Speaking In Tongues
Лавка Языков

лариса березовчук

force majeure
композиция





преамбула

Идиома, послужившая названием для этой композиции и истоком большинства ее поэтических образов, - несомненно, продукт французского ума. Всем известны его резвость, лукавое легкомыслие и пристрастие к рискованным мыслительным кульбитам. (Солидные и разумные британцы более чем серьезны в обращении со смыслом слов, из которых она состоит: major forces -- военный термин, обозначающий «главные силы».) Наше идиоматическое словосочетание обрело сегодня вполне международный характер и часто звучит на чужих для него российских весях, обнажая в живой речи беспомощность человека перед языковыми играми.
Но кто с кем играет? И может нам только кажется, что идиомы создаются людьми...




* * *

На этой сцене
         -- высоковольтен агон: ставят жизнь на кон
                 Эгисф, Клитемнестра
                           против Электры, Агамемнона и Ореста.
Играют триллер.
Автор: вечность.
Название пьесы -- кровавый сон.


* * *

Отвернутость лиц в соблазн аутсайда,
           хоть столкновенья в толпе неизбежны.

Прикосновения
         чужой жизни обычно марают. Где-то,
                   ухмыляясь, сидит кукловод,
                              дергает марионетки. Горько
созерцать театр догонялок, не зная,
кто ты:
актер или зритель? Над беженцами
           главенствует предводителем "завтра".
Сегодня же -- осень.
Неистово ясная -- только осень. И та
           кокетничает с зимой
                    четкостью тени на тротуаре.
Идешь -- сам, а кажется -- в паре.
           Суета немой истерики
                     перед игрой в "классики":
                                чет и нечет не стереть ластиком
                                              обетованного берега.




Электра I



О, брат мой!
О, мой отец!
Когда все слова ясны,
          когда в шестеренках поступков судьба зубцами истерзана
                    -- идет на спад наводненье загадок.
                                Хоть помойка полной луны -- по-прежнему --
разливает зловоние гнили.
А ведь эту чашу
           поднимали «во здравие!»
                     четыре тысячи лет.
                              И пили... Пили. Но никто не сказал
                                           -- в скорби или в прозрении ярости --
«Нет!».
Я посмею,
          дыхание задержав. Знание
                     совершит кражу власти у сходства.
Карточным домиком
          рассыплется хтоническое первородство земли,
                    станет не нужной Вавилонская башня метафор.
                               Сквозь строки послышатся
стоны любовной страсти Матери. Симпатические
          чернила чертили мистический звон колокольчиков
                      над зажаренным телом Сына. Жевали гурманы
плоть.
Плод свободы не успевал созреть:
        юноши, пламенеющие утром жизни,
                   доверчивыми паучками
                             бросались в тенета бесплодия. Величественно
звучит просодия женского тела,
         если алтарь узурпирован вечностью и возведен
                    за пределами жизни.
Опутана память сутрами.
Не распростереть крыл великому мужу.
           Устав от деяний,
                   он обречен возвращаться домой; безвольно
                              снимет короны побед и -- по обычаю --
сонно нырнет
           в неизбывность женской измены. Для сатисфакции
возляжет пульсирующим поленом
           в костер насилия.
                       Инстинкт -- двойное убийство. Лоно
отплатит сполна.
Бессмертие женской утробы,
          выпив кровавый морс, воссядет на троне,
                    который не отличить от гроба. Хрустальными
                               башмачками смеха проколет сердце, ликуя.
                                           Упоительна игра издевательства.

«Force majeure» -- непреодолимые обстоятельства.




мхи 1



На севере есть розовые мхи...
Ив. Бунин


Насмешкой над физикой
масса зеленого цвета растеклась по земле.
Его вещество -- нежнее шелка. Случайно
Господь задел котел
с подогретым малахитовым варевом, опрокинул.
Ковер полился, и
вечность
тусклый холст почвы грунтовать начала.
Художник -- раскрасит. Пространство
самоуверенный скульптор вытянет вверх. Желтое
улыбнется синему: тогда архитектор
возведет собор болотного унисона.
Пружинит жизнь под ногами.

Идущий не заметит надломленных
стебельков -- детских ладошек.
Фонарики влаги уже подхватили другие.




Клитемнестра I

О, земля!
Вечно юная девушка, ты
-- танцующая на цыпочках, мелькаешь
между "вчера" и "завтра" бликами бабочки. Легкость полета
не смутит праха,
поседевшие стелы не вздрогнут, а эпитафии
-- онемеют. Не думая
ни о чем, грезишь.
Магмою в чреве твоем колышется память.
В ее тьму
-- водоем огненный и бездонный --
все хотят окунуться. И плавать
-- неведеньем мудрецов -- в воспоминаньях о том,
что будет. Мрак нежно пульсирует
поедающими свой хвост змеями. Тело праматери
вьется страстью и,
умирая,
-- в совокуплении с отражением в мутном зеркале неба
-- возрождается заново.
Эта пляска в -- мастью черна. Ее называют
-- счастье.
Стонут, закрывая в истоме глаза,
от круговерти времен.

Почти бессмертие.




* * *



Геннадию Айги


Это не детские слезы.

Так прощаются, неосязаемо обнимая в последний раз
часть себя, которая
навеки от нас уходит. Прожитое
на человека мало похоже:
без голоса, кожей
его нагота не покрыта,
нет волос, что будут когда-то седеть.
И все же, невозможно прозрачная плоть видна
по легкой вибрации очертаний - патиной дрожи
покрывается форма нам дорогих предметов. Мерцает
улетающим "было" воздух в проеме распахнутого в зиму окна.

(Вздор! Глаза посолила рачительная хозяйка-судьба,
чтобы подать гостям
пикантный соус. От жгучести горло сведет,
дыхание перехватит от едкого вкуса правды.)

Не понимая еще, как страшно смотреть на время,
выданное в кредит неведомо кем, -- мы
возвращаем
неизрасходованную ссуду. А может
-- это -- просто -- душа разорилась: банкрот -- и идет
с молотка по дешевке на распродажу,
оставшись в исподнем.
Значит, поедем на нашу убогую дачу?

Плачем.




* * *



Потери.

От стыда
струны порвались -- гриф в наготе молчания замер и
пальцам, способным на фальшь, -- не верит.
Кудрявятся руны радиоволн голосами бессмыслия
на параде стянутых в узел пространств.
Дальше окажется:
все рады.
Орут, надрываясь, рулады невидимого,
в путь куда-то зовут.
Все равно -- по воздуху, по морю или посуху.

Заткнуть бы уши
да солнечное сплетение перепоясать потуже.




Орест I



Зима итогов и возвращений.

В странствиях по трегугольнику
        осени, лета, весны -- не до сомнений. Лишь на пороге
               того, что было,
мы рискуем раздать имена.
Вещи -- как люди -- тоже имеют заслуги.
        Причастие временем
                путает стремена совести -- преДАННОЙ
        подруги молодости...

Планету звука -- им стонут в неразличимости
          страдания или любовной истомы -- начинает трясти.
                   Сейсмографы смысла зашкаливает.
                              Болтает истину тряпкой занавеса
-- повисла над сценой,
где театром событий командует хаос-режиссер.
         Там праведника не отличить от блудницы,
                   и тавро рабов -- зарницею разума -- почему-то ставят
                              на языки -- не на лица. Душа мечется,
боится удела судьи.
Чтобы свершившегося не увидеть,
         падает ниц. Крик убитого всё равно догоняет.
                   Или то -- магма взбесившейся самкой рычит. Корабль
                              праотца плыл по морю дымящейся крови. И
трещина -- до конца слова -- рассекает землю контекстов.
Разрывается на-двое-древо местоимений:
-- Он --
-- Я --
в единстве траверса взлета. Это
-- путь длительности, в которой мы -- только ступени,
          частицы, возводящие в степень
                   великое «пред...». Сын
                            -- камень в праще отца, летит,
                                         сгорая болидом. И светит,
светит на иссиня-черном небе святым ковчегом
хрупкая скорлупка,
разгоняя дурман позавчерашних снов.
Имя ей -- жизнь мужчины.

«...данн...» «...дан...»


По спинам эха не прочитать никогда поступка.
Останется: «...да...»




мхи 2

Эти мохнатые струны -- не для пальцев.
Только глаза, благоговея
перед оркестром стеблей, найдут солистов.
Так близко-близко...
Всего два-три напева... И музыка
озябшего изумруда, но отогретого
у печки болота, -- станет теплой.

Я забуду ламентации памяти.




* * *

Говорят,
счастье невесты зависит от разноцветия лент,
в которых она пойдет под венец.
И я, наконец, своего дождалась:
надрезано полосами у горизонта
горло земли бритвою спектра. Похоже,
сам Ньютон учился в университете закатов.
Смотрела сквозь эту призму
на Ореста Электра. Плакала,
защищая молитвою «Отец. Отечество.»
себя и брата
от зева матери -- черного и разверстого.
Ночью начнутся роды.
Не увидать утра во тьме. А мы
-- наивное человечество -- выпрашиваем у будущего
подаянье погожих дней.

Обидно.
Потому лучше уснуть, голову спрятав
за поле зрения
-- далеко-далеко --
чтобы видно не было никому.
И закутаться в слоистое разноцветие одеяла небес
-- ярким шелком сумерек.




Агамемнон

Поведай мне, человек дорог, о тех,
кто не знает иных утех, кроме исполосованной колесницами
судеб
безграничности. Без рам -- не заметить картину.
Царь, как ты добр! Переверни жизни страницу.
Увидишь сам.

Поведай мне, кифаред слепой, найду
ли я ниточку звуков -- дом ими благословляется. Красноречие
взора
оправдает немоту переливов на струнах.
Царь, как ты храбр! Не поленись взять опустевший
кувшин: ударь.


Поведай мне, мореход в волнах, как глубь
предсказаний постичь. Упасть молнией на загадку: неотмываемым
цветом
отмечает предназначенных в жертву пучина.
Царь, как ты горд! Не искушай сладкую силу
-- зовешь обман.

Поведай мне, умудренный жрец, увял
ли душистый венец жены. Крыльями ожиданья осиротевшая
птица
в одиночестве супружеской верности реет.
Царь, как ты глуп! Поторопись в Трою обратно:
живой -- не труп.




* * *



В палиндром превращается опыт женщины,
          и сфинксом посмотрит на нас Лолита...

Бедный Гумберт! Бесполезно искать
        по ту сторону жизни и времени
                 часть себя -- она потеряна безвозвратно.
Воспоминанья вещей -- хрупкий паром:
        он желающих переправы
                 вместить не может. Сателлитами памяти
счет ведем обратно к нолю:
«было», «не было» и «никогда боле не будет».
        Вьются крылья складок на платье,
                 из которого выросло тело. Мазохисту
взгляд в прошлое сладок,
если душа когда-то пела
         по канонам вечной сцены,
                 сулившей аплодисменты реальных чисел.

Над угреватым лбом
        челка слиплась, повисли лениво
               плети рук. Среди страниц,
источая запах прогоркшей конфетки,
         с жестокостью фотоснимка былого
                засушен драцены лист. И теперь иных манит
томлением близости аутсайда
          утонченный абрис нимфетки.




мхи 3



Спасибо усталости.
Преданье допустило неточность:
руно было зеленым.
Тонкошерстных овец педантично чешут дожди.
Тот, кто пасет дни
-- небрежен и щедр:
диаманты рассыпал и позабыл собрать.
С натяжением капли спорит хрупкость растения.
Движение внутри зеркала или зеркало внутри движения?
Вскоре каждый увидит себя
в осколках солнца.


О, как неловки губы!
Грубым прикосновением не утолить жажду.




Эгисф



Ставят ясные дни флюгера на старолапые ели и грациозные юные
елки.
Черно-белым экстазом печатной машинки стрекочут сороки.
Сплетни разносятся в четыре стороны света, не совпадая друг
с другом -- не важно.
Было бы удовольствие белобоким.


-- Ох, подружки, в лесу заиграл на свирели апрель, и начались
разные дива.
Вчера на лужайку у лога ночью сбежались волки.
Молодые невест выбирали, до утра мерялись силой за право
продленья рода.
Только вожак со старой, искрящейся сединой волчицей на это
буйство жизни бесстрастно глядели.
Если власть давно не слыхала клубка щенячьего визга --
что зима, что весна -- безразлично
Неожиданно мускулистый двухлетка клыки оскалил в сторону
ветерана.
Под оком полной луны ветер не разделить на части, коль
веет чем-то похожим на счастье.
Грызлись волки с остервенением первого и последнего раза.
Волчица же -- как всегда -- мудро в щербатый зрачок ночного
светила смотрела.
Ей все равно - лишь бы был победитель.
Драка кончилась быстро: с вырваным боком старик запросил
пощады.
Желтоглазо она сморгнула, как исчерпалось время длиною в годы.
Лизнула в ухо и затрусила с поляны за новым супругом.
Вдруг свалил ее наземь упругий прыжок дыбом поднятой шерсти.
Клокотало рычание сквозь нестертые голодом и мертвыми
хватками зубы.
Между нею и хвост поджавшим двухлетком, пылая злобой,
молодая встала волчица.
Лапы -- вокруг когтей детство кисточками еще проростало --
тверже дубов в землю впивались.
Уши дрожали, загривок от ярости муравейником шевелился.
Грудью теснила назад молодость старость.
А та, поначалу опешив, пришла в себя, от гнева -- точно
над трупом -- завыла.
Все на поляне превратились в немое надгробие волку.
Самками попран впервые закон природы и стаи.
Стали течения времени обезумевшей от истощения ворожеей.
Карты смешались: дамы и короли ослепли -- женихи
и невесты словно вывернуты наизнанку.
Повороты обычаев -- услуга приманкой кратчайшей тропинки.
Сильному не бывает дороги короче и уже.
Кто-то невидимый вычертил наперекор кругу прямые.
Насмерть сцепились волчицы за обладание мужем.


-- Незачем здесь, товарка, словно романы рассказывать сказки.
Ветер развеет -- это тебе не теория жанра.
Эка невидаль: волки весною дерутся.
Им положено право волчат оплатить поединком и кровью.
И волчицы -- тоже понятно -- почему и за сколько жизнь
на рынке смерти торгуют.
Одна накопила богатство, а молодой тоже нужны вожаки,
богатые дичью угодья, уютные теплые норы.
Ей невдомек, что время их отдало в безвозвратную ссуду старухе.
Но отчего молодому красавцу приглянулись бесплодные
кожа да кости?
Именно этого скудный умишко сороки понять -- увы! --
никогда не сумеет.




* * *



Туда смотри
-- за окно. Красноречива невнятность промышленной зоны.
Душит прямоугольность взгляд. Осенний вечер -- и тот --
поставили в угол: душно как в пустоте девона. Видишь,
городу нас уже не догнать -- пыльным его одеждам
и маршрутам, зовущим конечными остановками.
Не отворачивайся от облысевших улиц,
не вздрагивай от пощечин гудков:
им -- еще к распродаже встреч и объятий,
мы -- оттуда. Уже налегке.
Встречная скорость ровно в два раза больше.
Не спрашивай
раньше времени. Мой жест бестолков, выцвел
от бессмыслия голос. Изломан
тогой заката барственный абрис первой сосны. За ним
тянутся прегруженной бричкой
воспоминания: проплывает насмешкой инверсии
монумент былому. Порадуемся
исчезнувшему Содому. В сумерках
не различить, где русло,
а где -- старица.
Не будем спорить -- электричка все равно довезет.
Сторицей вознаградит молчание.

О, как отчетливы бывают границы...

И не заметили: замелькали хрустящие от безлюдья
и первых морозов дачи. К чаю найдется краюха черствого
--как глаголы прошедшего времени --
хлеба. Фиолетовым плачем
набухло небо
-- веко ночи.




* * *



Акакий Акакиевича -- словно святого --

боготворят и на знамени вышили. Вышли
с развернутым на ветру на парад.
Рты выдыхают перегар унижения. Опрокинув
для бодрости шкалик трюизмов о прахе,
на плечи повесили щит с единой для всех
геральдикой бедности. Голос от страха
-- или зловредности -- трачен молью.
Остался писк -- моды, а может это
запоздалое детство мутирующим рычит
трансвеститом, недовольным отсутствием
предков с достойным наследством. Головы
-- набок -- некрофилической ленинской кепкою
сдвинуты. По залихватским утопиям все мы
спим: так положено выходцам с того света.
Безразлично, в какие наряды одета мысль
-- вертится кокетливой женщиной. Для зеркала
чем меньше ей лет -- тем лучше. Проспект
для колонн марширующих тесен. И вообще...

Отражения освещают тусклую пустоту
обезлюдневшей сцены. Ее коробка -- без дна
в обе стороны -- вечный обряд заголения
дерева смыслов: свое отжили, падают, шелестя,
листья синонимов -- «несбывшееся», «мечта»,
«иллюзия». Отзвуки «Ты» парят, парят...




Электра II

Зеркало ничего не подскажет.
Дочь царя откроет ночь в отсутствии отражения.
А может сходство -- черное и манящее -- с той, что после
заката разливает пряное благоухание.
Годы матери видны в плавной поступи дочери.
Утро и вечер
похожи цветом сумерек. Им делать одно и то же -- запретно:
лопнут пружины. Гудение
будет похоже на заунывный плач
ветра, когда странники увидят друг друга спинами.

Так и время. Каждый
выбирает игры себе по возрасту, хоть канат один на двоих.
Если сходятся в агоне женщины
-- нет победителей, нет побежденных.
Рвется жизни река
-- течь начинает в разные стороны.
Водораздел -- мужчина -- агония.




мхи 4

Искусство филировать. Оно не для вас, ладони...

Прикоснуться щекою к бархату.
На ткацком станке неба и тверди
вечность сама старалась, удивляясь
избытку фантазии. Богат и причудлив узор.
На робах земных цариц взор царапают
парча и каменья. Муар болотного цвета
жизнь небрежно набросит на плечи,
входя в тронную залу лета. В восторге
я упаду ниц, растворюсь в аромате забвения.

Кожа -- оружие для убийства времени.




синкопы иного

Игорю Винову
Есть особый резон
-- резон торжества --
в ночном благородстве пустой автострады.
Между августом и сентябрем -- скорость:
служит мессу
окончанию лета. Те, кто в пути,
бьют языками света
в черный колокол поднебесья. Гудит расстояние. Шоссе
протянулось небрежным сплином по спинам верблюдов
-- упали на землю холмами усталости.
Им награда -- закрытое в клетку из грубо сформованной стали
молчание
на полузабытых отрогах "вчера".
Сегодня -- и до утра -- жизнь на безлюдье дороги.

Привычно тоник прохладен. Кофе в меру горяч.
Ритмы шлягера -- как полагается -- непритязательны и банальны.
Даль не стоит того, чтобы думать о ней, мечтать: ведь тогда
от страха соловьем запоет воробей,
а неряха Лондонской Девушкой, осененной предчувствием
смысла,
начнет уродством реальность пугать.
То есть: лгать и ругать. Странникам
не утолить жажду чаем, кумысом.
Это напитки для вечности
-- синонима «никогда», которое
зловредным подростком
стремится пролезть в разговор сквозь забор между
«было» и «будет».
А там -- прозрачно мгновение. Там
-- бесценность прыжка, когда «вместе»
так похоже на «порознь». Кто хотел уйти,
успел своевременно попрощаться,
тот серпом выбора
-- без сомнений, без сожалений --
срезал под корень ненужную поросль детских фантомов.
Глядишь,
пейзажи знакомы, коль оркестром звучит движение.
Путь сквозь бессветие вдохновенно играют солисты.
Ехать -- не близко.
Дирижер -- скорость.

Спор бесплоден: трезвое «вижу» и «знаю» -- сама беспечность
-- понять никогда не сумеют друг друга.
Надежда иллюзией искалечена.
Гонки за целью по кругу, который замкнуть не дано.
Стало кнутом золотое руно: им умело стегает
конечность дороги.
Еще и еще раз удачно блефует бодрость.
Лобовое стекло замарано иероглифами останков. Неужели
мошкара предназначена для гало
возле кометы света?
«Дворникам» не повезло: молочными брызгами
однодневной жизни ночь дует -- пора смывать. И
сквозь линзы -- чистоты невозможной -- вдруг
из угольного далека
вырастает рука луча. Копье в небо
вскоре становится зыбким куполом. Не различить
превращений гнилушки. Затем
из флуоресцирующей тусклым подушки лик одноглазый
являет циклоп
-- шарит оком,
лоб в лоб столкнувшись с неосязаемой сетью проекций
из точки отсчета.
Провал пространства бывает глубоким -- неведомое ныряет,
высунув из смоляного вара
багровую длань перчатки в морщинах.
И ставит отсутствием тени
печати, печати, печати
на бархат, вобравший в себя
мерцание звездной печали.

Увечный глазами
может увидеть лишь слепотою других.
Движение вспять через белую линию -- попытка
насилия позабавить невежд перевертышами
в маскарадных одеждах свободы.
Нет правил для тех, кто ищет брод,
идя обратно через реку, хоть течет она
только в одном направлении:
оба берега кратны нолю.
Сомнение гложет,
ставит зеркальность дна рефлектора заветные единицы
реальных чисел.
Вечный директор с повязкою на пустых глазницах
ни за что на фары не опустит веки.
Не бывает для человека страшнее кары,
когда зрачки выжигают ударом огня, хоть событие прозаично
-- встреча.
Правда, Иоанну Предтече, прозревшему вспышку болида
на небосклоне,
было легко наполнить речи
тихим сияньем предвиденья.

Если яблоко потереть наждаком, станет плод несъедобным.
Липкой кашицы ослепший ком стечет по коже слезой -- утратой
зрения. Неужели юрисдикция триллера -- и есть то ложе,
на котором умирать заставляют лето?
Беззащитным остались красоты
балета марионеток, поставленного на подмостках
недоказуемой власти.
Кому-то снится достигнутым счастьем удел Майнхофф
и Баадера:
новый террор стреляет в мишени,
поставленные на невидимых перекрестках и площадях, где
память
хранит на ступенях вглубь ковер с узорами генеалогии жизни.
Тогда -- не служить реквием.
Раб -- не достоин тризны.

Я понимаю: пыткой прожектором лучится изнанка
черной дыры. Скованному
удушьем разума -- остается агония. Вечен
-- и насмерть -- поединок тайны и знания.
Логики меч запутается
в истерических воплях Кассандры о лавровом венце победителя.
И мне -- защититься нечем.
И некому заслонить -- даже собственной жизнью -- других.
Плачу о них -- любителях хорового пения.
Из уст в уста
-- ах! -- как сказочка мила, проста, поучительна...--
вот и написана симпатическими чернилами
партитура повиновения.
В аутсайде более, чем достаточно времени, а композиторы --
отменные мастера
веселого карнавала мистификаций.
Никто, ликуя от внутренней благости
-- так жвачку сонно жует корова --
не заметит последствий
операции, проделанной над душой. Слепо-глухо-немой
возведется
в сан абсолютно здорового. Паралич церебральных жестов
и фантомы полых графем в ритуалах юродивого
заменят мысль и язык.
И пьяным рулем -- дело только в избытке валюты --
по куртинам и бездорожью
пейзажей Брейгеля вычертит Полифем тропу
к мистической родине. Иванушкой-самозванцем
совершит узурпацию трона.
Вместо короны и скипетра, похоже, будут погоны, а мантию
заменит саван жреца,
если жизнь -- словно палку -- сразу
за два конца схватить,
«было» и «будет» меняя местами.

Наша дорога проложена по одной параллели, хоть траверсы
распинают движение в разные стороны света.
Мне -- из вечера через пространство цвета ворона --
ехать на Запад, где
-- по законам вращенья планеты --
утро. Там
садовник мудро оберегает росток
одноголосия: эта мелодия лишь солистам по силам. Иному
-- встречному -- обратно -- в ночь.
Туда, где синкопами -- драйвом вечности
-- точь-в-точь как женщина -- вспять
повернутым временем --
соблазняет мужей Восток.




Клитемнестра II

5      Дворец сумрачен.
16    Агора добела выжжена солнцем. Я дождусь весны
8      и пойду на цветущий луг.
15    Щебечет стайка подруг беззаботными птицами.
5      Но мне -- недосуг:
16    ищу для бессмертных пищу. Они в желаниях -- правы.
10    По шелковистым травам глаз рыщет.

Я найду чебрец
-- сиреневоокий: ляжет он мне душистой цепью
на шею. Прогляжу зеницы,
высматривая царя обоняния -- зеленый
овал листиков
базилика: вьется танцем ветер благоухания.
Звон браслетов любовь наколдует.

Мятою, хмелем
служанки набьют подушки. Изголовье подарит сон
о ласках, и станет мечтою жизнь.
Шафран вспыхнет цветом горящих от страсти ладоней:
коснусь -- дыханье
погаснет. И тогда в кубках заплещется ароматом
корицы, кардамона, муската,

жгучей гвоздики
-- исторгнет стон вожделения, от которого горы
вздрогнут, а равнины
зашевелятся ленивыми черепахами и...
-- вино запахов.
Его от мучительного венца вины -- не отличить.
Прочь страх зимы! Мы падаем в лето.

Ланцетом лавра
Лета надрежет вены. В черных моих волосах цветы
апельсина засветятся
звездами нежности -- почти девичьей, обещая
ему -- сильному,
немеющему от желания -- власть... На миг. Соблазнит
скользкая истомой полуденной

розы кожа. Блеск
ее в пурпурно-сандаловом безумии факелов
напомнит сверкающую
чешую змеи -- сладострастно-гибкую: волшебна
-- как смерть. Медленно,
о, так медленно вознесутся жертвенными дымами
над ложем благовония. Алтарь

любви -- трапезы
алчет богиня жизни. Кружится в неистовом хоро
мир... Кто сверху на нас глядит?
Из темной тверди ночи открылся огненный глаз
земли -- мускуса
ядовит укус. Мне радостно: соленая сладость
крови на твоих устах, любимый.




* * *



Вот она -- барышня
     наркотических снов по имени "анестезия". Без признаков
          возраста, плоти и, кажется, пола. Ожившее напоминание
                о манерах дам из Содома Бердсли. Со шлейфом
                      модных духов с привкусом хлорамина -- как будто
                             в душегубке метро не было
                                   чесночно-водочного перегара.
Глядит не видя -- ласкова многозначность
       голубоватого льда на озерах Карельского перешейка:
            вечным покоем манит, пленяет. Халат сияет
                   эзотерической белизной.
Ну, разве можно его сравнить
        с экологически вредной робой палатных сестер!
               Хоть потом она сменит его на тускло-зеленый.
                      Но пока щуплое тело валькирии,
                              пляшущей танец выбора у постели
-- здесь: она -- царит.
Она -- оттуда, где холодно,
        где пневмония -- награда за три-четыре часа
                на пляже под бактерицидным светилом.
Она -- уже в мистическом раже.
        Каталка -- рядом: подана. Антуражем теорий, проверенных
               опытом невозможного
                        о реальности вечного сна,
-- кто-то возляжет на алтарь катафалка,
поедет в беспамятстве
         под реквием сострадания
                   -- онемевшего и позабывшего слово. А где-то,
не зная об этих -- всегда для каждого новых -- мгновениях,
Лакофф сиреной метафор мифологически сладко поет:
        чем выше -- тем больше -- тем лучше. Но это
                -- позже. Когда увезут.
                         Сейчас -- пока еще «до» -- она -- барышня,
сойдя на минуту с Олимпа
          -- стерильного и трансцендентного
-- вгоняет привычно шприц.
Игла пронзает
         не человека, не тело.
                 Просто материю.
                         Ее от природы -- лишенной речи и потому беззащитной
                                   -- не отличить.
Ах, Танечка, Танечка... Душу изгнали, и ты
         куражишься беззаботным дитём: страхи исчезли,
                  уже ничего не болит.
Хищники и враги
         с дня рождения носят бахилы
                 -- барышня -- словно по небесам -- порхает:
                          беззвучны, летучи шаги.

Перестелет кровать санитарка. В ординаторской муж
       третий раз без помарок
                старается сообразить расписку.
По-свински напьется с другом хирург
        вечером. Дай Бог, чтоб было кому утешить.
Барышня важно и скромно уйдет домой,
        унося -- непонятой -- тайну власти над духом. Рукою
                -- точно, обеззаражено -- коснется ребенка, супруга
                           ночью начнет ласкать, как обычно. Как принято.

Разуму не полагается знать,
        чем отличается
                жест палатной сестры от движения той,
что колдует над жизнью
           в неоновом пекле операционной.




мхи 5

Мудрый случай -- мой господин -- щедро
наградил отрадой когда-то. Учил:
-- Пленяйся зрением и осязанием. Забавы
мхов душе надолго хватит. Только нос
держать нужно по ветру, чтоб прахом
не замарать. -- И был таков. С тех пор
я, замирая от страха и радости, ищу
поляны рая, где каждый шаг -- первый.
Где глаз, ничем не рискуя, вступает
в сад величия лета. Лишь дуновение сырости
иногда пощекочет нервы ароматом цвета.
Средь мхов забываю о василисках "было":
играют в карты воспоминаний, ставя в азарте
на черную масть. Внутри -- закроют пасть
провалы памяти. Снаружи -- мхи осанну поют.

Не дай Бог, в истерике сумерек в ковровый уют
войти, упасть, смежить веки, раствориться
в шелковой шерсти мохнатого зверя. Югу
не ощутить ласки Севера: от едкости холода
заболит сердце. И вопьется в мозг долотом
обоняния запах недр -- гниющая плоть земли.




* * *



Ранние заморозки -- любители чистого цвета, играют
-- резко, наотмашь, точно дети, равнодушные к боли других.

Восход с пурпурным надрезом на горле.
Ржавая хвоя звенит под ногами
ломкими вафлями из стекла. Сухо и пусто
в лесу, если зима торопыгой-шофером приехала
раньше времени на конечную остановку.
Бурыми пятнами на пушистый ковер протекла заря. Холод
-- как кровь --
метит насмерть грезы о вечной юности мхов. Гляди,
вон стоит -- словно Карбышев -- охваченный льдом
подберезовик.
Пуповина с землей отпала: просто напоминание
в жанре мертвой игрушки об осени, богатой грибами.
И всем остальным.
А деревья еще не уснули, хоть тишина
-- увертюра поминок. Слышишь, дятел злобно стучит
-- знать под клювом живое. Ветви дрожат,
вбирают крики галок листьями, забывшими о роли роя
цветных снежинок.
Транзистор стаи расстроен,
и нет эха.

Безумием чистого смеха солнца
пугает ноябрьское утро,
опьянев от мороза. Сквозь черно-белый офорт ветвей
скалит цветные зубы лубочный пейзаж:
хлопотунья Мальвина из раскрашенных пряников
возвела веселые домики дач.
Не утешить природу забавой мозаики.
Заиндевевшими трубами прозрачного крика возносится
к небесам
реквием осени -- казнена на ходу.
Все было буднично, грубо.
Багрец и золото снять не успели:
смерть спешила
на ближайшую электричку.

Эх, наградил бы нас Буратино болтливостью здравого смысла...
Придем, возьмешь коромысло и за водой сходишь.
А я опять затоплю печку: руки от холода стали чужими.
Откупившиеся немотою,
танцуют души
с церемонностью призраков в балете безвременья.
Глаз его -- синий, до невозможности -- синий
смотрит нам вслед.
Взгляд обжигает спину.




Орест II

Мальчики строят песчаные замки для матери,
        повторяя сквозь лупу времени
                деянья отца. Сын не знает,
что эта призма -- фокусник
         пропорций: начала великого
превратятся в ничтожность конца.
Поумнев -- задумается,
          но ничего не поймет. Справедливости
                   горек мед. Крокус на солнцепеке поник
-- у всех теперь иные заботы.
Сказку вспять
          возвращенье героев повернуть не сумеет.
Хоть иногда детством опять подует.

От игрушечных укреплений
         даже холмика не осталось
                 -- текут струи песка. На тисовом жезле
стерлись зарубки лет.
Их исправно считала мать -- словно четки.
Для измены
         отсутствие оказалось коротким: видно уже,
                 как паруса кораблей
напряглись свободой поступка.


* * *



Пора жен: осень падает навзничь.
Утром на травах проседь.

Торжествуя, победитель с презрением
        отойдет прочь -- не тронет доверчиво обнаженную
                беззащитность. Смотрит
поверженный -- человек или зверь -- снизу вверх на врага,
        сожалея
                о просьбе пощады в капризе страха.
                          От унижения
прахом станет душа. И тогда
проступает сквозь ненавистный облик
-- небо.

Эти награды переполнили чаши.
Для мысли они -- разновидность бреда. Но опыту -- дороги,
        потому что -- наши.
                 Земля -- ниша, в которой укрылся от едкого ветра
                          событий нищий. Затем он войдет в здание,
                                   обнаружив дверь.
Там -- невозможный театр.
К представлению все готово,
          хоть в зале зрителей нет. В тишине срывается кожа
                   реальности: лежа,
                             соскальзываем с иглы гравитации...

И нет тверди.
И нет пустоты небосвода над нами.
        Только занавес -- воздуся, пелёны...
                 Слоисты подвижные ткани -- атлас льдисто
                           свет отражает; безразличной скульптурой
                                    бархат застыл; шелк шуршит крылышками
                                             уставших ласточек; химерической дымкой
                                                       газ волнуется; обезумевшие кружевницы
                                                                 сплели невозможный гипюр
                                                                             узорчатых сновидений...
Или птицы,
        теряющие арабесками нервные, перистые росчерки;
                нежнейшим руном ягненка кудрявятся на ветру завитки,
                          бегут по разноцветному фону заката; хозяин
                                     грудой сложил в повозку нехитрый скарб,
                                               медленно едет по голубой дороге,
                                                         что-то роняя, и тает призраком
                                                                    счастья, тает,
                                                                            тает...
Занавешена Господом сокровенная сцена.
Не ведаем, кто получил в том спектакле роль.
Незнание пьесы благословенно. Загадка
          колеблет занавес,
                    и улетают над нами мгновениями
-- чужой историей --
          стыд, униженья, утраты.
                    Облаками проносится время.

Для лежащего навзничь -- боль течет мимо.
Он -- поражен.




* * *



Ветер скорбит над равниной.
Веко неба полуприкрыто сонливо. Величию недосуг
века считать. Синим веером
веет над пустотою молчания колорит.

Горек удел опоздавших.
Гонг ударил, и занавес опустился. Горошины потерял
Господь: пути -- слепки гордостью
голоса. Возомнил, что сумеет перекричать


Музыка разум погасит
-- муку страхами преступлений. Погибший в муравах -- неуязвим.
Мужей влечет сцена мускуса
-- мускула забытья. Искалеченные «всегда»...

* * *


Я лукавить ни с кем не стану: иногда для ответа интуиции мало.
Только тайну с ходу отвергну -- наготы незнания не стесняюсь.


Я покаюсь тому, кого назову исповедником добровольно. Цвет
нашивок
криклив, и барабанная дробь загадок толпу профанов влечет
к балагану.


Опыт лечит надежней любых прививок, позволяя увидеть апории
горя:
от страниц отвернусь, от новейших теорий, от соблазнов экрана.

Посмеюсь над бессмысленной тратой времени в споре. Очевидное
-- Ноев ковчег здравого смысла. В потоп полнолуния спать рано
лягу.


И во сне надо мною повиснет лист клена -- багрово и неподвижно,
а органные трубы мачтовых сосен торжественно вознесут молебен

к небу. Все-таки -- осень. Свой требник читает, суд над нами
вершит
апофеозом одноголосия. Осень! Понимание этого радости
не добавляет.

1 ноября -- 4 декабря 1993 года
Санкт-Петербург