вечным голодом грызуны обкусывают с них изоляцию. К подвальному шуршанию сквозь сон прислушиваются блестящие личинки, затаившиеся до тепла в земле, изъеденной кольчатыми червями. Она постепенно твердеет, у основания становясь толстой скалистой глыбой, плавающей на поверхности раскаленной магмы. Каменистый расплав окружает центр Земли, и что там -- никому неизвестно. С той стороны скала покрыта гнилостным и зыбким илом, на умопомрачительной глубине, с начала времен холодной и бессветной. Но ближе к небу вода проясняется и теплеет, заполняется копошением жизни, резко обрываясь в соленый, полный брызг воздух, где носятся птицы, взлетающие зигзагом до тех мест, где он уже редеет и замерзает. На такой высоте уже никаких птиц нету, и планета, видимо круглая, уменьшается, голубеет, скрывается из виду, Солнце сжимается в ослепительную точку, слабеет, звезды проносятся мимо, становится туманностью Млечный путь, движется к самому краю поля зрения, только тьма и редкие кляксы тусклого света.
Но -- сердце ноет, ноет.




ГУСАРСКАЯ БАЛЛАДА





Когда б он был молод, тоже гарцевал бы лихо на гордом скакуне, увиваясь за тонкой кокеткой. Конь хлестал бы себя хвостом по вздымающемуся боку, а красавица, опуская долгие ресницы и прикрыв улыбку узкой ладонью, уносилась бы в открытом ландо прочь от блестящего кавалера. Днями гонялся бы верхом по полям за ловкой лисицей, ночи напролет пьянствовал и бретерствовал, и уже под утро, становясь на конский надежный круп, взбирался бы легко на балкон, не измяв роскошного кителя, припадая к страстным устам -- достойной и заслуженной награде за дневные труды; цветущая сирень ударяла бы тяжелой веткой в стекло распахнутого окна.
И в гневе врывался бы муж, окруженный косматой челядью, вертихвостка покаянно бросалась бы на колени, в отчаянии ловя руки и развевающиеся фалды супруга, требующего немедленной расправы, но он уже быстрой тенью в окно -- и на коня, на коня, прочь, напугав захрапевшего было стражника у ворот. Так что вызов, полученный на другой же день, не вызвал бы никаких совершенно эмоций, приказал подавать умываться, и туманным утром в окружении нескольких слегка напуганных собутыльников, он не вздрогнул бы, услыхав приглашение к барьеру, как и не выстрелил бы из милосердия в воздух. Только лишь неполадка в пистолетном механизме или неясные механизмы души явились тому виной, но инцидент окончился бы бескровно. Неясно отчего вдруг напился бы в тот же день и, проиграв в карты даже коня, остался бы ни с чем и брал бы денег из полковой казны. Весьма скоро карающая и мстительная рука настигала бы его, потому чуть позже он, в последний раз потрепав по холке любимого коня, поднимался бы по трапу на корабль, который безжалостные волны раскачивали бы дико и били о причал, покуда не отдали швартовы и, скрипя деревом, не отплыл бы фрегат по направлению за горизонт, к Новому Свету. Тот же ветер растрепал бы его волосы, но он не замечал того, с грустью глядя на удаляющийся берег. Одна только дама украдкой наблюдала бы за истаивающими вдали парусами.
Но нет -- задор уже не тот, и опротивели давно и красотки, и лошади.






АЛХИМИЯ





...а сделать нужно вот что. В третью среду ноября, в сумерки запереть дверь, накинуть цепочку. Мелко истолочь половинку мускатного ореха с ложкой красной речной глины. Раскалить добела в тигле и быстро всыпать в густой настой зверобоя и горькой полыни. Добавить четыре вишневых косточки, несколько сушеных лапок дрозда, плотно закрыть и спрятать в темном теплом углу за батареей. Дать отстояться две недели, после чего осторожно профильтровать через двойную марлю. Пить по две столовые ложки, трижды в день, вместо еды.
Или так. Сжечь одну долю засохших на дне хлебницы крошек и две доли лосиного помета. Получившееся смешать с имбирем, тщательно перетереть в мелкий однородный порошок. Долить немного отвара крапивы, собранной в безлунную ночь на дачных задворках. Медленно помешивая, кипятить на слабом огне, пока не начнет уставать рука. Поставить на холодильник и дать загустеть до кремовой массы. Втирать в суставы перед сном.
Можно иначе -- на рассвете на оконном стекле синей акварелью размазать жирную точку. На то место, куда падает ее тень, поставить банку, заполненную на треть слюной желтой собаки, и на оставшиеся две трети -- равными частями дешевого папиросного табака, размолотыми зернами кофе и сушеным корнем чертополоха. Долить немного ключевой воды. Накрыть копченой кожей лосося и дать отстояться, пока тень не сместится на два шага влево. Взболтать веткой жимолости. Бросить несколько листьев земляники, развести равным количеством абсолютного спирта и настаивать не меньше месяца. Процедить через золу и принимать через два дня, на третий, ровно в полдень, сидя на том же месте, куда падала тень от нарисованного пятна. Пить по половине стакана, можно зажевывать изюмом.
Да, вот еще. Горсть кардамона бросить в кипящие сливки молока черной козы. Быстро размешивая, перенести в темный чулан, в западный угол. Когда отсынет, собрать получившийся осадок и смазать им с обеих сторон медную монету. Заплавить монету в свинец с небольшими добавками ртути. Во дворе между гаражами зарыть на глубину локтя и посадить сверху тысячелистник. Когда его цветы начнут осыпаться, собрать листья и выварить. Получившийся отвар пить в любое время и в любых дозах.
Итак. Средство от злобы; мазь от глупости; бальзам от печали; лекарство от жадности...






ПОПСНЯ-2



За авторством Алексия Шиммеля


-- Zig Heil! -- прокричал Антон в нагретый воздух комнаты, резким движением руки отшвыривая одеяло, вскакивая и вытягиваясь во весь рост.
Он с одинаковым успехом засыпал лежа головой к окну или же к двери. "К окну передом, к лесу задом" означало хорошее настроение с вечера, и предвещало бодрый "Zig Heil" с утра, говорящий о боевом настрое и желании вырвать у этой жизни еще изрядный кусок приятного времени, всем еще jemandem einen blasen прежде, чем чей-то голос строго и навсегда окликнет: "Не балуй!"
Иначе он лег бы к окну ногами, а проснувшись, пробормотал бы тихо, жалобно подмяукивая: "Нихао?.." То есть -- der Arsch, безнадежно унылое расположение звезд и робкая надежда на легкую смерть.
Но нынешним утром все вокруг было звонко, и ничто не предвещало беды, когда Антон, оглушительно и с удовольствием фыркая, плескал в свое лицо водой, по обыкновению полунапевая-полубормоча: "закрыв -- глаза -- я -- прошу -- воду -- вода -- очисти -- нас -- еще -- один -- раз!" Щедро намыливая правую щеку пеной с фруктовым ароматом, он невольно замедлил движение руки, а потом вовсе остановился и, полуоткрыв рот, замер и прекратил пение на слове "закрыв". Нечто в знакомом до мелочей зеркальном анфасе насторожило его, и даже напугало. Нечто совсем необычное, невероятное, неестественное в наш век полиэтилена, хай-тека и поверхностно активных веществ. Не будем, впрочем, долее интриговать, поскольку, на наш взгляд, всех видов заигрывания с читателем не просто пошлы и фривольно выглядят, они настолько неприличны, что подобных авторов-шалунишек необходимо запретить пускать в общественные места, а за злостный рецидив обмазывать в дегте и в перьях и провозить прилюдно по главной улице страны, как и положено поступать с die Schlampe. Однако вернемся к анфасу, в котором Антону сразу бросилось в глаза отсутствие предмета, совершенно необходимого keine Attrappe не только данному конкретному анфасу, но и анфасам вообще, и самой даже идее анфаса. Можно даже сказать, что анфас без этого и не анфас вовсе, а так, смех один. На том самом месте, на котором у всех порядочных людей располагается ухо, точней ушная раковина, у Антона чернело лишь небольшое отверстие с неровными краями, чуть скрытыми негустой порослью волос.
Первым движением его (Антона, а не отверстия, конечно) был разворот Pfirsich, дабы исследовать отражение левого анфаса и ушной раковины. Но обнадежиться оказалось нечем. Точно такая же die Fotze располагалась симметрично правой сразу за виском. Осторожно подняв руку, Антон ощупал ее, вымазав слегка в пене. Ей-богу, ошибки быть не могло, ушей не было на положенном месте!
На улице за ночь посвежело, fisseln, так как прохожие кутались в плащи и зябко поднимали воротники курток. Но Антон не замечал холода. Натягивая вязаную шапочку на самые уши, верней, стыдливо прикрывая их позорное отсутствие, он крался улицей, не вполне еще сознавая, куда и с какой целью спешит. То и дело ему казалось, что Einwohner, оборачиваясь, тыкают в него пальцем, что за спиной раздаются смешки в его адрес. Будто побитая kacken собака, он глубже втягивал голову в плечи, поправлял шапочку на голове. Был бы хвост -- поджимал бы и хвост.
Тут он и увидел их обоих, и правое, и левое. С виду они были обычными Hanfling из тех, что на какой-нибудь стройке hinkeln целыми днями или пьют там же в подсобке, играя в "сику". Антон засмущался, не зная, как подойти и с чего начать. Не может же быть такого, и не поверит никто, хотя как же не поверят, ведь им-то самим все прекрасно известно, да и ему тоже, так что уж договорятся там как-нибудь. Приближаясь к ним, он поднял руку в миролюбивом жесте:
-- Allerseits привет!
Те одновременно обернулись и одинаковыми, довольно все же приятными, голосами пробормотали ответное приветствие.
-- Слушайте, мужики... -- Антон немного замялся, соображая, с чего бы начать, -- Может... orgeln... айда, выпьем по малой, а?
Равнозначные, как чьи-то два отражения в зеркалах, люмпены горячо закивали головами. "Конгруэнтно," -- подумал Антон, вытаскивая из заднего кармана мятую купюру.
-- Ну, кто из вас сходит?
Вопрос этот поверг обоих в полное страха негодование:
-- Нет уж, нам никак нельзя раздельно, мы лучше вдвоем сходим, как Ганс и Гретель. Ты-то уж не бойся, мы не надуем. Слово венедиктинца.
-- Чье слово? -- не понял Антон.
-- Венедиктинца, Pappnase, -- с гордостью отвечали двое, выпячивая грудь и синхронно ударяя себя в нее кулаком, -- Мы -- члены явного ордена венедиктинцев. Ерофеев, читал?.. Исповедуем die Gobelmasse как путь к просветлению. Алкоголь как метод познания. Спиртовая гносеология, вино-водочная эсхатология, вот.
-- Knallen, чего только не бывает в наших местах. Только, боюсь, друзья мои, что в вашем ордене так или иначе участвует все взрослое население этой страны.
-- Может, и участвует, нам-то какое geigen дело?
-- Вот, кстати, о деле, -- Антон ловко воспользовался завязавшимся оживленным разговором, -- Гляньте-ка вот сюда.
Он отворотил немного края шапочки, приоткрывая ушные отверстия. Те одновременно присвистнули:
-- Schwanzlutscher... А ухи-то где?
-- Вот именно это я и хотел бы узнать у достопочтенных венедиктинцев.
-- Чиво? -- снова хором удивились они и покачали настороженно коловами, -- Нет, мы не знаем.
-- Так-то уж?.. -- рассердился Антон, -- Вы сами-то кто такие, по-вашему?
-- Мы? А тебе что, Hossenscheisser?
-- А то, дорогие вы мои, что вы -- и есть мои... то есть мои уши, -- выдохнул Антон.
-- Мы!? Твои!? Ухи!? -- они, ухмыляясь, показали большими пальцами сперва на себя: Мы-ы!? -- а затем, подогнув его, указательным на Антона: Твои!? -- и, схватив себя за мочки, -- У-хи!? -- Антон сразу приметил этот дешевый трюк с пальцами и улыбнулся про себя: "Чтоб мои собственные уши перехитрили меня -- нет уж!" Однако сам уже расстроился, что завел das Gebabbel.
-- А Wunderhorn по лбу не хочешь? шутничок, Schleimbentel! -- они оба угрожающе двинулись на Антона. Тому пришлось резко отскочить в сторону, чтобы не оказаться прижатым к стене -- он на своем опыте знал, что это наихудший вариант. Выбежав из подворотни, судорожно натягивая шапочку, Антон затерялся в толпе. Мысли его лихорадочно суетились, в спешке падая и топча друг друга:
-- Черт знает уже что такое творится. Нет, этого уж никак не может быть, и плевать на Гоголя. Вот светит вывеска -- это amtlich, это реально. Это еще как может быть. Там внутрях скрыт неон, такой газ "из блаародных", который светится, если его ударять током. А вот то, что уши исчезают, а потом становятся poppen люмпенами какими-то, да еще и хотят избить своего хозяина -- такого быть не может! Не может, и все! Die Scheisse! Вон машина остановилась -- это нормально! По слогам повторяю: нор-маль-но! А уши-венедиктинцы -- это не-нор-маль-но! Машина -- нормально, уши -- нет! Машина...
В этот момент Антон застыл на месте, с выпученными глазами уставясь на человека, вылезшего из остановившегося рядом длинного фиолетового Traunmaute, показавшегося Антону столь нор-маль-ным. Подбежав к машине, Антон глянул на свое отражение в тонированном стекле и ужаснулся, прикрываясь рукавом: так и есть, его дорогого носа, его любимого Riechorgan не было более на его лице! Оборотясь на водителя авто, он убедился в том, что не ошибся. Хотя внешне тот был типичным Aufsteiger, Антон-то видел, что на самом деле это был не кто иной, как собственный его нос, с порами, с шероховатостями, слегка кривой, но его!
-- Мой ненаглядный нос, похоже, malochen сразу в пяти или шести банках, небось настоящий oberdoll Puderant, понимаешь... -- подумал Антон, отступая на шаг. Он не знал, что сказать и как подойти к этому человеку, который на самом деле был его носом. Прислонясь к мокрому углу дома, он затравленно озирался вокруг, заметив, как нос уехал в своей тачке и обдал его напоследок грязью, растворяясь в большом городе. Теперь уж точно не видать ему носа... как своих ушей!
А кругом творилось несусветное. Бесстыдно улыбаясь Антону, к нему шло его сердце, принявшее облик отвратительной die Zunsel. Антон пробовал было схватить ее за пальто, но она вырвалась и, отбежав на безопасное расстояние, показала ему неприличный жест, сплюнув на слякотный тротуар:
-- Leck' mich am Arsch!
Видимо, пошел дождь, поскольку люди вокруг прикрывались зонтиками и глубже кутались в одежды. Влажный Flockenvollnahrung снег облепил плечи и голову. Похоже, что небесный кровельщик снова runterholen, sich einen вместо выполнения своих прямых обязанностей -- конопатить небо. Антон не замечал непогоды и думал, думал:
-- Вдруг это какое-нибуль колдовство, das Bereden, ведь нельзя же объяснить подобное научными причинами? Тогда и самому придется beschworen, чтобы спастись, пока не изчез совсем...
А вокруг него жили своей, не зависящей от него жизнью органы. Он, человек, не был нужен им. Мизинец давился текилой в ночном клубе; мочеточник подправлял стрелки на часах; голень напористо старалась втиснуться в отъезжающий троллейбус. Вечно бодрый язык, уверенный мозжечок, живот, указательный палец, щеки, пишевод и печенка, пятка и голень, селезенка, яичник! "Боже мой! -- прибил над койкой / Лозунг я: Не божемойкай!"
Он в ужасе закрыл глаза, или совершил то, что раньше совершал, закрывая глаза, а когда через целую вечность открыл снова, кругом были и иные-прочие, усложненные, хотя точно так же никчемные. Системы. Дыхательная, шепчась о чем-то с мочеполовой системой, брезгливо морщилась, оглядываясь на Антона. Упругая скелетно-мышечная система плотно ступала по земле, прилегая к ней всею стопой, еще и еще раз сливаясь, совокупляясь с нею. Нервная же система ходила, колыхаясь от боли и страха. Ее рецепторные окончания ноют и потемнели от постоянного напряжения, и только солнечное сплетение гудит и тускло сияет в середине, словно говоря:
-- Не хнычь, ingendwann ist alles ausgestanden. (1)






ПРОТИВ





Уехать в деревню. Подойти к колодцу и, заглянув в его ледяную кишку, плюнуть вниз -- не пригодится. В дикой чащобе поймать волчонка и вскормить, чтобы не вспоминал больше ни о каком лесе. Из заболоченного пруда походя выудить золотую рыбешку и проглотить ее под пиво. Вырыть яму посреди широкой дороги, воткнуть в дно металлические прутья для того, кто в нее попадется, самому аккуратно ее обходя. Прыгнуть выше головы, распродать всех друзей и заработать денег. Это я, слышите!? Я иду! Клал я на вас!




К ВОПРОСУ О ВОЗЗРЕНИЯХ МОРЕНГОВ





Незаслуженно забытая ныне, когда-то просвещенная и сильная нация моренгов оставила по себе лишь один письменный источник. Некоторые исследователи связывают этот факт с предположительным существованием табу на записанное слово, что, впрочем, пока нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Скудные наши сведения об этом некогда славном народе долгое время заключались в единственном описании, найденном в римских источниках. Однако в последние годы интерес к моренгам вспыхнул с новой силой благодаря известной находке на западном берегу среднего течения Волги, так называемому «Волжскому Екклезиасту», сильно пошатнувшему наши представления об этом замкнутом народе. Настоящая заметка посвящена тому немногому, что на сегодняшний день известно нам благодаря редчайшим упоминаниям моренгов, рассеянных в хрониках славян и германцев, изредка встречавшихся с ними. К сожалению, данные хроник весьма отрывочны, что и отразилось на характере этих записей. Впрочем, первые шаги в исследованиях сделаны, и смею выразить надежду, что данные заметки послужат восстановлению полной картины жизни таинственного народа моренгов.
Появление этого племени на западном берегу Волги обычно связывают с движением гуннов на восток, которые предположительно вынудили тех сняться с первоначального места обитания, нам неизвестного. С самых первых лет своего появления поблизости от известных нам народностей, в первую очередь германцев и славян, моренги отличались высокой, возведенной в закон замкнутостью, нежеланием торговать и вообще как-либо сообщаться с соседними народами, порой переходившим во враждебность. Этот малочисленный народ всегда держался обособленно, избегая контактов, не ведя войн и не вступая в союзы.
Главным достижением моренгов, во многом определившем их мифологию, культуру и саму историю, следует считать появление и широчайшее распространение такого взглядя на космогонию, который подразумевал многомерность строения мира, если позволено воспользоваться современной терминологией, причем число измерений мира бесконечно. Для обозначения этих измерений использовалось слово "ренг", не встречающееся в подобном значении ни в одном из других известных языков. (Это наблюдение позволило связать самоназвание народа с его базисной космогонической концепцией, однако на данный момент дальше установления этой взаимосвязи продвинуться не представляется возможным.) Самыми простыми из ренгов (но не значит -- базисными) являются время и пространство, непосредственно доступные человеку. Однако все остальные ренги, в коих человек пребывает, непременно оказывают на него прямое либо косвенное влияние различной силы и характера. Количество этих "влияющих" ренгов различается, и чем более развращен и греховен человек, тем большее число ренгов имеют доступ к его оболочкам.
В самом человеке моренги насчитывали до 360 различных оболочек (в некоторых источниках -- "тени", а также "отражения"), начиная с грубой "телесной" и заканчивая "пребывающей повсюду сразу, но не в тебе". Вообще число 360, видимо, являлось священным для этого народа. Так, год они соотносили с окружностью, и делили и то, и другое на 360 частей. Один раз в 3.6 года вводились 18 добавочных дней, объясняя это тем, что мир многомерен, и окружность года вращается во всех ренгах. В каждый момент времени ее проекция на ренг времени не равняется ровно 360 дням.
Здесь стоит отметить, что каждый из ренгов в свою очередь обладает 360 измерениями, отнюдь не все из которых легко поддаются нашим чувственным ощущениям. В качестве примера можно привести измерение "отдаленности", которым обладает пространство наряду с тремя известными нам декартовыми. Отношение наше к отдаленным предметам меняется не количественно, а качественно, как и ощущения от них, то есть ренг пространства носит в себе по крайней мере еще одно измерение. То же равносильно может быть отнесено и к ренгу времени. И это лишь одно из измерений, существование которого продемонстрировать особенно просто, всего же их, как было сказано выше, 360 для каждого из ренгов. Жрецы моренгов нередко ставили целью своего служения открытие и обоснование новых измерений для известных ренгов.
Рай в представлениях моренгов не существовал как таковой, не являлся определенным местом наподобие иудейско-христианского Эдема. Высшей наградой человеку было уменьшение числа доступных ему степеней свободы, ренгов. Все несчастья человека, -- считали они, -- происходят из-за несовпадения числа ренгов, в коих приходится существовать многочисленным человеческим оболочкам, и того числа ренгов, с которыми они в совокупности способны "управиться", в которых их возможностей достаточно для успешного бытия. То есть -- чем в меньшем числе ренгов пребывает человек, тем более он справляется с невзгодами. Соответственно, в идеале счастлив находящийся лишь в одном ренге, к примеру, лишь во времени, но не в пространстве и прочих. Очевидно, адом моренги почитали беспредельное увеличение числа степеней свободы, которое, моментально обрушиваясь на беспомощного и растерянного человека, разрывают его на части, разъединяя все его оболочки и приводя в абсолютное мучительное небытие. Можно заметить, что небытие здесь -- суть существование всех оболочек человека раздельно друг от друга.
Как уже упоминалось выше, в человеческом теле различалось до 360 различных оболочек. Однако таким их количеством, по верованиям моренгов, обладал только зрелый мужчина. Мальчики и юноши носили 240 из них, а женщины в принципе неспособны поддерживать более чем 120 своих оболочек, объяснение чему мы дадим позже. Кстати сказать, из такого различия числа оболочек видно, что для женщины попасть в ад моренгов (то есть, превышение числа влияющих ренгов над совокупным числом оболочек) значительно легче, нежели чем мужчине, поскольку число влияющих ренгов, которое они способны вынести, по меньшей мере в три раза ниже, чем у мужчин. С этим связана и традиция имянаречения у моренгов. Мужчины обладали трехсложным именем, мальчики двухсложным, женщины -- односложным. Сын наследовал первое имя отца, становясь его первым, второе от матери. Проходя обряд посвящения в мужчины, мальчик получал третье имя, второе отцовское, и позже передавал его дочери.
Моренги считали, что сумма всех составляющих мира -- величина постоянная, не зависящая от его слагаемых, но только от успешности сопротивления мировому "ничто". Так и в человеке его 360 оболочек -- это неизменное количество. Женщина, носящая лишь 120 оболочек-покровов, 240 остальных постоянно расходует на созревающий у нее в утробе плод. Это созревание происходит беспрерывно, и мужчина дает младенцу только путь наружу. Женщина, рожавшая одну девочку (не двойню), считалась слабой. Как это представление соотносится с уменьшенным числом покровов у мальчиков, непонятно.
Некоторую ясность можно внести также в вопрос, столь волновавший исследователей все предыдущие годы, а именно: Если человек представляется моренгам как совокупность сосуществующих статических и динамических оболочек, то что же эти оболочки окружают? Какому содержанию они придают форму? Ответ на это дает автор "Волжского Екклезиаста" в недавно расшифрованном 36-м стихе ("И ты, и я -- пустой орех...").
Ничто" человека, описываемое в этом стихе, подобно восточному Дао характеризуемое только негативными терминами -- невидимое, неслышимое, непознаваемое, небольшое, немалое и т.д.; это "ничто" по природе своей тождественно мировому "ничто", и существует от него раздельно, представляя сущность в себе лишь постольку, поскольку окружено множеством защищающих покровов-оболочек. В каждом влияющем ренге должна присутствовать хотя бы одна, иначе эти два "ничто" сольются, как вода сливается с водой, и бытие человека прервется навсегда. Хочу еще раз подчеркнуть этот взгляд на человеческую, нашу с вами, природу: мы есть часть мирового "ничто", окруженное покровами "нечто". И существуем мы только пока в извечной борьбе "нечто" с "ничто" последнее не одержит верх.
Таким образом, первые, пока еще весьма и весьма нетвердые шаги в изучении загадочного народа моренгов сделаны, и остается надеяться на последующие исследования, которые дополнят и расширят наши представления о жизни и необычной форме воззрений этого племени, жившего столь уединенно и столь бесшумно исчезнувшего с лица Земли. Хотелось бы завершить эту лекцию словами безымянного автора "Волжского Екклезиаста":


Пытливому откроются двери,
Мудрый не ведает стен.






ПОЕЗД ИЗНУТРИ





Отчего в поезде всегда так трясет и качает? Дорога железная, гладкие холодные рельсы, ровно. Или плацкарта виновата? Должно быть, в спальном нет ухабов, да где уж... Плацкарта, синие нары, или красные нары, что-нибудь есть изъезженней и пошлей сочетания красного с синим? Правда, вагон зеленый, да белая за окном пурга. И простыни в темноте белеют с голубыми, едва различимыми буковками М, П и С. Мыльные Пузыри Скользят. Мудрецов Протоколы Сионских. Нет, довольно. Спать. Спать давай.
Целая кипа желтой прессы. Чекист удавил своего любовника. Тайная миссия корейских киллеров в Москве. Бытовое самоубийство в Южном округе. Во вьюжном округе. Случилась у гражданина К. беда -- машину угнали. Так ведь не приходит одна и, след в след, выгнали с работы, избили на улице, квартиру обчистили. Жена обозвала по-голливудски "неудачником" и ушла. К Птибурдукову. Гражданин К., выпив стакан водки, повесился в пустом доме. Тело нашли по запаху соседи, через неделю. И еще записку при нем: "Сука ты, Люся". Бедный мой К. Впрочем, за полночь уже перевалило. Спать надо.
Встречный скорый неожиданными резкими вспышками хлещет по глазам. Проводница симпатичная, хоть росточком не вышла. А то и вправду пойти к ней, познакомиться. Поболтать. Чайку, опять же, эмпээсовского, с лимоном. Налгать с три короба, Клаудия Шиффер и Шарон Стоун. Бриджитт Бордо. Люся, сука. Глупости все, спи немедленно. Вон, все вокруг уже спят. Снизу храпит во всю глотку, конь педальный. Хватит с меня, не можешь уснуть, закрой хотя бы глаза, посчитай овец. Вот и лужок, зеленая травка. Овечки, овечки, первая, вторая, третья, четвертая, при чем здесь собака? Ну да, овчарка, чтоб овечки мои не разбегались. Со счета сбил своим лаем. Один, два, три, собака, четыре, пять, шесть, семь, восемь, снова собака, задостала гавкать, никакого с тобой покоя. Пятнадцать, двадцать девять, девушка, проводница, постой, откуда бикини, иди сюда, глупый, я -- Клаудия Шиффер и Шарон Стоун -- приближаются, тридцать, раскрываясь, ее губы. Сорок один, протискивается вдруг пахучая собачья морда, ну, тварь, куда там собак, чтоб больней, сорок два, кулаком по носу черному. Собака зажимает ушибленный нос мохнатой ладонью, обиделась: "Сука ты, Люся..."





ПРО МУХ





Куда деваются мухи зимой? Ну совершенно непонятно. Куда бы им, скажите на милость, прятаться? В городе еще можно, пожалуй, найти и притулиться, а вот в лесах каких-нибудь или в русском поле? Вы только представьте - холод кругом, буря мглою, партизаны огородами, мужики в тулупах, мухам-то места никем не предусмотрено в этой картине мира! Впрочем, лучше так: не зима никакая, а лето, кругом жарища, пыль да зной, барышня загорает под грибом, передистывает журнальчик, мальчик, в руках его надувной мяч, в обнимку. Да что ж, мальчик и мячик, понятно там, девочка на шаре, синий период, холод из пустых глазниц, запах нафталина, малиновый звон на заре. И мухи, кстати. Сонмы и мириады мух. Легионы и полчища мух, полные автобусы мух, зайчики в трамвайчике, ведьму в два ствола. Сколько их, невероятно, сколько мух! То есть, просто невообразимо.






САМОЕ-САМОЕ





Неуклюжими большими головами он трется о мою ногу под столом, вяло поскуливая. Я брезгливо отвожу колено, стараясь не измазать брюки слизью, которой сочится его чешуя. При этом бормочу какие-то скабрезности маске напротив. Маска райской птицы, платье, без рукавов и глубоко декольтированное, оттеняет ее бледную кожуру своим темно-вишневым. Маска ловко накалывает на вилку разноцветные блестки и мишуру, относит щупальце чуть в сторону, чтобы цепной ученый слоненок мог дотянуться и слизнуть шершавым языком. Маска постукивает копытом о мозаику пола. Боже ж ты мой, какая скукотища!






КНИГА ВЫМЫШЛЕННЫХ ЛЮДЕЙ
фрагменты





Солипсизм -- крайняя форма субъективного идеализма,
признающая существование только сознающего субъекта
и объявляющая все остальное существующим лишь в его сознании.
"Малый философский словарь"




№ 2.


Лауреат... Ну вот, снова "лауреат". Зачем? Ведь не нужно это никому -- и ему в первую очередь! Он уже и без того какой-то там "лауреат", какой-то "заслуженный", "почетный", "выдающийся"... Другого, другого хотелось ему... А времени на это другое не было никогда. Властно влекла его жизнь вперед, не давая ни роздыха, ни передышки. Иллюзией оказался запас времени, который всю жизнь маячил впереди. Казалось: сколько его еще, времени! И вот, дожил -- корифей науки... А ему всю жизнь хотелось тихо сидеть на веранде своей дачи, пить чай с вареньем и перечитывать приключения трех мушкетеров.


№3.


На совести его комом лежал тяжелый грех, и оттого все лицо было покрыто мелкими прыщиками, постоянно он терзался невнятной мукой и томлением, это продолжалось уже так давно, что он впал в бесчувственную прострацию, потерял живость и интерес, отчего глаза помутнели и заплыли, появились скука и пресыщенность. Цинизм стал его натурой, потому искусанные губы навсегда исказила нагловатая потерянная усмешка. Кощунство обратилось в норму, требуя все большей отчаянности суждений и поступков, так что тайком стал прикладываться к коньячку, от которого лопались мельчайшие подкожные капилляры, щеки приобрели багрово-красный оттенок и, глядя иногда на черно-белые детские фотографии свои, он раздраженно морщил толстый подбородок. Бог шельму метит.




№4.


Этот, с широкими залысинами, вынашивал планы всю жизнь. Тщательно размечал лист, готовясь начертать что-то прекрасное, но стоило подступиться к письму, как вся решимость испарялась сквозь непонятную дырку в голове, и он замирал в испуге, не смел пошевелиться, постепенно теряя всякий интерес к начинанию. Тогда приготовлял инструмент, радостно острил лезвия с чистосердечным и твердым намерением смастерить нечто полезное, но приступить к изготовлению не смел. Потому и разочаровался во всем заранее; еще не попробовав и не узнав ничего и, ежели б я не поленился написать для него эпитафию, то она выглядела бы так:
Эх-ма-чешуя,
Не поймал я ни хуя!




№6.


Умереть он мог в любую секунду. В нем жила смертельная болезнь, и в голове неторопливо тикала и такала неизбежная бомба. Да что болезнь, зачем бомба! Каждый кирпич норовил, расшатавшись, упасть на темя, каждая сосулька грозила сорваться и продырявить живот насквозь. Можно и просто на кухне поскользнуться и расшибиться насмерть, можно, заснув, утонуть в ванной, подавиться и задохнуться коркой черствого хлеба, вывалиться с балкона. Автомобили, наконец. Время внимательно следило за ним, никогда не забывая аккуратно отмерять прожитое, откидывая счетные костяшки. Что ж тут поделаешь -- приходилось торопиться, подстегивая себя, поспешать -- только б успеть!




№8.


Чернь -- вот было его слово. Чтобы ночь, вытащить на площадь мебель и книги, подпалить! Коптить мясо на этом пожарище! Чтобы бочки вина выкатывали и вышибали днища! Вакханалия и пляски, буйство, молчаливое насилие посреди чада, бессмысленное и злое, радостное -- чтоб чертям жарко!.. Чтобы запах пороха дразнил вспотевшие ноздри!.. Жизнь не проживать, а гоготать, и в Париже в каком-то там веке погибнуть, недосвистев песню Гавроша...
На самом же деле был чернорабочим и -- это уж святое -- напивался с получки, темнея и мрачнея, прислушиваясь к неясному гулу, разрывающему грудь.


№9.


Оправдания, все только оправдания, лень и трусость! -- хотелось ему закричать, -- Что угодно наплетете, насочините, лишь бы оправдаться! -- немо вопил он, -- Отчего вы не лжете? духу нет. Отчего не крадете? боязно. Почему так и не переспали вон с той? и вон с той? лень. Зачем не вспылите и не подеретесь? страшно. Не имеете ста друзей? нет сил. Не веселитесь, наконец, отчего? моченьки нету, -- плакал он в подушку, -- Если Бога нет, то все дозволено! Нету, значит, ни судии, ни наказания, ни плети и ни пряника! Если Бог есть, то все дозволено! Там уж как-нибудь договоримся, сторгуемся, исповедуемся, а то и покаемся! Жить -- хорошо!


№ 10.


Она ужасно много курила, пачку в день, две пачки, пять, не помню... Из музыки что-нибудь ретро. Тонкие очки, небрежно взбитая прядь, каблуки, помада на влажных губах, длинный плащ. И ежеутренний изматывающий кашель, и борьба с желтизной на зубах... Курила-то, говоря откровенно, лишь за тем, чтобы вытянуть из пачки длинную белую сигарету, сжать ее губами, покопаться в сумочке в поисках зажигалки, прикурить, бросить зажигалку обратно и, выдыхая клубы сквозь ноздри, глянуть на меня блестящими сквозь дым темными глазами. Затем сигарету можно выбрасывать. Да и я тоже вставал и уходил, более ненужный.


№11.


Человеком он был весьма посредственным и заурядным. Ничем не выделяясь, прожил средние свои годы, произведя 23 000 литров слюны, 18 000 литров пота, пукнув около 200 000 раз и сморгнув 300 000 000 раз. Отрастил и более или менее тщательно остриг 4 м ногтей, при этом съел 22 тонны пищи, и запил 33 000 литров жидкости. Совершив 720 000 000 вдохов и выдохов, прошел 200 000 километров и, как всякий мужчина, родил примерно 15 000 000 сперматозоидов. Органы кроветворения синтезировали больше 6 тонн форменных элементов крови. Сердце, произведя 3 000 000 000 биений, остановилось.


№12.


Все логично, чертовски научно, все по Дарвину. Окружающий обитаемый мир воспринимался им как беспощадный враг. Естественный отбор -- между ним и остальными. Борьба за существование -- с ним! Кто кого, око за око, если враг не сдается, тварь ли дрожащая...
Ей-ей -- был готов вцепиться в глотку каждому, который... И любой наблюдатель моментально замечал, что его зубы имеют четкое представление о том, как...
Опасно!


№ 14.


Ботаник -- слово ругательное. Ботаник знает, что барвинок поможет, если голова болит. Горицвет, уже почти осыпался, от боли в сердце. Хочешь бросить курить -- пей настой пьяной травы. А василек, чтоб в животе не крутило. Вот чабрец, иначе тимьян. Положишь его в чай, и любой кашель отпустит. Солдатская трава помогает от ста болезней.
С великой осторожностью перебирает ботаник свои гербарии, кажется, едва слышо повторяя на латыни: -- А ты-то, лично ты для чего здесь произрастаешь?




№ 15.


Морось, мелкий неощутимый дождь истязал его. Моросило и зудело в глазах, в ушах, в носу, в голове, в животе. Внутренности от этого постоянно гнили и смердели. Надоедливая влага покрывала каждую из внутренних поверхностей. Просачивалась во все щели, заплоняла полости, разлагалась. Кожа набухала, размягчаясь и расслаиваясь. Звуки все и образы представали как сквозь легкую пленку, неразборчиво, трудонопонимаемые. Дождичек терзал невыносимо, невыносимо.




№17.


Никакие цветочки не распускались по весне, не пахли никакие лилии, никакая женщина не внушала тяжелые видения, никаких снов не снилось, не толпились образы, не возмущал никакой вид, ничье крыло не накрывало мир, не зудело нигде, не нарушалось никакого ритма, мысли не беспокоили, слова не терзали -- а был ли мальчик?
Тьфу, дьявол, что значит "был"? Бессмертен...




№18.


Уж лучше было бы ему родиться серым волком. Бегать в стае, дыбить шерсть на загривке, драться за самку, скалиться и огрызаться, верить языку не слов, а запахов, загонять оленя в чаще, и в должный час самому быть загнанным и пристреленным на какой-нибудь генеральской охоте.
А так -- человек среди людей -- какие только опасности не подстерегали его!


№19.


Любой хоть чуть гуманный суд оправдал бы его. Какие угодно присяжные. Пусть бы и неряха-адвокат. Пусть даже безжалостный прокурор -- аффект, в котором он действовал, слишком очевиден. Действовал всегда, совершая все, что угодно. В многолетнем ступоре сознания, в состоянии аффекта -- всю жизнь.


№20.


Абсолютный ноль недостижим, и ничто никогда не останавливается, не замирает. Всему сущему свойственно колебаться, вот и он колеблется каждой молекулой и каждым электроном, не в силах ни решиться, ни остановиться. Кажется, колеблется. То есть, нет. То есть, да. Да. Пожалуй, да.




№21.


Никак невозможно, чтоб он был устроен точно так же, как остальные люди. Не могло в нем быть той же спинномозговой жидкости, тех же суставных сумок, миокарда с перикардом. Что-то должно быть иначе -- сердце не с той стороны, третье веко, сзади хвост...




№22.


И, вроде бы, неплохой человек! А смеется, как последнее говно: "А-гы-гыа! аа-гыа!" Раздражает все же.




№23.


Всегда жалкое выражение лица, какое-то беспомощное, мышиное.




№31.


Я.






ЗЕМЛЯ СЫРАЯ





Почему земля сырая? Кто сказал, что земля сырая? Вы сказали, что земля сырая? Кто первый объявил землю сырой? Точно ли земля сырая? Зачем тут сырая земля? Со всех ли сторон земля такая сырая? Такая ли уж сырая эта земля? К чему земля столь сыра? Можем ли мы с уверенностью утверждать, что земля сырая, или нет? Эта женщина, она тоже оценила сырость этой земли? Какая польза оттого, что земля сырая? Всегда ли земля сырая? И везде ли земля сырая? Если земля сырая, то что все это значит?




1. Перевод жаргонных слов и выражений, встречающихся в тексте и относящихся к разряду «цензурных»: