Speaking In Tongues
Лавка Языков


СЮЗАННА ТАМАРО

ТОЛЬКО ДЛЯ ГОЛОСА

Перевод Ирины Константиновой





Бабушке Эльзе






Многие годы все оставалось там, в железной коробке, захороненной во мне самой, и потому я так никогда и не узнала, что же там было. Знала только, что ношу в ней что-то изменчивое, горючее, опасней, чем секрет секса, опасней призраков и привидений.
Элен Эпштейн.
Дети холокоста, 1979






И СНОВА ПОНЕДЕЛЬНИК



Дорогой дневник, вот и снова понедельник. Сегодня первый по-настоящему осенний день — дует ветер, и листья, наконец-то совсем пожелтевшие, все кружатся и кружатся в воздухе. По календарю осень давно уже должна бы наступить, но с этими дырами в атмосфере теперь нельзя быть уверенной ни в чем, даже в регулярной смене времен года. Кто знает, что-то будет дальше? Без конца задаю себе этот вопрос. Думаю о маленькой Дорри, разумеется, а не о себе и Джефе. Кстати, сегодня ровно шесть лет, как она живет с нами. Вовсе не я вспомнила об этом, а моя секретарша в издательстве. В баре она всеми силами уговаривала меня распить шампанского. Только когда она подняла бокал и сказала: «За вашу лапочку!» -- я поняла, в чем дело. Да, годовщина! Что-то вроде второго дня рождения -- того самого, когда она появилась у нас и когда мы удочерили ее. Прекрасно помню, что мы переживали тогда с Джефом. Мы ведь не знали ни дня, когда она родилась, ни места, где это произошло. Ночной сторож обнаружил ее в мусорном баке. Белокожая. Наверное, испанка по крови. Но будь она темнокожей или азиаткой, мы все равно оставили бы ее у себя. С тех пор как нам сказали, что у нас не может быть детей, мы только об этом и мечтали. Прижимая ее к себе, Джеф вышел из офиса и воскликнул: «В мусорном баке! Прямо как в сказке вроде тех, что ты издаешь!»
Сказка, это верно! Именно об этом мы и говорили сегодня на редакционном совещании. Нам следовало бы открыть новую серию для детей от шести до десяти лет. Лаура, моя коллега, считает, что сейчас самое время перейти к страшным историям, именно они нужны детям: всякие чудовища, колдуньи, гиганты, истекающие слюной, страшные отчимы и людоеды. Я, разумеется, возражала. Я считаю, что детям нужно предлагать самое лучшее, надо научить их мечтать: ведь они такие нежные, хрупкие, так любят фантазировать.
Вечером мы с Джефом ужинали не дома. Решили куда-нибудь сходить, и он повел меня в тот небольшой итальянский ресторанчик, где мы часто бывали в первое время после свадьбы. Он ни словом не намекнул на день рождения Дорри, но я почти уверена, что привел меня туда именно для того, чтобы отметить это событие. Он очень деликатный, Джеф, так тонко чувствует. Как часто, укладываясь спать, я спрашиваю себя, могла бы я жить без него. И не нахожу ответа. Впрочем, я ведь счастлива, так зачем мне это знать?


P. S. Возвращаясь домой, я споткнулась на лестнице. Не знаю, как это произошло, только, наверное, со стороны выглядело очень смешно, как я качусь вниз, словно мешок картошки. Джеф немного встревожился, но, поднимаясь, я успокоила его: «Ничего страшного». И мы от души посмеялись.


Дорогой дневник, вчера я оказалась большой оптимисткой, потому что сегодня утром, проснувшись, почувствовала, как болит все мое тело. В ванной, взглянув на себя в зеркало, я удивилась. Один глаз совершенно заплыл и почернел, словно у боксера.
Джефа не было рядом, он уже ушел. Работа настолько поглощает его, что порой я просто не понимаю, откуда у него берутся силы тянуть дальше!
Так или иначе, я решила, что сегодня не пойду в издательство. С удовольствием проведу день дома с маленькой Дорри. Все время идет дождь, и когда она вернется из школы, мы заберемся под одеяло, и я до самого ужина буду рассказывать ей сказки. Она, как всегда, захочет, чтобы я пересказала историю про Синюю Бороду и Мальчика-с-пальчика, а я, как обычно, постараюсь рассказать про Золушку. Во взгляде малышки то и дело мелькает какая-то тень, и это мне не совсем нравится. Сказками и лаской мне все же удается спугнуть эту тень.
Сейчас десять часов вечера. Днем все прошло по программе. Мы смотрели, как идет дождь за окном, и я рассказывала сказки. Выбрались из-под одеяла только часов в пять. Дорри надо было выполнить письменное задание на завтра. Тема сочинения -- «Мой папа». Она пишет удивительно легко, однако на этот раз, держа ручку над чистой страницей, почему-то смотрела на меня совершенно растерянно. И я помогла ей. Понимаю, сказала я, ты не знаешь, как быть. Папа такой замечательный, что и в самом деле не сразу сообразишь, с чего начать! Я посоветовала написать, что он адвокат, что всегда защищает бедных и немного похож на Робин Гуда: высокий, сильный, такой могучий, что мог бы двумя пальцами задушить слона, а нас обеих без всякого усилия поднять над оградой балкона, словно тетрадные листки. Тогда, преодолев смущение, она начала писать и делала это целый час, сосредоточенно и усердно.
Джеф сегодня вечером не пришел к ужину. Работа порой настолько захватывает его, что не остается времени даже позвонить мне. С другой стороны, сегодня у нас и нет ужина. Джеф решил, что мы должны начать новую диету. Через день вместо ужина будем пить по вечерам кипяток. Так предлагает один калифорнийский врач. Очищает, говорит, организм, и мысли становятся легкими. Это верно, уже через неделю я почувствовала себя лучше. При всей той дряни, какой мы дышим и какую едим, действительно необходимо проводить очищение организма. Надо быть чистым внутри, душой и телом. Такова его программа. Маленькая Дорри немного покапризничала. Ей хотелось хрустящих кукурузных хлопьев с молоком, а не кипяченой воды. Я спокойно объяснила — папа знает, что диета нам на пользу. Она тотчас согласилась и выпила горячую воду, дуя на нее, словно на бульон. И я сразу уложила ее в постель. Под одеялом она тотчас отыскала своего мишку и крепко прижала к груди.
Когда я уходила, она попросила запереть дверь на ключ. Глупышка, ответила я, единственная дверь, что запирается у нас на ключ, это входная! Естественно, я оставила дверь в детскую приоткрытой и не выключила свет в коридоре, пусть освещает ее постель. Это же понятно: в таком возрасте у детей очень часто возникают ночные страхи. Поэтому их надо успокаивать и оставлять свет, если они боятся темноты. И действительно, этот прием подействовал немедленно. Дорри уснула почти сразу, не задавая больше никаких вопросов.
Я оставалась в гостиной далеко за полночь — вязала на спицах. Готовлю ей свитер с пуговицами, нашитыми спереди. Цвет ее любимый — зеленый, бутылочный. Слева вышью домики, а над ними солнце и радугу.
Дорогой дневник, сегодня я была в издательстве. В девять у нас состоялось совещание по поводу той самой детской серии. Лаура настаивала на своем, но я не уступала ей. Вчера вечером, прежде чем лечь в постель, я зашла взглянуть на Дорри. Она спала, словно усталый и счастливый щеночек, крепко прижимая своего мишку. Вспомнив эту картину, я и объясняла бездетной Лауре, что некоторые вещи она просто не может понять. Нельзя нарушать их спокойствие глупыми историями про чудовищ. Похоже, Лаура сдалась -- чуть улыбнулась, но промолчала. Однако позже, когда совещание закончилось, подошла ко мне и ехидно поинтересовалась, что это у меня такое с глазом.
Я рассказала ей, как все было на самом деле, — упала с лестницы. Тогда Лаура пожала плечами и с удивлением заметила: «Что-то в последнее время с тобой часто случается такое. Все ли у тебя в порядке с вестибулярным аппаратом?»
И еще долго уговаривала взять у нее адрес одного специалиста по расстройству центра равновесия, уже лечившего ее подругу. В конце концов я прихватила листок с номером телефона и, не глядя, сунула в сумочку вместе с другими бумагами.
Из издательства я ушла в три часа. Новая учительница Дорри просила меня зайти к ней для разговора. Я не слишком обеспокоилась. Уже знала, что она скажет. Девочка похудела, стала очень рассеянной и вообще словно угасла. Такое я слышала не впервые. Поэтому и повторила учительнице то же, что говорила другим: неизвестно, кто ее родители, первые часы после рождения она провела среди отходов, в полнейшей антисанитарии. Вполне понятно, что она не совсем такая, как другие дети. Мы расстались добрыми друзьями. Когда я уходила, учительница спросила, не столкнулась ли я случайно с какой-нибудь машиной. Я ответила, что человек, страдающий от низкого давления, утром не всегда отчетливо видит полки на кухне, даже если те висят там всю жизнь. Мы посмеялись. У нее тоже бывают головокружения из-за гипотонии.
По дороге из школы домой Дорри, держась за мою руку, шла опустив голову и уставившись в землю. «Ты права, -- заметила я, -- в твоем возрасте я делала то же самое. Нет ничего интереснее, чем разглядывать желтые листья на земле».
Джеф уже был дома. Он лежал на кровати, не сняв пиджака и не сбросив ботинки. Жалюзи были опущены, свет не горел. Я сразу поняла: у него опять сильно болит голова из-за переутомления на работе. Чтобы не побеспокоить Джефа, я не стала включать свет, сразу же отправила Дорри в постель и подошла к нему. Иногда очень полезно лечь спать днем, а не вечером.
Среди ночи неожиданность -- Дорри в пижаме, с мишкой в руках, появилась в дверях. Сначала тихо, шепотом, а потом все громче она заявила, что ужасно хочет есть. Поначалу мы игнорировали ее слова: нельзя уступать всем детским капризам! Но так как она продолжала настаивать, Джеф попросил ее не поднимать шум и вернуться в постель: на свете столько детей, которые гораздо больше хотят есть, чем она! Дорри, однако, не сдвинулась с места. Тогда Джеф резким движением сбросил с себя одеяло, поднялся, подошел к ней, взял за руку, отвел на кухню, а потом и в ее комнату. Джеф просто чудо! Даже падая от усталости, он всегда находит в себе остатки сил, чтобы выполнить желания тех, кто любит его. Должно быть, он отсутствовал довольно долго, потому что, когда вернулся, я уже опять задремала. Я повернулась к нему и поцеловала его. И постаралась снова уснуть. Во дворе какая-то кошка плакала, словно ребенок.
Пятница, дорогой дневник! Прошла еще неделя! За несколько дней осень сменилась зимой. Теперь уже опасно выходить без шляпы и перчаток -- можно получить воспаление легких. Сегодня утром Дорри проснулась в плохом настроении. Не хотела вставать, отказывалась от завтрака, не желала надевать шарф и перчатки. А уже на улице все останавливалась, уверяя, что болит нога. Конечно, это был только предлог, чтобы не идти в школу. Тогда я терпеливо рассказала ей историю про пастушка, который несколько раз обманывал людей, будто появился волк. Те прибегали на помощь, а волка не было. Когда же случилось, что волк и в самом деле напал на овец, никто не поверил пастушку, сколько тот ни звал. Не надо притворяться, будто что-то болит, иначе и в самом деле это «что-то» может заболеть. Подумай лучше о тех детях, кому не повезло родиться, как тебе, с руками и ногами!
Мои слова, наверное, произвели сильное впечатление: Дорри тут же потупилась и заторопилась в школу, даже опережая меня. У входа, целуя ее, я заметила у нее в глазах слезы. Такая впечатлительная девочка! Достаточно двух слов, сказанных соответствующим тоном, и она сразу все понимает.
В издательстве, дабы положить конец старому спору, я сделала неожиданный ход: заявила, что первую книжку новой серии напишу сама. Лаура не стала возражать, как и остальные члены редакционного совета. Естественно, конечный результат будет представлен на его суд. Так что в эти выходные мне не придется бездельничать: надо не только придумать сказку (хочется написать ее как можно быстрее), но и закончить свитер бутылочного цвета для Дорри.
Суббота и воскресенье промелькнули, как обычно, будто единый миг. В субботу день был солнечный, и потому мы с Джефом решили поехать за город. Но воздух оставался холодным, колючим. Дорри не любит ездить в машине и не хотела ехать с нами. Все время скулила, словно щенок. Поэтому на половине дороги Джеф остановил машину, велел ей выйти и сказал, что раз она так любит собак, пусть едет дальше в багажнике. Джеф запер ее там, и дальше мы уже двигались спокойно. Болтали о том о сем, а из багажника доносилось время от времени что-то похожее на глухой лай. Мы смеялись. Малышка такая выдумщица. Притворилась, будто она собака.
Обедали в деревенском ресторанчике. Я рассказала Джефу, что задумала сочинить сказку для новой серии. Он заинтересовался. И заметил, что и придумывать ничего не надо, достаточно просто рассказать историю Дорри. Прекрасная мысль: ведь действительно это история со счастливым концом. Настоящая сказка.
В воскресенье погода опять испортилась. Джеф ушел очень рано. Ничто не может остановить его, когда зовет долг. Дорри проснулась поздно, прямо к обеду, и я все утро могла спокойно трудиться за письменным столом. После еды я дала Дорри чистую тетрадь и попросила помочь мне придумать сказку. Она молча взяла ручку и уселась в углу. Пока она, съежившись, что-то писала, я вязала ее свитер. Через неделю наверняка закончу. Однако перед ужином Дорри снова закапризничала. Мне понадобилось примерить ей свитер, чтобы определить длину рукава, но она отказалась. Не просто заявила, что, мол, не хочу, не буду, а повела себя иначе: когда я подозвала ее и хотела надеть свитер, она протянула мне не свои руки, а оторванные у куклы ручки. Тогда я пообещала, что, если хочет, потом я и кукле свяжу точно такой же свитер. Она подняла руки и позволила натянуть на себя мое вязанье.
Джеф не пришел к ужину. В этот вечер у нас был как бы «ужин-без-ужина». Один кипяток. Дорри выпила его, заметив, что он немного отдает мятой. А когда уже легла в постель, напомнила мне, что нужно подписать разрешение на ее занятия танцами. Я сложила бумагу и оставила на тумбочке у кровати. Завтра утром попросишь об этом папу, сказала я, и поцеловала ее в лобик, как делала каждый вечер.
Джеф вернулся, когда я была уже в кровати. Я слышала, как он осторожно двигался в темноте, стараясь не разбудить меня. Не открывая глаз, я проворчала, что он может зажечь свет, я все равно не сплю. Джеф щелкнул выключателем, разделся, вытянулся рядом, ласково потрепал меня по щеке. Продолжаю обдумывать свою сказку. Только вот никак не могу найти верный тон для начала.
Дорогой дневник, и вот опять понедельник! Психологи говорят, что существует какой-то особый синдром этого дня. После расслабления в выходные все чувства словно заторможены, абсолютно не хочется опять приниматься за работу. Боюсь, психологи правы! Сегодня утром я и в самом деле ударилась головой о полку возле холодильника, о самый угол, естественно. Довольно глубокая ранка появилась на виске. Попыталась остановить кровь, приложив лед. Дорри еще спала, а Джеф уже мылся в ванной. Когда же Дорри появилась на кухне, я напомнила ей про разрешение для уроков танца. Она ответила: «Сначала поем». Но и позавтракав, не захотела идти к отцу. Мне пришлось подвести ее к двери в ванную комнату, взять ее руку и постучать ее костяшками. Джеф услышал не сразу: он брился и распевал во все горло.
Когда же наконец он открыл дверь, то распахнул ее так сильно, что едва не сбил Дорри с ног. Я оставила их и пошла одеваться. Застегивая молнию на юбке, я слышала, как Джеф громко повторял: «У тебя что, голоса нет? Можешь наконец сказать хоть слово?»
Потом Дорри, должно быть, набралась смелости и попросила его подписать разрешение. Джеф и в самом деле начал весело напевать какой-то вальс. Проходя мимо ванной и заглянув туда, я увидела, что они танцуют. Он подхватывал ее своими крепкими руками, кружил в воздухе, как бы ронял, снова подхватывал и опять кружил. Поиграв с Дорри так минут десять, он спохватился, что опаздывает, попрощался с нами и поспешил из дома. Я вошла в ванную. Дорри лежала в воде. Взволнованная, совершенно обессиленная. По глазам ее я поняла, что она не в состоянии отправиться в школу. Я уступила. Ну не случится же от этого конец света! Я ведь тоже сегодня не пойду на работу. Мне не хотелось, чтобы Лаура, увидев ранку на виске, опять принялась навязывать мне специалиста по равновесию.
К тому же я смогу закончить свитер для Дорри и приняться за одежку для куклы. Я пришила один рукав и уже заканчивала другой. У Дорри не было сил встать, но она все же попросила надеть на нее балетное трико. Мне пришлось отложить вязание. Дорри была такая изнуренная, что не в состоянии была шевельнуть ни рукой ни ногой. Надо будет сказать Джефу, что не следует так сильно волновать девочку. Она слишком впечатлительна, любого пустяка достаточно, чтобы взбудоражить ее. Едва я натянула на нее трико, как она неожиданно испачкала его -- сделала все под себя, совсем как в детстве, когда была еще маленькая. Потом ее вырвало -- весь завтрак оказался на кружевном жабо. Я взяла мокрую тряпку и все вытерла. Но едва положила тряпку в раковину, как у девочки изо рта пошла кровь, я стерла и ее. Дорри ест всегда с большой жадностью, вот и результат. Хотела было отругать ее, но когда обернулась, то обнаружила, что она спит. Что поделаешь, иногда приходится закрывать глаза на какие-то обстоятельства. Воспользуюсь паузой, чтобы поработать над сказкой. Начало очевидно: как девочку нашли в мусорном баке. А конец? Может, в тетради Дорри окажется какая-нибудь интересная мысль. Надо взглянуть.


Говорят, будто сказочные чудовища и не существуют вовсе, только на самом-то деле это не так. Мой папа, например, днем -- адвокат, а ночью -- чудовище. Вечером, когда ложусь спать, я всегда очень боюсь, что он откроет дверь и войдет ко мне в комнату, и поэтому я крепко прижимаю к себе Тедди. Это мой игрушечный мишка, мой самый большой друг. Он только кажется тряпочным, а на самом деле живой. Когда я говорю Тедди добрые, ласковые слова и целую, он становится сильнее кого угодно и каждый вечер обещает, что если придет чудовище, то он обязательно защитит меня. А утром я рассказываю ему, как мы убежим, когда вырастем. Пойдем в лес искать сладкую ежевику и мед, и он обмакнет в мед лапу. И мы станем счастливыми-счастливыми, как во всех сказках с хорошим концом.






LOVE



Все произошло ночью, когда она спала. На голову ей накинули мешок, словно котенку, которого хотят утопить в реке. Потом мешок перетащили в грузовик, где находилось еще много таких же тюков. Грузовик тронулся с места и поехал. Куда?
Никто не знал ответа на этот вопрос. Малыши плакали, те, что постарше, затеяли шумную драку. Спустя несколько часов машина остановилась. Вокруг простиралось пустынное поле. Стрекотали кузнечики, было еще очень темно. Какой-то человек с черной повязкой по самые глаза забрался в кузов. Он велел всем лечь на дно и накрыл большим полотнищем, приказав: «Не шевелиться, не шуметь, не кашлять и не смеяться. Если кто заглянет сюда и начнет что-нибудь спрашивать, -- ни звука!»
Полотнище он засыпал ворохом сена, и они поехали дальше. Спустя некоторое время грузовик остановился в каком-то очень шумном месте: кругом ревели моторы, скрипели тормоза, раздавались гудки, слышались громкие голоса. В кузов и в самом деле кто-то поднялся и на каком-то странном, никому не понятном языке, стал что-то спрашивать, беспрестанно повторяя одну и ту же фразу. Водитель отвечал спокойно, без раздражения, а потом громко рассмеялся, и другой человек, слезая с грузовика, тоже засмеялся, словно они были давними приятелями.
Их опять везли куда-то еще очень долго.
Наконец, тоже ночью, высадили из грузовика и затолкали в какую-то очень тесную квартиру. Самые маленькие дети опять плакали.
Там их продержали три месяца. К ним приходил высокий усатый человек, называвшийся Драгомиром. Иногда он бывал добрым, но чаще злым, и тогда орал так, что вены у него на шее вздувались, и избивал всех кулаками и ногами. Обычно такое происходило во время занятий. Их обучали тайком залезать в сумки и незаметно снимать наручные часы. Драгомир держал закрытую сумку, дети плотно окружали его, а выбранный им ученик должен был протиснуться сквозь толпу и легким прикосновением снять его часы или достать кошелек. Самым маленьким и робким это никак не удавалось. Если же Драгомир ощущал прикосновение ребячьих пальцев прежде, чем кошелек исчезал из сумки или кармана, он с бранью оборачивался, хватал ученика за горло и в назидание другим избивал до крови. После пяти краж, совершенных безупречно, надлежало покинуть квартиру. Уходили не в одиночку и не пешком, а в сопровождении хорошо одетого мужчины, который молча увозил их в своей большой, черной и сверкающей машине. Самые способные ученики исчезали уже через несколько дней. Остальные покидали дом постепенно, один за другим, в течение трех недель.
Ее тоже посадили в эту машину. С нею оказались Аленка, Миранда и Богуслав. Ехали очень долго и на большой скорости. Остановились у какого-то ресторанчика. Чувствовалось, что воздух тут заметно теплее, чем в прежнем городе, где их держали в квартире. Лощеный мужчина повел всех в ресторан, купил карамелек, мороженого, бутербродов. Купил все, чего им хотелось, словно они были его собственными детьми. На виду у официанта приласкал их.
Новый город выглядел более внушительно, чем прежний, дома тут были самые разные, а деревья почти не росли. Они объехали район, где должны были работать. Из машины она вышла последней.
Вот уже три месяца промышляла она на этом мосту, населенном крылатыми длинноволосыми гигантами из какого-то белого камня (1). Она ходила взад и вперед с картонкой в руках и не раз слышала, как матери говорили своим сынкам: «Видел? Берегись, не то украдут цыгане!»
И она ничего не понимала: а ее-то, цыганку, кто же украл, кто увез сюда, так далеко от дома?
Весне было десять лет, и отличала ее заячья губа. Она родилась в цыганском таборе на юге Югославии. У ее матери и отца было еще десять детей. С такой губой она никогда не выйдет замуж, решили родители. И еще до наступления зимы отдали ее знакомому торгашу за пару кусков брезента: можно хоть укрыться от снега.
Новая семья мало чем отличалась от той, с какой она рассталась. И мать тут была, и отец, и множество братьев с сестрами. Отец, Мирко, возился с машинами, а мать, которую звали Звеза, вместе с младшими детьми просила милостыню в центре города. Вечерами, однако, Весне не находилось места, чтобы посидеть с новыми родителями возле очага или у телевизора. Сразу было понятно, что она не настоящая дочь: их не роднила даже дальняя общность таборов. Единственное, что требовалось от нее, -- каждый вечер возвращаться с карманами, полными денег.
И встречал ее всякий раз Мирко. Он стоял на пороге у занавески и протягивал руку. Если денег было достаточно, он давал ей тарелку супа, а если нет, то бил куда попало и кричал: «Шлюха, думаешь, тут постоялый двор?! Гостиница? Гранд-отель?»
Иногда по вечерам Мирко куда-то уходил с дружками и возвращался домой пьяный. Тогда она прикрывала голову руками, а зубы начинали стучать так сильно, что не было сил остановить их. Ее родной отец, по правде говоря, делал то же самое. Но тогда она успевала улизнуть из дома, прежде чем тот набрасывался на нее с кулаками, убегала проворно, словно заяц. И там, на берегу, спрятавшись в кустах, дожидалась рассвета.
Река! Вот чего ей недоставало больше всего. Как красиво там было! Зимой река покрывалась льдом, и вода струилась под ним. Весной лед трещал и ломался с сильным грохотом. На реке вили гнезда водяные куры-лысухи, их яйца можно было пить; водились и кряквы, эти вечно ссорящиеся супружеские пары. А еще на берегу росли сочные, вкусные ягоды, и летом -- вода была прохладная, в ней можно было купаться, сюда приходили стирать сельские женщины, болтавшие без умолку, словно радио.
Под мостом, на котором Весна просила милостыню, тоже текла река, большая, медленная, с желтоватой водой, но она совсем не разговаривала с ней. Когда делалось грустно, Весна закрывала глаза, и тогда шум этой реки напоминал о той, другой, что разговаривала. И казалось, в такой момент теплая волна приливала к сердцу, омывала его и согревала изнутри. Почти каждый день бывало ей грустно, и почти каждый день повторяла она свою игру.
Точно так же мечтала она и в это утро, в самом начале лета. Уже ощущалась жара, и, чтобы спастись от солнца, она укрылась в тени одного из ангелов. В столь ранний час на мосту не было прохожих. И, закрыв лицо руками, она могла спокойно думать о родной реке, о цветах, что росли на ее берегах, о лягушках, прятавшихся в траве.


Она не слышала приближавшихся шагов. Неожиданно чей-то голос произнес: «Тебе что, нездоровится, малышка?»
Она не отняла рук от лица. Должно быть, мимо шел отец с ребенком и вопрос был обращен к нему. Но чья-то рука погладила ее по голове, и Весна подняла глаза. Перед нею стоял незнакомый человек в просторной белой рубашке, то ли с седыми, то ли не с седыми волосами, непонятно. Он повторил свой вопрос, и она не ответила ни да ни нет, но тут же, забыв про реку, кинулась к нему с протянутой рукой и привычно затараторила: «Благополучия и доброго здоровья вам и всей вашей семье, да снизойдет к вам удача, синьор...»
Человек улыбнулся. Он глядел на нее так, как глядят друг на друга мужчины перед тем, как схватиться за нож, -- пристально-пристально, словно читая в самой глубине души. Все так же, не отводя взгляда, он сунул руку в карман и достал две или три монеты. Но не бросил их, а вложил в ладошку, прикоснувшись к ней. На мосту все еще было пусто. Человек больше ничего не сказал и направился на другую сторону, шагая почему-то слишком медленно.
Может, он ждал, что она позовет его? Она могла побежать за ним, попросить еще денег для тяжело больной матери. Но движение солнца переместило тень ангела.
В тот вечер она принесла мало денег. Мирко избил ее, и она легла спать голодная. Свернувшись калачиком на полу, она сунула руку под щеку. Нет, это не кажется ей. То место на ладони, к которому прикоснулся мужчина, и в самом деле было горячим; прошло столько времени, а оно все еще было горячим.
Человек этот больше не появлялся, но она все равно видела его. Он стоял во весь рост на огромной афише недалеко от того места, где она просила милостыню, и его окружало множество каких-то надписей. На афише, правда, у него были большие темные усы и пистолет на перевязи поверх белой рубашки. Но рядом не было ни стиральной машины, ни холодильника, и даже в руках он ничего не держал. Видимо, это не реклама, а скорее афиша какого-то фильма. Актер разумеется это актер, -- с такими глазами он мог быть только актером.
Впервые ли он оказался тогда на мосту? Да, почти наверняка впервые, потому что она ни разу не видела его раньше. Может, он тоже, как и она, чужеземец. Живет в красивой гостинице с пальмами или же отдыхает на белом пляже в окружении полуголых танцовщиц.
Заметив ее заячью губу, он не посмеялся и не отвернулся, но прикоснулся к ее руке.
Однажды днем Звеза взяла ее с собой в центр города. Они прошли мимо двух или трех больших гостиниц, и она заглядывала в двери. Заглядывала и во все проезжавшие мимо такси, во все машины с темными стеклами.
Спустя десять дней кожа на ладони оставалась все такой же горячей, как и раньше -- когда он прикоснулся к ней. Перед сном она клала ладошку под щеку, пряча ее там, словно маленького, беззащитного котенка или плюшевого медвежонка.
Стоя на мосту, она больше не закрывала глаза, и река теперь молчала. Даже когда Весна уставала, она все равно не смыкала глаз, словно сова ночью.


В конце июня на город вдруг обрушились проливные дожди. Туристы бежали, накинув на себя разноцветные прозрачные плащи, нахлобучив на головы пластиковые пакеты.
Небо было точно такое, какое она видела в одной церкви у себя на родине, -- фиолетовое, серое, исполосованное желтыми молниями. В такую грозу даже огромные, могучие ангелы ничем не могли помочь ей.
Вода ручьем стекала по ее волосам, и она вдруг заметила, что ладонь, которой коснулся человек, намокла и похолодела, сделалась совсем такой же, как другая. До возвращения в табор оставалось еще несколько часов. У нее было время, чтобы попытаться разогреть ладошку. Пока она шла к кинотеатру, дождь сменился крупным градом, и у нее порвалась туфля. Тогда она сняла обувь и сунула в карман. В кинотеатре шел тот самый фильм. Человек стоял у входа, на бумажной афише, -- огромный, с пистолетом в руке. В кассе она высыпала две пригоршни мелочи. Женщина, сидевшая за окошком, пересчитала монеты одну за другой, потом одобрительно кивнула и выдала голубой билет. В зале почти никого не было, она села в первом ряду и вытянула ноги. Получалось, что актеры обращались к ней одной. Он был полицейским, и звали его Мститель. Не настоящее его имя, а придуманное -- люди назвали его так, потому что он был героем. Он стрелял, дрался и бегал как никто другой. Когда машины неслись на полной скорости и попадали в катастрофу, ее начинало тошнить. Казалось, человек в белой рубашке вот-вот неминуемо погибнет, но он в конце концов всегда и всех побеждал.
Фильм трижды начинался и трижды кончался, а Весна все сидела в зрительном зале. Когда же она пришла наконец на перекресток у моста, машины, отвозившей детей в табор, не оказалось на месте. Дождь прекратился, но поднялся сильный ветер. Что же ей делать? Она не знала, что делать. Так, в неведении, как быть, и побрела по улице.
Она стояла у витрины, рассматривая дамское белье, как вдруг у нее за спиной заскрежетали тормоза. Дверца распахнулась, и еще прежде, чем она успела что-то сообразить, чья-то сильная рука втянула ее внутрь. Как ему удалось найти ее? Это был Мирко. Он процедил что-то сквозь зубы и ударил ее по лицу, по заячьей губе. Тут-то она и ощутила, что у нее есть зубы, нос, десны, -- они вздулись и сделались тверже дерева. Она ощутила во рту нечто горячее, а что случилось потом, уже не помнила.
Очнулась она от грохота цепи -- той цепи, что приковывала ее щиколотку к железной перекладине. За занавеской рядом слышны были голоса Звезы, Мирко, их детей. Они сидели за столом. Она вытянулась и легла поудобнее, чтобы было не так больно. Что теперь имело значение? Ничего. То, чего ей так хотелось, произошло -- после фильма одна рука опять сделалась горячее другой. В эти дни она много спала и даже видела сны: по приказу начальника полиции он приехал в табор с автоматом в одной руке и с кинжалом в другой. Никто не смог убежать от него. Даже Мирко плакал и молил о пощаде. Потом раздался выстрел и наступила тишина. Внезапно яркий свет брызнул ей в лицо, и она увидела его -- он подошел и взял ее на руки.
Свет и в самом деле упал ей на лицо, но это была Звеза, откинувшая занавеску, чтобы снять цепь.
В тот же день она снова отправилась на работу, на тот же мост. Лето было в полном разгаре, туристов стало гораздо больше, они ходили толпами, словно овцы по лугу, или же, подобно оленям, расхаживали в гордом одиночестве. Со своей картонкой в руке она подходила ко всем. Если денег не давали, пыталась сама взять их.
Однажды утром напротив нее расположился негр, он продавал цепочки и пластмассовых слонов. Когда возле него останавливались покупатели, он лишь издали посматривал на нее; когда же туристов не было, подходил и заговаривал. Говорил он так быстро, что она ничего не понимала. Однажды он крепко стиснул ее, и тогда она ударила его кулаком в живот. Легко ударила. Мысленно она нанесла очень сильный удар, но руки у нее были детские -- слабые. Кулачок стукнул -- хлоп! -- и негр, смеясь, потер свой живот. Как ей хотелось, чтобы кулак ее был во много раз больше.
Кто знает, почему туристы разгуливали по городу и ночью. Ночью ведь ничего не различишь, только лесные животные видят в темноте, но туристы все равно бродили по ночам. Почти всегда это были молодые люди. Они ходили все вместе, нередко обнявшись, и распевали во все горло непристойные песни. Казались пьяными, да и в самом деле нередко были навеселе и оставляли на мосту длинный шлейф запаха спирта. Она шла за ними, выпрашивала деньги. Они притворялись, будто не слышат, или же окружали ее и подбрасывали монеты вверх, как делают, когда хотят узнать, «орел» или «решка». И смеялись, глядя, как проворно она собирала монетки. Пока не стемнело, люди текли мимо нее сплошным потоком, словно река. Постепенно их становилось все меньше и меньше. Группы появлялись все реже. Во время одной из таких пауз негр опять подошел к ней, протянул колечко и сказал: «Я и ты -- жених и невеста» -- и сразу же засунул ей в рот свой язык. Она стиснула зубы и защемила негру язык. И тут же получила такую сильную затрещину, что голова мотнулась в сторону.
Второй удар он все же не сумел нанести. Кто-то неслышно, словно не касаясь земли, приблизился и остановил негра, сжав его руку. Он был в белой просторной рубашке. Когда он откинул волосы с ее лица, сердце ее чуть не выпрыгнуло из груди, бешено заколотившись, к горлу подкатил комок, и колени задрожали. Это был он, он, он -- Мститель!
Негр убежал, а Мститель решительно потребовал, чтобы она не оставалась больше одна на мосту. Тогда она взглянула на небо. Судя по тому, где находилась луна, машина приедет еще не скоро. Послушно и молча последовала за ним к ближайшему бару. Там за столиками на тротуаре сидели туристы. И она тоже оказалась за столиком. Человек спросил, что ей хочется поесть или попить. Ей же хотелось только одного -- сказать ему, что хоть у него и нет усов, но она все равно знает, кто он такой, она видела его в кино, видела, как он всех убивал, он -- Мститель! Он заказал ей большую порцию мороженого со сливками и печеньем, а для себя -- рюмочку желтого ликера. Он стал расспрашивать ее. Есть ли у нее мама? Папа? Где она родилась, далеко ли? Училась ли в школе? Она выглядит синьориной, красивой синьориной. А в самом деле, сколько же ей лет? Понимает ли она итальянский или говорит только на своем родном? Или, может быть, вообще без всякого языка обходится?
Говоря так, человек ласково потрепал ее за подбородок. Между тем подали мороженое. Оно красовалось в вазочке перед ней и таяло, словно снег, а она все не решалась попробовать. «Вот сейчас и узнаем, есть ли у тебя язык», -- сказал между тем человек и, поднеся ей ко рту полную ложку мороженого, начал щекотать ее губы. Так поступала только мама-дроздиха со своими птенцами там, в кустах у реки. А она разве птенец? Она открыла рот. Мороженое было липкое и сладкое и проглатывалось без малейшего усилия. Они поднялись, когда вазочка опустела. Ничего не говоря, она схватила его за руку и снова потянула к мосту. Они постояли там немного. Луна теперь висела низко над горизонтом. У нее не хватило духу сказать ему, что машина уже уехала. К счастью, он сам заговорил -- нет смысла стоять тут до утра. И они пошли по мосту.
Дома у него стояла тяжелая мебель и очень большой телевизор. Он усадил ее на диван, включил телевизор и исчез в другой комнате. Пока его не было, кот на экране, преследуя мышей, успел упасть с высоченного дома и как ни в чем не бывало встать на все четыре лапы. Когда же человек вернулся, на нем было что-то вроде легкого пальто, надетого на голое тело. Он сказал: «Давай вымоемся как следует перед сном» -- и поднял ее с дивана. Запах, исходивший от него, был совсем не такой, как у Мирко. Он не пугал ее, а вызывал желание лизнуть, как конфету.
Когда она раздевалась, он захотел посмотреть на нее. Он присел на унитаз, засунув руки в карманы пальто.
Весна еще никогда не мылась в ванне... А если пробка откроется, пока она сидит тут, не случится ли с ней что-нибудь? Он помог ей мыться. Мягкой губкой потер спину, живот, провел между ног. Вымыл ей волосы, распустив их в воде, словно водоросли. Потом она поднялась, по телу ее побежали капельки воды, и он укутал ее в большое полотенце. Он вытирал ее бережно-бережно, то и дело останавливаясь.
В квартире оказалась еще одна комната -- светлая с небольшой кроватью посредине и множеством разбросанных вокруг игрушек. Мститель привел ее сюда без одежды и уложил под одеяло. Потом взял какую-то книгу и принялся читать сказку. Это была сказка про одноногого деревянного солдатика, который влюбляется тоже в ненастоящую, бумажную балерину.
Когда его губы прижались к ее губам, она вздрогнула, потому что уже почти уснула. Она изогнулась. Это что же, вот так кончается сказка?
Ночью ей приснился сон. Она -- котенок, и мама-кошка лижет ее своим горячим языком туда-сюда, туда-сюда, и она вся дрожит. Дрожит, но не так, как от холода на мосту, а как если бы теплая река омывала ее изнутри.
Наутро Мститель расстался с нею недалеко от моста. Прежде чем уйти, он сунул ей в карманы две или три бумажки по тысяче лир. Должно быть, он куда-то спешил к определенному часу, потому что в такую раннюю пору туристов еще не было, только служащие торопились на работу. День прошел, как и все другие. Нет, он был не таким, как все другие. Когда среди множества разных рубашек она замечала белую, сердце ее едва не выскакивало из груди, комок подступал к горлу, а потом сердце словно падало, оказываясь между ног.
Она ни о чем не спросила его. Он тоже не сказал ей: «Вернусь» или «Жди меня». Но если это случилось однажды, значит, может и повториться. От него пахло так, как пахнет иногда по утрам возле кондитерской.
Вечером она ожидала машину в урочный час. На заднем сиденье дети, которых подобрали раньше, уже уснули. Водитель, завидев ее на месте, молча посадил ее и быстро поехал дальше, как каждую ночь. Неужели никто в таборе не заметил ее отсутствия?
Должно быть, и в самом деле не заметили. Когда она зашла за занавеску, Мирко не ударил ее, только братья с криками ухватились за ее ноги.
И на самом деле все было не так, как прежде. Когда все улеглись на свои соломенные тюфяки, Мирко подошел к ней. И заговорил шепотом, так он еще никогда не говорил. Брюки у него были расстегнуты, и рука засунута внутрь. Он улегся рядом с нею и укусил ее за ухо, желая сделать больно. «Проститутка, -- сказал он, -- маленькая проститутка... Если берешь это у других, возьми и у меня».
Он взгромоздился на нее, задрал ей юбку. Он не смог сразу, с первой попытки войти в нее, и во второй раз тоже не смог. Тогда он собрался с силами, раздвинул ее ноги и вошел так, как входят в дверь, когда нет ключа, -- вышибая ее ногой.
Он вошел, и что-то сломалось в ней, и долго еще ломалось по мере того, как он двигался взад и вперед, и она все сильнее ощущала жжение, сильное, очень сильное жжение, и все время ждала, что вот сейчас он выйдет из нее наконец, но всякий раз ошибалась. Он все не выходил.
Потом, когда она уже потеряла всякую надежду, когда все было кончено, он, как мертвый, тяжело рухнул на нее. Спустя какое-то время, все еще с расстегнутыми брюками, он вернулся в постель жены.
На следующее утро Весна снова стояла на мосту. Из-за сильной боли внизу живота она еле передвигала ноги. И всякий раз, когда бросалась к какому-нибудь прохожему, ощущала, как сильно болит все внутри. Должно быть, из-за этой боли и, наверное, из-за рассеянности, в которой находилась эти дни, она приносила теперь денег меньше обычного.
Мирко, однако, больше не бил ее, а предпочитал делать вот это, другое дело. Она научилась воображать, будто это делает не Мирко, а Мститель: она представляла себе его запах, его плоский волосатый живот. Иногда же от усталости у нее не хватало сил даже на это, и тогда, отвернувшись, она пересчитывала валявшиеся на полу вещи.
Белых рубашек прошло по мосту великое множество, а он так и не появлялся. Кто знает, где он? Может, сражается где-то, выполняя какое-нибудь опасное задание.
Между тем она нашла ему другое имя. Недавно возле моста установили новую афишу. На ней была изображена девушка в трусиках и бюстгальтере, стоявшая на цыпочках и державшая высоко в руке надувной шарик в виде сердца.
Рядом алыми, словно губы, буквами было что-то написано. Она спросила у одного мальчика, умевшего читать, что там написано. Love, -- сказал он. Love -- любовь, то, что испытывала она в глубине души к нему. «Love, love», -- повторяла она про себя целыми днями, словно песню, состоящую из одного-единственного слова...
Однажды ночью Мирко обнаружил, что она отдает ему лишь свое тело, и пришел в ярость. Он избил ее -- она отлетала, ударяясь то об угол стола, то о газовый баллон. А потом затолкал ей в рот эту свою штуку и выпустил туда омерзительную пену. Ее тут же вырвало прямо на него. Когда он ушел, ее опять вырвало. Ей хотелось плакать, она сжимала и сжимала веки, но слез не было.
На следующее утро, стоя на мосту, она решила поколдовать, как научили ее в детстве: она произнесла «Love» и трижды плюнула в нарисованный на земле круг. Колдовство действует, если прибегают к нему нечасто, да к тому же вкладывают в него всю душу. Действует, конечно, действует. Вскоре после полудня появилась его белая рубашка. Он шел не спеша, будто бы без определенной цели, прошел мимо, даже не взглянув на нее. Может, она забыла что-то проделать, когда колдовала? И тогда она крикнула: «Love!» Слово это превратилось в стрелу, в нож, вонзившийся ему в спину. Он обернулся и возвратился, держа руки в карманах.
Дома он приготовил на кухне небольшой ужин для двоих. Она не произнесла ни слова, это он все время говорил с нею. Теперь он учитель, объяснил он, и преподает что-то техническое в какой-то школе, находящейся довольно далеко.
Конечно, это новый фильм. В одном он был полицейским, а вот в другом -- учителем. Он прочел столько книг, столько всего знал. Так или иначе, все равно он был очень сильный, видно было, как под рубашкой у него перекатываются тугие мускулы, готовые нанести удар.
Когда принялись за еду, он усадил ее к себе на колени и не спеша кормил с ложечки, словно птичку в гнезде. Потом уговорил помыться в ванне. Он раздел ее, как и в первый раз, и сам тоже разделся. «Ты необыкновенно хороша», -- сказал он и провел рукой по ее спине, задержав руку в самом низу. Когда она легла в ванну, он попросил показать ему, как она устроена внутри, -- раздвинуть ноги. Она испугалась: а вдруг он заметит, что там был Мирко? Нет, она ни за что не раздвинет.
Но когда он наклонился к ней и осторожно, словно боясь что-то повредить, нежно поцеловал, она больше ни о чем не думала, и ноги раздвинулись сами собой. В теплой воде он засунул внутрь два пальца и, продолжая сидеть на унитазе, оставил руку между ее ног и, закрыв глаза, двигал пальцами взад и вперед.
Когда она вышла из ванны, он надел на нее ночную рубашку. И хотя солнце стояло еще высоко, отнес в постель. В ту же комнату, что и в прошлый раз, где стояла светлая кровать и вокруг множество игрушек. Она хотела попросить его досказать сказку про одноногого солдатика. Ведь она все думала с тех пор, чем же закончилась эта история, но он сказал: «Обними его и усни» -- и вложил ей в руки плюшевого медвежонка. Потом погасил свет и неслышно вышел из комнаты.
Весна постаралась послушаться его, но не смогла. Она закрыла глаза, будто уснула, но на самом деле вовсе не спала. Не спала и тогда, когда он, вернувшись, осторожно поднял ее ночную рубашку, а потом лег на нее. И чем больше он двигался, тем больше говорил разных слов. Она тоже все повторяла про себя: «Love, love, мой love».
Она пробыла у него в доме четыре дня. Они часто мылись вместе, много ели, смотрели телевизор. И каждый раз, когда она притворялась в постели, будто спит, он ложился на нее и двигался взад и вперед. На второй день кто-то позвонил в дверь. Она испугалась, вдруг это Мирко. Love, должно быть, тоже понял, что это именно он, потому что не открыл дверь. Даже не спросил «Кто там?». Несколько раз звонил телефон, и он, прежде чем ответить, выпроваживал ее в другую комнату. И велел сидеть тихо, не шевелясь.
Потом однажды утром он встал раньше обычного. Надел на нее прежнюю одежду. Идя немного впереди, проводил до моста. Он так и не обернулся, чтобы попрощаться. И даже не пообещал вернуться. Однако теперь она знала, что он возвратится. Она была уверена в этом. В последнюю ночь, когда он очень сильно двигался, лежа на ней, он прошептал: «Я хочу тебя всю, моя девочка, всю, хочу, чтобы у нас был ребенок, хочу вас обоих».
Love. Она тоже хотела его. Хотела котенка, которому можно было бы всегда давать молоко.
Она провела на мосту весь день, и все было как прежде, как будто никуда и не уходила отсюда. Когда же луна поднялась высоко, отправилась к тому месту, где надо было ждать машину. Немного страшновато было, но временами страх и совсем уходил. Ее изобьют за то, что она отсутствовала столько времени. Почти наверняка крепко достанется, но потом она расскажет, что случилось. Она скоро выйдет замуж, и сначала у нее появится один ребенок, а потом много других, и все будет хорошо. Может быть, они даже порадуются за нее.
Луна уже обошла полнеба. Машины не было. Не было и никаких других детей, которые ожидали бы ее. Луна опустилась еще ниже, а она все стояла и ждала. Проехала только полицейская машина, слегка притормозив. Она спряталась за толстым платаном и некоторое время рассматривала кору. Два муравья бродили по дереву и крутили своими антеннами, словно беззвучно переговариваясь.
Неужели они забыли о ней? Или, может быть, уехали в другой город? Мирко не раз говорил, что они переберутся на север, где люди побогаче. А могло случиться и другое: Love, расставшись с ней, отправился в табор просить ее руки. Мирко не соглашался, и тогда Love одной автоматной очередью расстрелял их всех до одного. Теперь он был дома, отдыхал, и ей нужно пойти к нему.
Когда луна исчезла, а на другой стороне неба взошло солнце, Весна направилась к его дому. Уже встречались первые автобусы. Она подошла к подъезду и запрокинула голову. Ставни были открыты, в одном из окон горел свет. Она едва коснулась звонка, словно то был раскаленный уголь. И отступила от двери. Но ничего не произошло. Она позвонила еще раз, сильнее. Не отпускала кнопку, пока не сосчитала до трех. Сердце ее при этом заметалось, заколотилось так, словно она быстро бежала, хотя на самом деле не двигалась с места.
У нее не хватило смелости позвонить в третий раз.
Возможно, подумала она, Love крепко спит, очень крепко, поэтому и не слышит ничего. Она ожидала еще некоторое время, а потом вдруг почувствовала, что проголодалась. Тогда она отправилась в ближайшую булочную и истратила все деньги на бриоши и сдобу. Поев, решила подождать еще немного, прежде чем возвратиться к подъезду. Она ведь теперь свободна и может, как все люди, идти куда захочет и сколько угодно рассматривать витрины.
Как раз у одной из них ей и пришла в голову эта мысль -- вернуться к Love с подарком. Она подумала об этом, когда заметила затерявшийся среди прочих кусок розового мыла в виде сердечка. Но как взять его? В большом магазине, где никто не смотрит на тебя, сделать это было бы нетрудно. Но в таком маленьком магазинчике за прилавком стояла сама хозяйка, поэтому, прежде чем взять мыло, нужно дать ей деньги.
На улице уже было много прохожих. Автобусы ползли переполненные, осевшие от тяжести. Она выбрала наугад один из них, столь набитый народом, что с трудом втиснулась внутрь.
Локти, карманы, зады, сумки, тугие и мягкие животы... Далеко ли увезет ее автобус? Надо действовать быстро и поскорее выбраться, смешавшись с толпой, пока автобус не выехал из центра. Школьники, синьоры в пиджаках, китайцы с пластиковыми сумками... Наконец она приметила у одной нарядной синьоры вместительную сумку из мягкой кожи.
Когда ее пальцы коснулись кошелька, она представила себе, как протягивает Love сердце.
И тут раздался крик. Кто-то схватил ее за волосы, кто-то ударил по лицу, кто-то крикнул водителю: «Остановись!» Синьора говорила дрожащим голосом: «Если б вы не обратили мое внимание, я бы и не заметила!» Мужчина ответил: «Рядом с такими всегда нужно быть настороже». А сам между тем крепко держал Весну за горло, точно это была ручка зонтика. Полиция примчалась со всеми своими включенными фарами, но полицейским даже не пришлось заходить в автобус -- ее вышибли оттуда пинком.
Белая с синим машина с воем неслась на полной скорости, точно везла самую важную в мире особу. Ее высадили у какого-то большого здания и отправили в комнату, где было много разных людей. Они сидели на скамьях вдоль стены, опустив головы или же закрыв лицо руками. Прошло немало времени, прежде чем ее позвали. У нее очень замерзли ноги, и в животе опять журчало от голода. А что, если Love, не дождавшись ее дома и не найдя у моста, решил, что она ушла навсегда, что ей нет до него никакого дела?
Когда женщина в форме, сидевшая за столом, начала расспрашивать, как ее зовут, Весна вдруг, сама не зная почему, заплакала. Мужчина у нее за спиной заметил: «Таких серийно выпускают -- со слезами в кармане!»
Женщина подошла к ней и снова ласково спросила: «Как тебя зовут?» Человек из той квартиры, где их учили разным делам, не раз повторял: «Никогда не называйте свое настоящее имя!» После того как вопрос повторили в третий раз, Весна подняла голову и с еще влажными от слез глазами прошептала: «Love».
Сколько ей лет? Сколько растопыренных пальцев на обеих руках.
Спустя какое-то время она поднялась в фургон вместе с другими девушками. В фургоне имелись два крошечных, затянутых сеткой окошка, пропускавших уличный шум, но не позволявших ничего видеть. Высадили их в огромном бетонном дворе, посреди которого росли два дерева. Ей опять пришлось ждать в какой-то комнате. Потом ее позвали, сфотографировали, дали номер, взвесили, измерили рост. Когда-то, еще со своим настоящим отцом, она была однажды почти в таком же месте, они привели туда свою единственную лошадь. Лошадь тогда тоже взвесили, измерили, потом куда-то увели. А вернулась она совсем другой -- стройной, похудевшей, белая звезда во лбу сменилась красной, лошадь без остановки перебирала ногами, и цоканье ее копыт походило на журчанье источника в расщелине. Что же, с ней тоже произойдет подобное превращение?
Синьоре, что пришла за ней, стоило немалого труда заставить Весну следовать за нею. Ее привели в другую комнату, где стояли только стол и два стула. Синьора стала показывать ей одно за другим какие-то пятна и все спрашивала, что она видит в том или другом пятне. Что же тут можно видеть, кроме пятна. Пятно и есть пятно. Потом ее опять принялись расспрашивать, причем очень спокойным тоном. Сколько ей лет на самом деле? Где живут мама, папа, братья? Ходила ли она в школу? Умеет ли читать, писать, знает ли, почему оказалась тут? Наконец синьора поднялась и сказала: «Хорошо, когда надумаешь отвечать, позови меня».
И дала ей ручку, лист бумаги и пальцем указала, где поставить подпись. «Подпись, -- повторила синьора, -- короче, свое имя». Если ее зовут Love, то что же у нее может быть за подпись? Сердце, разумеется. Она взяла ручку так, как берут ложку, и медленно-медленно, старательно нарисовала сердце.
Следующие несколько дней больше ничего не происходило.
Она сидела в камере вместе с другими девушками. В положенное время приносили поесть, и она ела. В положенное время выпускали на прогулку, и она выходила во двор. Если бы не Love, ей жилось бы тут совсем неплохо: никто не докучал ей, кормили несколько раз в день, спала сколько хотела. И, лежа на койке, мечтая о нем, она повторяла про себя сказку об одноногом солдатике.
А сказка была такая. Его принесли в этот красивый дом в коробке вместе с другими солдатиками, у которых обе ноги были на месте. Тут он увидел маленькую балерину. У нее тоже были две ноги, но одна все время была высоко поднята, и потому казалось, что она тоже одноногая. И солдатик полюбил ее. Но они стояли так далеко друг от друга, что он ничего не мог сказать ей. Однажды, когда солдатик стоял на подоконнике, порыв ветра сбросил его вниз. Какой-то мальчик нашел его, посадил в бумажную лодочку и пустил ее по воде. Лодочка поплыла и встретила большую рыбу, и рыба съела его. И одноногий солдатик оказался в животе у рыбы, как будто стал рыбьим ребеночком.
Сказка, которую ей прочел Love, заканчивалась на этом, но это был не конец, она же видела, что в книге оставалось еще много непрочитанных страниц, значит, у сказки было продолжение.
Однажды, когда она в который уже раз повторяла про себя эту сказку, в дверях появилась женщина и громко произнесла: «Love!» Как подскакивает человек, наступив на колючку, так подпрыгнула и она, услышав это имя. Она поспешила за женщиной по коридору, забегая вперед то с одного боку, то с другого.
Love где-то здесь, за одной из этих дверей. Она бросится ему на шею, как только увидит. А он, конечно, подхватит ее своими сильными руками и высоко поднимет. Потом они уйдут отсюда. На улице их будет ждать машина. Они сядут в нее и быстро уедут.
Когда женщина взялась за ручку двери, она даже чуть-чуть напружинила ноги, приготовившись к прыжку... Дверь открылась. В комнате оказался не Love, а какой-то другой человек в белой рубашке.
Он сказал: «А вот и любовь!» Он поднял ее, положил на кушетку и приказал: «Сними трусики».
Это было не так, как с Мирко, и совсем не так как, с Мстителем. Вместо своей штуки он засунул туда какую-то железку. И ничего не говорил ей -- ни ласковых слов, ни грубых, просто молчал. Наконец, хоть и не испачкал руки, все равно принялся мыть их под краном, хмыкая: «Гм, гм...» Когда же она, надев трусики, поднялась с кушетки, он сказал: «Знаешь, да? Там у тебя, внутри, ребенок».
Неужели это он засунул туда ребенка, затолкал вот этой блестящей и холодной железкой? Не может быть она хорошо видела, что он засовывал туда, железка походила на ложку, может, на воронку и ложку вместе, и на ней совершенно ничего не было. Значит, это сделал Love, -- Love засунул ребенка туда так, что она даже не заметила этого в последнюю ночь. Он сказал: «Я хочу тебя всю, моя девочка, всю, хочу, чтобы у нас был ребенок, хочу вас обоих». Вот ребенок и появился. Он теперь внутри, как в небольшом ящичке.
Наверное, поэтому в последнее время она совсем ничего не ела. Еды тут было достаточно, но ей совершенно ничего не хотелось, к тому же ее часто тошнило, хотелось вырвать. Да, вырвать -- как тогда, когда Мирко сунул ей в рот эту свою штуку. А ребеночек между тем там внутри рос, и рос уже много дней. Бывает иногда, разобьешь яйцо, чтобы съесть его, а есть и нельзя, потому что нет желтка, вместо него что-то вроде плевка, ну, чуть потверже плевка.
Однажды она рассмотрела его как следует. В этом плевке было что-то похожее на глаза и на клюв. Словом, если он там, у нее внутри, то почти наверняка уже превращается в цыпленка.
Вместо живота у нее было теперь яйцо, и яйцо это увеличится и будет дальше расти, пока не станет заметно, что в нем что-то есть. Оно росло, все время росло это яйцо. Если в феврале приподнять с земли дернину, то под ней обнаружится трава, уже густая, но пока еще под покровом.
Растет, подумала она и, сложив руки на животе, вытянулась на койке.
На другой день утром она уже сидела не в камере, а вместе с синьорой, державшей ее за руку, в вагоне поезда. Ей сказали, что она слишком мала, чтобы находиться в таком месте, и повели на вокзал. Она еще никогда не ездила в поезде. А в нем все было удивительно. Сядешь с одной стороны окна -- земля бежит вперед, сядешь с другой -- назад. И что было особенно замечательно -- она знала, что поезд привезет ее к Love. Никто ничего не сказал ей об этом, но она точно знала, что будет так. Есть вещи, которые всегда знаешь, -- как птицы, например, знают, когда наступает зима. Синьора была добрая, то и дело спрашивала: «Не хочешь ли есть? Не надо ли тебе в туалет?»
Но ей ничего не нужно было. Ей хотелось только одного -- как можно скорее приехать к Love.
Потом она уснула. И пока голова ее никла то в одну, то в другую сторону, ей снился сон. Лицо у нее было теперь не свое, а одного из ангелов на мосту. Каменное лицо, и голова все время падает то в одну, то в другую сторону, и она ничего не может поделать. А когда пытается удержать голову на месте, то слышит голос своей настоящей мамы. Та громко и сердито зовет ее по всем окрестным полям, а она не откликается. Сидит в кустах, и между ног у нее большое яйцо. Яйцо раскалывается, но вместо цыпленка из него появляется ангел -- точно такой, как на мосту, только совсем воздушный, легкий-легкий. Он берет ее за руку и увлекает с собой на небо. А как было устроено небо, она так и не знает, потому что неожиданно оказывается дома у Love. Она долго остаетсяь там одна, но знает, что он вот-вот придет. Она так довольна, что ходит взад и вперед, как это делают собаки, когда им хорошо. Она слышит шаги на лестнице. Она ждет у двери, но, когда та открывается, вместо Love перед ней возникает ее отец. Он хватает ее руку, закручивает за спину, и она падает, сильно ударившись головой об пол.
И вдруг просыпается. Где она? Ах да, в поезде.
А в окне мир не бежал больше ни в ту ни в другую сторону. Было темно и ничего не видно. Но тут она вдруг поняла, куда они едут. Ее везут к настоящим родителям, к братьям, туда, к реке.
Она тронула синьору за руку и сказала, что ей надо в туалет. Некоторое время постояла там. Синьора снаружи время от времени стучала в дверь. Когда поезд замедлил ход, она изо всех сил втянула живот и постаралась превратиться в то плоское и скользкое животное, что живет в воде, питаясь кровью. Она протиснулась между стеклами и, как только поезд почти остановился, соскользнула вниз. Когда-то там была трава, но теперь стояла глубокая осень и трава уже не росла.
Чтобы вернуться в город, где жил Love, ей понадобилось целых четыре дня. Она пересаживалась с машины на машину, с грузовика на грузовик. Некоторые водители за то, что подвезут, просили кое-что взамен, и она давала им, как давала Мирко, ни о чем не думая. Когда добралась до окраины, было уже очень поздно. И вместо того чтобы сразу же оправиться к нему, она забрела в какой-то незапертый подъезд и спряталась в подвале под лестницей. Она не могла уснуть. Ведь это была на самом деле последняя ночь, когда она спит не в постели. Могут ли крылья ангелов спуститься к ее щиколоткам и заменить ей туфли? Утром это случится. И она полетит к нему. И не станет подниматься по лестнице, а взлетит и заглянет к Love в окно. Он, наверное, еще будет спать -- спать, как ребенок. Она немного полюбуется им спящим, а потом тихонечко постучит в окно. Тогда он вскочит с постели и распахнет окно. Она спрыгнет в комнату и покажет ему яйцо, которое растет у нее в животе, и дальше они будут жить вместе, счастливые и довольные.
На рассвете она автобусом добралась до реки и оттуда пошла пешком. Туфли у нее были все такими же, крылья на щиколотках не выросли, и взлетать ей не пришлось, она только посмотрела вверх на окна. Они были освещены, а одно даже открыто. Когда она позвонила снизу в квартиру, звук странным образом возвратился к ней из окна. От волнения сердце ушло в пятки, и она не знала, как вернуть его на место. Она позвонила еще раз. Теперь сердце затрепыхалось где-то в горле. Но ничего не произошло. Или, вернее сказать, произошло, но она не поверила своим глазам. За занавеской мелькнула какая-то тень. Вроде бы женщины.
А что, если Love, пока ее не было, переехал в другое место, в дом побольше? Узнать это можно только у тех людей, что поселились в этой квартире вместо него. Из подъезда вышли мужчина и женщина, а следом за ними выбежал довольно упитанный ребенок, и она проскользнула внутрь, на лестницу. Бегом через две ступеньки взлетела наверх и остановилась перевести дыхание. На площадке вдруг обнаружила то, чего прежде никогда не замечала. Хоть она и стояла недвижно, в ней что-то шевелилось -- шевелилось у нее в животе. Это был он? Уже хотел выбраться наружу, так рано? Если Love увидит его прежде времени, еще подумает, что это не его ребенок, а чей-то чужой. Нет, ему надо подождать еще немного. Она положила руку на живот и тихо-тихо шепнула: «Не спеши, потом мы с тобой долго-долго будем вместе, я, ты и папа».
Затем она поднялась на цыпочки и дотянулась до звонка. Он прозвучал в квартире так громко, что был слышен и здесь, на площадке. И тут детский голосок произнес: «Кто может быть в такое время?» А женский голос ответил: «Наверное, срочная почта». Послышались шаги, направлявшиеся к двери. Она откинула волосы с лица и выпрямилась, приготовившись к разговору. Но так и не увидела женщину. Из глубины квартиры донесся мужской голос: «Не открывай! В такую рань ходят только цыгане или свидетели Иеговы!»
Love.
В первое мгновение она подумала: «Неправда. Голос похож, но это не он». Даже если б она хотела уйти, все равно не смогла бы. Ноги сделались деревянными. И оттуда, снизу, словно дерево, пустив корни, пошло в рост, постепенно деревенело и все остальное ее тело. Сердце пока еще оставалось на месте, но превратилось в камень -- камень, который перестал биться. И тут она опять услышала его голос. Правда, сперва прозвучал детский: «Доскажи сказку!» Мужской голос ответил: «Ты уже опаздываешь, доскажу вечером перед сном!» Голос из фильма, тот самый. Голос Love.
Камни, даже если и взлетают иногда вверх, потом все равно падают. Как спустилась вниз, она не помнила. Прошла мимо булочной, добралась до подвала под лестницей. Не наткнись на стену, пошла бы дальше. И здесь ноги у нее подкосились, и она опустилась на землю.
Ей не хотелось ни есть, ни спать, ничего не хотелось. Она почти не понимала, где находится. В животе что-то шевелилось. Это был тот почти что плевок? Да, это был он. Хотел выбраться наружу, на свет. Но было очень темно, почти ничего не видно, и стояла к тому же жуткая вонь. Если она расскажет ему сказку, он пообещает ей посидеть спокойно и не беспокоить ее? Она знала только одну сказку, все ту же: про одноногого солдатика и маленькую балерину. Он любил ее очень сильно, а она ничуточки не любила его, потому что он стоял далеко, и она даже не видела его. Однажды произошло несчастье. Он упал с подоконника, и его проглотила рыба. У рыбы в животе было темно, и одноногий солдатик ничего не понимал. А потом рыбу выловили, и какой-то синьор съел ее всю целиком. Куда делся солдатик, неизвестно. Но ведь его никто не любил, поэтому неважно куда. А балерина между тем полюбила другого солдатика, у которого оказалось целых три ноги. Они поженились и были счастливы, он подарил ей одну свою ногу.
Кто знает, какие сказки рассказывают детям до их рождения? Ее ребенку эта сказка, к сожалению, не понравилась. Настолько не понравилась, что он поспешил выбраться из темноты наружу. Она чувствовала, как он барахтается у нее между ног в чем-то горячем, наверное в крови.






ИСТОРИЯ ДЕТСТВА



ПЕРВАЯ БЕСЕДА


Представьте себе такую ситуацию, к примеру. Две машины едут навстречу друг другу. Одна из них должна была выехать раньше, но ее владельца в последний момент задержали на полчаса у телефона. Не подойди он к аппарату, выехал бы в другое время. Но он ответил на звонок и задержался. И вот оба уже в пути. На дороге, по которой они едут, переворачивается тяжелый грузовик. Его быстро поднимают, но на асфальте остается масляное пятно. Именно на этом участке одна из машин несется на большой скорости. На какой полосе движения это масляное пятно? На той, по которой спешит первый человек. Второй в это же время медленно движется по встречной полосе, думая о жене, которой с недавних пор нездоровится. Он везет ее к врачу. И вдруг замечает, что прямо на него летит машина. Лобовое столкновение неизбежно. Больше он уже ни о чем подумать не успевает, потому что мгновенно погибает. Не отзовись он тогда на телефонный звонок, с ним сейчас ничего не случилось бы. На его месте скончался бы кто-то другой или вообще никто не пострадал. Пожалуй, тот, другой, кто мог умереть вместо него, сейчас сидит в домашних туфлях у телевизора и смотрит в «Новостях» на эту дорожную катастрофу. Дорога именно та, по которой он тоже ехал? Да, несомненно та. И время совпадает. Как повезло, говорит жена и ласково гладит его по голове. Повезло. Понимаете? Повезло. Так или иначе, пойдем дальше. Есть дети, которые уже в шесть лет говорят: хочу быть врачом и, когда вырастают, действительно становятся врачами. Другие в детстве хотят быть инженерами, миссионерами, автомеханиками и тоже становятся ими. В школе у меня был приятель, который в пять лет превосходно разбирал и собирал любые бытовые электроприборы. Он мечтал стать физиком, это у него было, что называется, в крови, понимаете? В крови или в чем-то там еще, во всяком случае, где-то было записано: Джованни станет тем-то, и Джованни выбирает себе именно это занятие, потому что не может делать ничего другого. Так и я. Везучий ребенок. Я понял, кем стану, в тот самый день, когда научился задавать вопросы. Я не был рожден лечить людей или создавать машины, я был рожден для того, чтобы создавать вокруг порядок. Я появился на свет осенью, день и месяц вам известны, они указаны в документах. Упоминаю об этом потому, что это тоже имеет значение. Гороскоп моего знака зодиака особо подчеркивает такие черты, как невероятное, прямо-таки истовое терпение, ярко выраженное стремление к порядку. И подобное качество вполне соответствует времени года, когда все отмирает, опадает, уходит в землю и загнивает, чтобы вновь возродиться позднее. Анализ, самоанализ, строгость, необыкновенная память отличают тех, кто родился осенью. Это присуще и мне. Не помню сейчас, когда именно, но думаю, с того самого момента, как только заговорил, я начал задавать вопросы. На улице без конца спрашивал мать: что это такое, а это что? И она отвечала: это камень, а это птица.
Это была правда и в то же время неправда. Потому что камни встречаются разные, и птицы тоже бывают маленькие и коричневые или большие и черные с желтым клювом. Мне необходимо было навести порядок, а для этого требовались названия. И я снова спрашивал: что это такое, а это что? Но мать отвечала: не приставай, я уже сказала тебе! И тащила меня за руку дальше. В то время она работала медсестрой. Когда я приходил с нею в больницу, ее сослуживцы ласково трепали меня по щеке. Спрашивали: ты доволен? Ведь у тебя самая добрая на свете мама! Она и в самом деле была очень добрая, только ей недоставало терпения. За столом я думал лишь об одном -- о названиях, и оттого ел медленно. А она постоянно спешила. И потому, чтобы я поскорее все съел, зажимала мне нос -- я невольно открывал рот -- и засовывала вилку чуть ли не в самое горло. Из-за мяса мы с ней ссорились тысячу раз. Я не любил его и сейчас не люблю.
Кровь всегда приводила меня в ужас.




ВТОРАЯ БЕСЕДА


В больнице она начала работать незадолго до моего рождения. Но работа была для нее в то же время и увлечением. На Рождество она всегда получала десятки и десятки поздравлений. В заботу о своих пациентах она вкладывала всю душу. Домой же всегда приходила усталая, и я очень скоро понял, что лучше всего не беспокоить ее своими вопросами. Но они все равно возникали у меня, и я сам отвечал на них. Потом, к счастью, пошел в школу. В школе я научился читать. Только тогда мой порядок приобрел истинную форму. Я сидел, положив книгу на колени, и часами громко читал вслух. Читал медленно, отчетливо, по слогам произнося слово за словом. В книге рядом с картинкой было напечатано название. Так я узнавал, что птица с красной грудкой называется снегирь, а полупрозрачный камень -- кварц. И каждый раз испытывал волнение. В общем беспорядке, что царил вокруг, хоть что-то становилось на свое место. Если б этого не делал я, то этого не делал бы никто. Это должен был делать я.
Первым моим увлечением стали камни. Их легче всего было классифицировать. Вот они лежат себе неподвижно, достаточно наклониться, чтобы собрать. В семь лет у меня скопилось более ста камней. Маме я ничего не говорил, нет. Немного побаивался, а кроме того, хотел сделать ей сюрприз. Когда-нибудь я стану великим, величайшим ученым. Она узнает эту новость из газет. Откроет однажды утром газету и увидит фотографию собственного сына. Поначалу, возможно, даже не поверит, решит, что произошла какая-то ошибка. Но, прочитав статью, поймет, что это именно я, ее сын -- один из величайших ученых в мире. Тогда она простит мне все. Обнимет меня, как обнимала своих пациентов, когда те поправлялись.
Когда я был маленьким, мы с мамой часто спали вместе. Она не звала меня к себе, я сам забирался к ней в кровать, когда она уже спала. Простыни были холодные, и мама лежала, вся съежившись, на краю. Она походила на альпиниста, взбирающегося по склону ущелья. Мне тоже нравилось притворяться, будто падаю, и я цеплялся за нее, за ее спину, и мы падали вместе почти до самого утра. Я возвращался в свою постель незадолго до восхода солнца.
Одно ее очень сердило, это верно, -- почему я никогда не смотрел ей в глаза. И действительно, я всегда смотрел вниз. Думаю, из-за привычки искать камни. Не знаю почему, но я никогда никому не смотрел в глаза -- ни учительнице, ни ей, ни кому-либо другому. Она требовала: посмотри мне в глаза! И кровь приливала у меня к лицу. Она снова требовала: посмотри мне в глаза! И моя шея сгибалась под прямым углом по отношению к туловищу. Тогда она брала меня за подбородок и силой запрокидывала голову кверху. Запрокидывала до тех пор, пока что-то не щелкало и я не закрывал глаза. Я закрывал, а она открывала мне их, приподнимая пальцами веки, словно занавески. Она глядела на меня и кричала: «Посмотри на меня! Посмотри!» Она говорила, что человек, который не смотрит людям в глаза, или подлец, или скрывает что-то дурное. Я не мог рассказать ей про камни, надо было хранить сюрприз до тех пор, пока не вырасту. Поэтому мне всегда доставалось по первое число.
Примерно тогда же, когда в доме стали появляться незнакомые дяди, у меня возникла привычка повторять перед тем, как заснуть, названия всех моих камней. Я вспоминал названия, не разглядывая камни, а с закрытыми глазами лежа под одеялом. Я был убежден: если сумею без ошибки повторить все названия, то ничего плохого не случится.
Дяди были мамиными друзьями. Они приезжали после ужина. Их появлялось много, и все были очень разные. Со мной они почти не разговаривали. Они делали маме больно, я уверен. Иногда, хотя все двери были закрыты, я слышал, как она стонет. Поэтому я не имел права допустить ошибку, когда повторял названия камней, иначе она умерла бы. Нет, она до сих пор даже и не подозревает, что жива благодаря мне. Порядок, самоанализ, необыкновенная память, видите? Да, уже тогда у меня в полной мере имелись все необходимые данные для того, чтобы стать великим ученым.


ТРЕТЬЯ БЕСЕДА


В школе дела у меня шли плохо. Я не любил ребят. Они шумели, громко, без всякого повода кричали. Сейчас я вполне допускаю, что и сам тоже, наверное, охотно вел бы себя так же, как они: кричал, пачкался, не слушался и терпел бы за это наказание. Но тогда я был целиком поглощен другими заботами. Учительница объясняла дроби, а я все думал, отчего это на свете такое разнообразие форм? Почему существует не одна какая-то порода птиц, а много и самые разные? Почему есть не только мышь, но и белка? Белка и бобер? Разумеется, я еще ничего не знал об эволюции, обо всей истории головокружительных мутаций, о том, кто обречен быть съеденным, а кто нет; о поисках своей ниши, где можно спокойно пережить какое-то время до возникновения нового порядка. Пятнадцать лет назад еще не принято было объяснять детям подобные вещи.
Сегодня они уже в шесть лет знают все. Знают о динозаврах и о причине их исчезновения. Знают, как появляются на свет дети и что случится с Галактикой. Но в мое время ни о чем подобном дети не имели понятия. Самое большее, учительница могла объяснить: однажды Бог проснулся в плохом настроении и просто так, ради развлечения, создал мир. Ему понадобилось на это шесть дней, по дню на каждую операцию, а на седьмой, в воскресенье, он отдыхал. Я и верил в это, и не верил. Когда представлял себе Бога с выступившими на лбу капельками пота, его огромные, мускулистые и усталые руки с дрожащими пальцами, -- нисколько не верил. Перед уроком мы всегда читали молитву: «Боже всемогущий, иже еси на небеси...» Но если Бог всемогущ, как же он мог уставать? И я продолжал размышлять о самых разных вещах, о названиях, и потому учился плохо. Раз в год учительница вызывала маму и повторяла ей: «Ребенок апатичный, глуповатый, ничем не интересуется».
Дома мама не ругала меня, нет. Она спрашивала: «Почему не идешь во двор поиграть с другими детьми?» И выталкивала за дверь. Иногда смотрела на меня, ничего не говоря, и вздыхала. Вздыхала тяжело, точно собака перед тем, как уснуть. А кроме того, у нее ведь была работа в больнице, были дяди, навещавшие ее, и она частенько забывала обо мне. Она роняла: «Значит, так, вырастешь, будешь продавцом». Я соглашался. Говорил, да, конечно, буду продавать ткани или колбасу, хотя был уверен, что стану великим ученым.
На самом деле я прекрасно мог ответить на все вопросы учительницы. Она спрашивала, например, кто из вас знает, почему вот это происходит или почему это находится там? И я знал ответ на ее вопрос еще раньше, чем она успевала произнести его. Знал, но молчал. Я думал -- не может быть, чтоб ответ был такой примитивный, тут, наверное, какой-то подвох, это слишком просто, а в мире нет ничего простого, и потому молчал. А на вопросы учительницы обычно отвечал кто-нибудь другой, и это был как раз тот самый ответ, что уже был готов у меня. Тогда я выпрямлялся за партой и с удивлением оглядывался: неужели и вправду это так просто? И действительно, не проходило и минуты, как я убеждался, что это был лишь один из возможных ответов, но есть еще тысячи других, тоже верных. И все они выглядели вроде бы правдой и в то же время неправдой. Важно было понять это и, зная, выстроить определенный порядок.
Из всех предметов я, естественно, предпочитал математику. Я и по ней не успевал, но она все равно нравилась мне. Если из крана в одну ванну выливается 4 литра воды в минуту, а в ванне помещается 60, сколько времени нужно, чтобы она наполнилась до краев? Все ванны наполнялись вовремя, но только не моя. В мою сыпалась штукатурка с потолка, затем рушился и сам потолок, а с ним летела и синьора, что жила наверху, так что вода не только наполняла ванну, но и переполняла, переливалась через край, мало того, в ней еще и мертвец оказывался -- синьора с верхнего этажа.
Видите? У меня был большой талант. Если б кто-нибудь понял это, все сложилось бы совсем иначе. Помните машины, о которых я вам рассказывал вчера? Вот так все и получается. Проблема перемещений во времени -- происходят ли они вовремя или вообще не происходят.




ЧЕТВЕРТАЯ БЕСЕДА


Я хотел бы еще немного поговорить о школе. Дома я почти постоянно находился один. О чем бы я ни размышлял, мне всегда казалось, что я не ошибаюсь, но там, в классе, все было полно противоречий.
Конечно, учительниц следовало бы обучать получше. Помимо истории и географии им не мешало бы преподавать еще и деликатность. Не знаю, можно ли научить этому, или деликатность изначально должна быть свойственна человеку, так или иначе, моя учительница учтивостью не отличалась. Она постоянно кричала на нас, а если не кричала, то лишь потому, что просто сил не хватало.
Однажды она дала нам в классе задание -- написать сочинение «Мой папа». Сколько мне было лет тогда? Около восьми... не больше восьми.
Я своего отца никогда не видел, поэтому, услышав тему сочинения, подошел к столу и тихо сказал: «Синьора учительница, я не могу написать такое сочинение». Тогда она вдруг вскочила и закричала: «Как это -- не могу! Напишешь! Напишешь, как все!» Проблема заключалась вот в чем. Я никогда не видел отца, но я знал, чем он занимался, и понимал также, что говорить об этом нельзя -- это тайна. Именно -- тайна. Ведь он был тайный агент. Если честно, никто мне никогда ничего подобного не говорил. Я сам догадался. Догадался, а потом спросил у мамы, но она не ответила ни да ни нет. И я понял, что это правда, он и в самом деле тайный агент. Вот почему он никогда не бывал дома.
Словом, я взял лист бумаги и написал: «Своего отца я не знаю, потому что у него такая профессия, из-за которой он не должен ни с кем видеться, и его никто не должен видеть. Но я знаю, что он высокого роста, сильный и отлично стреляет из пистолета. У него большие, сильные руки, и он всегда коротко подстригает ногти. Он чемпион по карате и одним ударом может убить быка. Я никогда не знаю, где он и что делает, но могу сказать, что на своей работе он защищает хорошие страны от плохих. Однажды, когда он выполнит свое задание, то придет за мной в школу. Может быть, он придет в своей желтой форме с красными лампасами и всем прочим. Тогда все увидят, кто мой отец, а пока об этом никто ничего не должен знать, потому что он -- тайный агент и каждый день рискует жизнью». И в конце я добавил: «Это сочинение лучше сразу же после прочтения сжечь».
Я написал последнюю фразу, так как доверял учительнице, иначе я вообще ничего не написал бы. А она, знаете, что сделала на другой день? Вошла в класс со стопкой тетрадей в руках, села за стол и произнесла: «У лжи короткие ноги». И начала громко читать мое сочинение. Я не знал куда деться, а все кругом смеялись. Потом она возвратила мне тетрадь и сердито сказала, что лучше бы я готовил уроки как следует, вместо того чтобы столько врать. С тех пор все стали смеяться надо мной. Когда мы выходили из школы, ребята толкали меня и спрашивали: «Это твой папа? Или этот? Ах нет, смотрите вон там, у дерева! Агент такой тайный, что даже стал невидимкой!»
За всеми детьми постоянно приходили мамы или папы. И я никогда не понимал зачем. Смешно, ведь дорога от школы до дома такая короткая. Вы не считаете, что некоторые родители чересчур мнительны? Во всяком случае, за мной после уроков никто не приходил. Мама не могла, потому что работала. Папу я всегда ждал, но он тоже не появлялся.
На следующий год ребята тоже насмехались надо мной. Дети ведь довольно глупые, не так ли? Если уж начинают над чем-то смеяться, то не могут остановиться, пока не надоест. А тем летом, между прочим, произошло одно событие. Я вырос, возмужал, превратился в юношу. Стал крепким, сильнее других ребят. Поэтому терпел какое-то время. Но однажды не выдержал. Однажды случилось так, что за лучшим учеником в классе никто не пришел после уроков. Это был хрупкий мальчик, со светлыми и пушистыми, как у девочки, волосами. Обычно его мама всегда приходила за ним и ожидала у входа, в шубе, улыбаясь. Мальчик не знал, как ему быть, тогда я сказал: не беспокойся, я провожу тебя домой. Я взял его за руку, как будто был намного старше. Мне пришлось немало постараться, чтобы уговорить его пойти парком. Уже почти смеркалось, и он не хотел туда идти. Прежде чем расстегнуть брюки, я убедился, что поблизости никого нет. Я сжал ему горло, словно клещами, и заставил сосать до тех пор, пока он едва не задохнулся от слез. «Что делает твой отец?! -- кричал я ему. -- Что делает, а? -- А когда он убегал от меня, то заорал ему вслед: -- Скажешь кому-нибудь -- убью!»
И все же он сказал, сказал сразу же, как только примчался домой. Его родители позвонили моей маме. Она ответила им, а потом швырнула трубку. И стала колотить меня туфлей, палкой от метлы. Казалось, она обезумела. «Ну точно как отец! -- орала она. -- Такая же дрянь, вот что ты такое: дрянь!»
Об их отношениях я узнал позднее. Да, потом она не раз вспоминала об этом в минуты гнева, когда орала. В тот день мой отец был пьян, она тоже была навеселе. Отмечали окончание занятий на курсах медсестер. Он был главным врачом одной больницы, был женат, имел двух маленьких детей. Моя мать вроде бы и хотела, и вроде нет. Знаете, как это бывает, когда выпьют лишнего? Не очень-то думают о том, что делают. Потом, когда все произошло, она долго ломала голову, как быть. В те времена решить такую задачу было непросто. Моя мать была тогда очень молода, жила на гроши, к кому обратиться, не знала. То ей казалось, надо оставить ребенка, то казалось, не надо, она все надеялась, что он признает меня своим сыном, назначит какое-то содержание.
Когда же он заявил ей: если она так легко уступила ему, значит, так же просто отдается другим и ребенок вовсе не его, было уже слишком поздно. А я стал тем временем достаточно велик, и меня уже не вынуть было из гнезда.




ПЯТАЯ БЕСЕДА


После той истории, что случилась в парке, наши отношения с матерью заметно охладились. Когда она бывала дома, то держалась так, будто меня вовсе нет. Я был рядом, но она делала вид, что не замечает моего присутствия. Когда готовила обед или ужин, то просто оставляла еду на столе. Я почти всегда ел один. Иногда она начинала снова возмущаться, но злилась, мне кажется, не столько на меня, сколько из-за собственных неурядиц. Тогда она кричала: «Я тебя выставлю отсюда! Да, да, отдам в интернат! Вот там из тебя сделают человека!» -- и еще долго продолжала орать и ругаться в том же духе. Я же, напротив, не придавал ее словам никакого значения. Я знал, что ей просто недостает терпения, она всего лишь отводит душу и скоро успокоится.
У меня накопилось уже более трехсот минералов -- настоящая коллекция. Как раз тогда я нашел в школьной библиотеке одну книгу по геологии. В ней было рассказано обо всем: когда Земля возникла, когда камни сложились в единое целое, даже объяснялось, почему они оставались слитыми воедино. С помощью этой книги я начал составлять подробное описание каждого минерала. У меня было много разноцветных карточек, и я записывал: пирит, встречается там-то и там-то, имеет, хоть это и не видно, такую-то структуру, служит для того-то и того-то, найден такого-то числа такого-то месяца и так далее.
За этим занятием время бежало быстро, и я не замечал, что происходит вокруг. Не обратил внимания и на одного маминого дядю, который приходил к ней чаще других, и даже не сразу обнаружил, что мама стала кричать меньше, чем обычно.
А вскоре как-то в воскресенье произошло следующее. Мамин дядя прикатил на своей спортивной машине и предложил мне проехаться с ним. По дороге он сказал, что он врач и познакомился с моей мамой в больнице. Не так уж плохо, подумал я. Нет, тогда я еще не знал, что мой отец тоже врач. Так, разговаривая о том о сем, мы приехали на пляж. Хорошо помню, дело было зимой. Кругом ни души, кое-где на песке валялись жестяные банки и пластиковые бутылки. Мне было почему-то немного тревожно. Словом, мы подошли к самой воде, он поднял камень и далеко забросил его. Тот, словно живой, трижды подпрыгнул на воде, а потом исчез в глубине. Я молча смотрел на него. Он взял другой камень, вложил мне в руку и сказал: «Попробуй». Мне не хотелось пробовать. Я держал камень в руке, вертел его, но не бросал. Тогда он начал подзадоривать меня: «Не хочешь, потому что не можешь. Боишься, что ударишь в грязь лицом».
Некоторое время я слушал его, но потом мне надоело. Неужели я и правда не сумею так же бросить камень? Я поднял руку... Но как раз в тот момент, когда я хотел бросить, знаете, что произошло? Он погладил меня по голове и сказал: «Я люблю твою маму, и она тоже любит меня. Мы скоро поженимся и будем жить все вместе, втроем».
Пока он говорил это, я все равно бросил камень, но все же отвлекся, и камень сразу пошел ко дну.
Потом мы поехали домой обедать. Мама приготовила куру с картофелем, он принес какой-то торт. Все шло хорошо, пока не принялись за сладкое. Они смеялись и шутили, а я молчал. Когда же мама положила мне на тарелку кусок торта, я, сам не знаю почему, закричал: «Не буду есть этот торт!» Мама стала уговаривать меня: «Не упрямься! Ты же всегда любил сладкое!» -- ну и далее в том же духе. И тогда я опять закричал: «Не буду есть! Мне противно!» За что и получил пощечину. Мать увела меня в другую комнату и там шепотом, чтобы он не слышал, сказала: «Я не допущу, чтобы ты и на этот раз помешал мне! Скорее убью тебя собственными руками».
Ночью я неожиданно проснулся. Сел в кровати и вдруг сделал то, чего не делал никогда. Невероятно, да? Я заплакал.
Прошло два дня, а я по-прежнему не притрагивался к еде. Я все сидел в кровати и плакал. Тогда мама подошла ко мне, ласковая-ласковая, погладила по голове и спросила: «Ну, отчего ты столько плачешь? Неужели из-за того, что я сказала тебе позавчера? Ладно, ты ведь уже достаточно взрослый, чтобы понять -- я просто нервничала. Отчего ты все плачешь?»
Я ответил: «Не знаю. Вовсе не из-за того, просто не пойму -- отчего» -- и уткнулся в подушку. Тогда она сказала: «Ладно, захочешь поесть -- обед готов».
На самом деле я прекрасно знал, из-за чего плакал, но не мог никому сказать.
Под твердой оболочкой земли скрывается мягкое огненное сердце. Оно замкнуто там, сжато, но, если что-нибудь повредит эту оболочку, например землетрясение, мягкое огненное сердце вырвется, выплеснется наружу, поднимется вверх, проникнет в водопроводные трубы и краны и в один прекрасный день выльется оттуда вместо воды и всех уничтожит. И прежде всего маму, ведь она, открывая стиральную машину, никогда не проверяет, что там внутри.
Вот из-за чего я плакал. Только из-за этого.




ШЕСТАЯ БЕСЕДА


С тех пор о ее замужестве я долгое время не слышал больше никаких разговоров. Дядя несколько раз оставался у нас на ночь или приезжал за мамой, и они отправлялись в кино или в гости к его знакомым. Я не испытывал к нему ни симпатии, ни вражды. Ничего не испытывал. Он был для меня все равно что мебель. Только занимал какое-то место, и я просто обходил его. Думаю, он тоже принимал меня за прикроватную тумбочку, комод или что-нибудь в этом роде. Мама была кроватью, а я -- тумбочкой. Волей-неволей ему приходилось терпеть меня.
Но вот наступило лето. Занятия в школе окончились, и мама сказала, что я выгляжу уставшим, поэтому она отправит меня в деревню к сестре. Там было замечательно. Я целыми днями бродил по полям, и никто не докучал мне. Я без устали собирал камни. Оттого что все время проводил на воздухе, я постепенно заинтересовался и птицами.
У меня была небольшая белая тетрадка, которую я постоянно носил с собой. И всякий раз, когда мне встречалась какая-нибудь птица, названия которой я не знал, то записывал в тетради, где встретил ее и как она выглядит. В город я возвращался в приподнятом настроении. Я накопил уже более трехсот камней, а помимо того отметил еще двадцать разновидностей птиц. Передо мной открывалась новая отрасль знаний, в которой я мог добиться отличных успехов.
Мама встретила меня на вокзале. У нее оказалась новенькая, с иголочки, машина, ожидавшая на другой стороне улицы. Она села за руль, и мы поехали. Я хотел было достать свою белую тетрадку, как вдруг увидел, что мы едем не в ту сторону. Я спросил: «Послушай, а куда мы едем?» И она, не глядя на меня, ответила: «Мы с дядей поженились и живем теперь в его доме».
Тетрадь выскользнула у меня из кармана, и я отвернулся к окну. Что же будет, недоумевал я, когда вернется мой отец?
Я подумал об этом, потому что даже в самых больших магазинах никогда не видел трехместных кроватей. Тем временем мы подъехали к нашему новому дому -- к вилле с садом и высокой оградой. Ворота открылись, стоило только прикоснуться к ним, и мы вошли.
Дом был двухэтажный. Внутри оказалась широкая белая лестница. Он стоял наверху, сложив руки на груди, и наблюдал, как мы поднимаемся. Хорошо помню его улыбку -- я смотрел снизу, с каждой ступенькой видел его все ближе, и чем больше рассматривал, тем меньше он мне нравился. Короче, когда мы поднялись, он вдруг подхватил меня на руки. Я растерялся, не зная, куда девать глаза и руки. А он спросил: «Нравится новый дом? -- И добавил: -- Теперь, если хочешь, можешь называть меня папой». Я шепотом ответил: «Нет», но произнес это так тихо, что они, видимо, не расслышали или сделали вид, будто не расслышали.
Близилось обеденное время. Мама отвела меня в мою комнату. Она оказалась такой большой, что я пожалел, почему не захватил роликовые коньки. Так или иначе, я начал раскладывать свои вещи в шкафу. За столом они улыбались, как в кино, и потом сказали: «По случаю нашего бракосочетания мы решили сделать тебе подарок. Чего бы тебе больше всего хотелось? Велосипед? Кожаный мяч?» Я долго думал и наконец сказал: «Большую клетку с птицами».
«О нет! Они так пачкают, так шумят! Они совершенно не нужны тебе», -- заявила мама. Но он возразил: «Нет, Рита. Обещание есть обещание. Хочет птиц? Значит, купим птиц».
Сразу после обеда мы отправились все вместе в специальный магазин. Я, конечно, был очень доволен. Поначалу хотел купить двух ворон, но потом остановил свой выбор на зеленых канарейках. Продавец объяснил, что это самец и самочка, и поэтому я почти все время проводил возле клетки, так как хотел посмотреть, как же они любят друг друга.
Говорил я вам об этом или нет? Прежде я интересовался исключительно камнями, потому о таких делах не имел почти никакого представления. Не купи я этих двух птичек, кто знает, может, ничего и не случилось бы. Кто знает! Это все та же проблема -- проблема двух идущих навстречу машин.
Как бы то ни было, мне подарили птиц, и я начал вести наблюдения. Я сидел возле них часами и записывал: в 11.30 он прыгает на правую жердочку, она смотрит на него снизу, но не двигается с места. В 11.33 она отлетает влево, но остается внизу и так далее.
Фильмы я видел по телевизору. Про любовь, когда целуются, понятно. А они нет, летали себе по клетке вверх-вниз, ели, пили, пачкали клетку желтым пометом, чирикали и больше ничего.
Но вот однажды, когда мы обедали, что-то случилось. Я услышал шум в клетке, находившейся на кухне, встал и пошел посмотреть, не любовь ли там началась. И в самом деле, они сидели рядом и стукались клювиками, словно шпагами. Я спокойно вернулся к столу, сел и взял вилку, но не успел донести ее до рта, как вдруг мама грозно сказала: «Кто тебе разрешил встать из-за стола?» Я в недоумении уставился на нее. Разве для того, чтобы подняться со стула, необходимо разрешение, какое требуется для вождения машины?
Я промолчал и продолжал есть.
Но она вдруг потребовала: «Извинись перед папой». -- «Извиниться? -- удивился я. -- Перед кем?» -- «Ты прекрасно знаешь, что это твой отец», -- сказала она, и я заметил круги у нее под глазами. «Я знаю это и не знаю», -- ответил я. «Ты прекрасно это знаешь», -- и кивнула на мужа. Я тихо возразил: «Это неправда» -- и продолжал есть.
И тут заговорил он: «Ты живешь в моем доме, и я тебя кормлю. Теперь твой отец я, проси у меня прощения».
Трудно было понять, что происходит, не правда ли? Короче, разговор в таком духе продолжался еще некоторое время, и я все более терялся. Оба говорили одно и то же, а я не знал, что отвечать. Потом вдруг он поднялся и заявил: «Ребенок не признает мой авторитет».
Я тоже, сам того не заметив, невольно поднялся со стула. Он схватил меня за руку и резко скрутил ее, да так, что я упал на колени. Он посмотрел на меня сверху и повторил: «Будешь просить прощения?» Я разглядывал его ботинки, от боли перехватило дыхание, я глотнул воздуха и произнес это самое слово -- прощение.
Когда мы снова сели на свои места, он удовлетворенно улыбнулся и сказал: «Отныне будем жить по-другому!» Он говорил, а я вдруг понял, что это вовсе не я, а какой-то совсем другой человек произнес то слово.
Прежде я никогда не замечал, что я не один, что нас двое.




СЕДЬМАЯ БЕСЕДА


Дни проходили так: я отправлялся в школу, а они вместе -- на работу. Я возвращался, когда они находились еще в больнице, и до ужина был предоставлен самому себе. После обеда, как мы условились, я должен был заниматься. Ходил я теперь в старший класс, и мне задавали уйму уроков, но учиться мне нисколечко не хотелось. В голове роилось столько разных идей, поэтому я уходил гулять до самого вечера. У меня, конечно, были определенные любимые места, где я бывал чаще всего. Особенно мне нравилась дорога вдоль моря.
Нередко с соседнего болота туда прилетали болотные курочки и нырки, иногда и поганки, и я часами наблюдал за ними. Смотрел, как они изящно двигаются по песку среди пластиковых пакетов, и все записывал в свою белую тетрадку. Вечером, когда мать и отчим возвращались, они убеждались, что я дома. Я включал лампу на письменном столе, ставил локти на какую-нибудь книгу и притворялся, будто читаю. Мама была ужасно довольна, когда видела полоску света под дверью, и шептала мужу: «Он все еще занимается, сидит над книгами». Он тоже был доволен, так доволен, что однажды вечером даже погладил меня по голове и сказал: «Вот человек набирается ума-разума!» Только я не был доволен. Из-за канареек, конечно. Они любили друг друга, я уже убедился в этом. Но еще не решили иметь детей. Каждое утро, прямо в пижаме, я бежал к ним, но так и не находил в клетке ничего нового. Я начал беспокоиться. У канареек нет бороды, нет грудей, понимаете? А вдруг продавец ошибся, и это две самки или, еще хуже, два молодых самца? Короче, чем дальше, тем больше я беспокоился.
Когда двое любят друг друга, рождаются дети. Об этом мне и мама сказала, всего неделю тому назад. Мама и он, конечно.
Это произошло за ужином. Обычно мы все тогда собирались за столом. Словом, мы ели, а мама потрогала свой живот, под столом потрогала и сказала: «Скоро у тебя появится братик». Так и сказала.
Я посмотрел на нее, ничего не понимая, открыв рот от удивления, и спросил: «Почему?» Она тихо произнесла: «Потому что, когда двое любят друг друга, рождаются дети».
Понимаете? Значит, мои канарейки тоже должны иметь детей. Как бы там ни было, но братик так и не родился. Однажды мама вдруг согнулась, схватившись за живот, вскрикнула, и тотчас на полу под ней образовалась лужа крови, словно кран открылся.
Они жили в согласии, несомненно. Иначе зачем бы вдруг поженились? Только он был очень ревнивый. Считал, что раз много лет назад мама жила с кем-то другим, значит, и теперь она могла развлекаться и встречаться с посторонними мужчинами. Поэтому иногда он не возвращался вечером домой. То есть возвращался, но позднее обычного. А когда приходил, мы уже были в постели, но все равно слышали, как он ужасно шумел, стучал дверьми и всем прочим, что попадало под руку. Ходил по дому злой, как волк с пустым животом. Искал, что бы поесть, словом, нас искал, будто хотел сожрать. Я делал вид, будто ничего не замечаю, а как мама -- не знаю.
Я повторял названия камней. Понимаете? Хотя теперь я занимался птицами, но все равно помнил все названия. Берил, арагонит, пирит, сера, кварц, родонит, флюорит, опал... и так всю ночь.
Помогало? Не помогало? Наутро мама потеряла ребенка.




ВОСЬМАЯ БЕСЕДА


В конце концов они родились. Сначала появились яйца, разумеется, а потом, спустя неделю, и птенцы -- крохотные уродцы с затянутыми кожей глазами и крупными клювами. Противные или не противные, неважно, зато я теперь не сомневался, что они любили друг друга, и знал, что мои канарейки самец и самочка. Первые дни я не отходил от клетки, записывал в своей тетради все, что происходило. Кто-то из родителей должен был находиться в гнезде; пока один брал корм из рук, другой согревал птенцов. Это были действительно очень любящие родители. Через неделю птенцы начали оперяться и стали симпатичнее. А потом они сделались очень милыми, особенно когда у них открылись глаза -- черные круглые пуговки.
Я ничего не сказал им. Думаю, они даже ничего не заметили. Мы виделись только вечером за столом, и они чаще всего разговаривали о своих делах. Я волей-неволей слышал их разговоры, но старался не вникать и думал о другом. Так, например, мама говорила: «Видел? У триста двадцать первой опять было кровотечение...» И он отвечал: «Я уже трижды делал ей переливание. Теперь ничем помочь нельзя, у нее испорчены вены». Или же вспоминали о другой больной, которой волчанка разъела все лицо так, что остался один череп, обтянутый кожей. «А прежде была такая красивая девушка, -- вздыхала мама, -- я видела фотографию, очень красивая...» Или же говорили о вновь поступившем больном, которому раздробило ногу грузовиком, и его мать, узнав, что сын скончался, хотела покончить с собой на виду у всех. Словом, они разговаривали всегда об одном и том же, о своей работе, и я старался не слушать их, думал о том, свил ли тот дрозд в саду себе гнездо? Или о том, как же называется маленькая птичка, которую я видел, -- может, красноголовый королек?
Но однажды мне их беседы действительно донельзя надоели, я швырнул вилку и закричал: «Вы не могли бы говорить о чем-нибудь другом?»
Я ведь вам уже объяснял, правда? Кровь всегда приводила меня в ужас.
Они замолчали, уставившись на меня. «В чем дело? -- наконец проговорил он. -- Тебе не нравится наша работа? Или же, -- продолжал он, -- маленький орнитолог боится крови?» Я ловил вилкой зеленый горошек в тарелке и потому ни на кого не смотрел и ничего не ответил. Но он не отставал. «Тебе давно пора повзрослеть. Настоящие мужчины ничего не боятся. Они преодолевают любой страх. А если не умеют отогнать страх, так превращаются в бабу. Может, хочешь стать бабой, а?»
Вот на этом-то он и зациклился. Он не раз повторял, что я не должен расти размазней, что не должен походить на своего отца ни в чем, что, хоть я и родился кривым, то есть незаконным ребенком, он меня выпрямит. Он сделает это не столько ради меня, сколько из любви к моей матери, которая тащит на себе такой груз, не будучи ни в чем виновата.
Он меня выпрямит? Но как? Как выпрямляют подкову, дерево. Если я проходил мимо него, он возмущался: «Ты пересек мне дорогу! Что ты себе позволяешь?» -- и хлестал по лицу. Если я старался незаметно пройти в другой конец коридора, он орал: «Избегаешь меня?! Наберись мужества!» -- и снова бил по щекам.
Словом, он делал все, чтобы «выпрямить» меня.
Мама была довольна. Мне, во всяком случае, так казалось, потому что она все видела, но ничего не говорила. Слегка улыбалась, как улыбаются египетские статуи.
Иногда я плакал. Я же не понимал, что мне делать? Тогда мама подходила ко мне, гладила по голове и утешала: «Знаешь, он все делает для твоего же блага, он любит тебя так, как твой настоящий отец никогда не любил. Вырастешь -- поймешь. И будешь ему благодарен».
После этих слов я терялся еще больше. Как же я мог быть настолько плохим, если он был такой хороший?
Канарейки никогда не допускали, чтобы их птенцам было холодно. Они все время сидели над ними и кормили всякий раз, как только те открывали клюв. Да, я все записывал в тетради, а чтоб нагляднее было, делал зарисовки.




ДЕВЯТАЯ БЕСЕДА


Так вот, о крови. В тот день, как ни странно, за столом ничего не произошло, то есть меня так и оставили «кривым», каким я был доселе, и продолжили разговор о больничных делах. Ничего не случилось ни тогда, ни на следующий день, ни позже. И я уже совсем было успокоился, думая, что пронесло.
Потом однажды утром -- в воскресенье, когда мама была на дежурстве, -- он вошел ко мне в комнату, разбудил и сказал: «Вставай, поехали на рыбалку!»
Рыбалка -- это его страсть, но он не любил рыбачить в открытом море, потому что оно пугало его; он предпочитал быстрые горные реки. «Нет ничего лучше рыбной ловли, для того чтобы расслабиться», -- обычно говорил он.
Я оделся, взял свою белую тетрадку и последовал за ним. Часа два мы провели в пути и наконец оказались в небольшой пустынной долине. Вокруг не видно было ни души, только громко шумел ручей, бежавший по камням. Он почти все время молчал, а если и говорил, то как-то чересчур сдержанно. Выбрав место для рыбной ловли, он достал свою удочку, а потом и другую, поменьше, и передал мне. Я тотчас возразил, мол, нет, спасибо, мне не хочется ловить рыбу, но тут должно быть много разных птиц: мартин-рыболов, балерина, водяной дрозд. Словом, я куда с большим удовольствием просто посидел бы в стороне на камне. Но он настаивал, говорил, что одно не исключает другого, можно и рыбу удить, и птиц спокойно разглядывать. Это даже удобнее, ведь нужно сидеть тихо, не двигаясь. Он уговаривал меня еще некоторое время. Настаивал, а я все возражал, мол, спасибо, не хочу, но вдруг заметил, как глаза его зло сверкнули, и тогда согласился.
Он нацепил фальшивых мух, закинул обе удочки и показал, куда сесть, сказав: «Сиди тут! А сам поднялся немного выше по склону и оттуда крикнул: «Почувствуешь, что клюет, дерни на себя». Он замолчал, я тоже не проронил ни слова.
Я даже подумал, что он, видимо, прав -- это занятие и в самом деле очень успокаивает нервы, -- как вдруг моя удочка сильно дернулась, едва не вырвавшись из рук. Я с трудом удержал ее и, как только она остановилась, принялся крутить барабан.
Он поспешил мне на помощь, и мы стали тянуть вместе. Наконец, немало потрудившись, мы вытащили на берег огромную форель. «Молодец!» -- похвалил он. И я тоже порадовался. И даже улыбался, пока рыба, потрепыхавшись в воздухе, не упала на землю рядом с нами. Она вся сверкала на солнце, но вскоре ее чешую облепил сор. Рыба вертелась на земле, крутясь с боку на бок, словно внутри у нее срабатывала какая-то пружина. Посмотрит на меня одним глазом, потом, подскочив, посмотрит другим. Зрачок был маленький, черный, и к нему прилипла соломинка. Мне показалось даже, что рыба могла бы увидеть меня, но из глаза торчал крючок и лилась кровь -- вокруг все было залито ею. Я отвернулся и сказал: «Теперь ведь ее можно бросить обратно в воду, не так ли?» Едва я произнес это, как он схватил меня за подбородок и рванул к себе. «Ты ведь знаешь, -- заговорил он, -- что рыбу ловят для того, чтобы съесть». В наступившей тишине я услышал, как пролетела балерина. Тогда он взял камень, протянул его мне и приказал: «Убей ее!» Я промолчал и уронил камень. Он подобрал его и снова вложил мне в руку. Короче, это повторилось несколько раз. Наконец он тихо произнес: «Какое же у меня должно быть терпение». Но я чувствовал, что терпения у него остается все меньше и меньше. И действительно, в конце концов, он дал мне такую затрещину, что я свалился на землю. Лежа, я смотрел, как он долбит камнем рыбью голову. Когда же та превратилась в кровавое месиво, из которого торчал крючок, я подумал: «Все кончено». Я собрался было подняться, но тут он достал из кармана нож и отрезал рыбе голову. Потом направился ко мне, держа эту голову так, что кровь и какие-то желтые внутренности стекали у него между пальцев. Я не понимал, что он задумал, но все равно вскочил. Однако было уже слишком поздно. Одной рукой он ухватил меня за шиворот, а другой вмазал мне в лицо расплющенную рыбью голову.
Это произошло, наверное, в полдень. Когда же мы сели в машину, он обнял меня за плечи и сказал: «Тебя по-прежнему все еще слишком пугает кровь?» -- и привлек к себе, словно мы были школьными приятелями.
Я не мог вымыть лицо, пока мы не добрались до города. Только там, на окраине, он остановил машину у фонтанчика. «Иди умойся. Быстро!» -- приказал он.
Мне стоило немалого труда отмыть кровь, потому что она впиталась в кожу, впиталась очень глубоко, до самого мозга.
Маме я ничего не сказал. И он тоже промолчал. Только спросил: «Видела рыбу?! Невероятно, но ее поймал твой сын!» И захохотал.
Мы съели ее в тот же вечер, отварную, с картофелем, под майонезом.
Да, я тоже ел ее вместе с ними, не сказав ни слова. А потом, запершись в ванной, как можно глубже засунул палец в горло.




ДЕСЯТАЯ БЕСЕДА


Вспоминая обо всем этом сейчас, я могу сказать, что именно то воскресенье стало для меня как бы крещением, своего рода водоразделом. Я не могу точно определить, что же случилось тогда, но думаю, что-то произошло со временем, я начал по-другому ощущать его. Все почему-то стало происходить намного быстрее. И все как-то вдруг разладилось, перестало повиноваться мне.
Запах крови прежде всего. Хоть я и тщательно вымылся, от меня по-прежнему пахло кровью. В ту ночь я не смог уснуть: все время чувствовал этот запах у рта, у глаз. Я зарывался лицом в подушку, и мне казалось, будто я весь насквозь пропитан кровью. Я приподнимал голову, облизывал губы и ощущал этот липкий, сладкий запах. Я испытывал ужас, отвращение, но, кроме этого, и еще какое-то странное чувство. Такое бывает, когда вдруг неожиданно налетит порыв ветра. Тогда кто-нибудь обязательно скажет: ветер несет какое-то предвестие. Или слушаешь музыку, и с первых же нот становится понятно, какая она -- грустная или веселая.
Словом, такое в жизни бывает не раз. Со мной вот случилось тогда, но может с кем угодно случиться. Неожиданно из-за какой-нибудь несущественной мелочи вдруг отвлекаешься на что-то совсем иное и направляешься по пути, по которому прежде никогда не шел.
Не знаю, достаточно ли понятно я объясняю, поняли ли вы меня. Но я и сам тогда ничего не понимал. Мне понятно это теперь, когда обдумываю случившееся, заново перебирая в памяти все события в обратном порядке. Крещение? Нет, скорее помазание, что-то похожее на запах падали, притягательный для гиен.
Короче, дело было так. Наутро после того воскресенья, хоть мне и не удалось сомкнуть глаз, я встал, собираясь отправиться в школу, и, еще не одевшись, прошел на кухню взглянуть на мое семейство канареек. Поначалу я просто не поверил собственным глазам. Смотрел, смотрел и все уверял себя, что мне это снится. Потом подошла мама и сзади тронула меня за плечо; вот тогда я понял, что не сплю, а эти растерзанные тушки на дне клетки -- мои птенчики. Один справа, другие два слева, у чашечки с водой. Все с перерезанным горлом и вспоротым животом, среди мелких перышек хорошо видны были внутренности. Птенцы погибли не в гнезде, а довольно далеко от него, но ведь они еще не умели летать. Их родители делали вид, будто ничего не произошло, прыгали с одной перекладины на другую и щебетали. Как же так, спрашивал я себя, как же такое возможно? Я стоял у клетки, не в силах шевельнуть даже пальцем. Я все еще стоял, как был -- в пижаме, босиком, когда он, уже в пальто, задержался рядом со мной, заглянул в клетку и произнес: «Надо же, мертвые!»
В тот день я не пошел в школу. Сказал, что иду туда, а на самом деле не пошел. Поехал автобусом к морю и все бродил по кромке воды до самого обеда. Я был на берегу и одновременно нигде. И впервые отчетливо ощутил, что я деревянный. Деревянный или каменный, какая разница; во всяком случае, сделан из чего-то такого, что остается бесчувственным, когда к нему прикасаются. И в самом деле, подожги я себе руку и пылай она каким угодно пламенем, я не ощутил бы жара. Только где-то очень глубоко еще оставалась во мне крохотная живая частица. Что-то вроде тлеющего уголька, это нечто еще теплилось и думало. Думало, а я даже не замечал, что думает.
Как всегда, я обедал один. Закончив есть, я не знал, чем заняться, и пошел спать. Проснулся внезапно, с громким воплем, уже вечером. Вот что мне снилось: иду по берегу, как шагал весь день, и вдруг неожиданно, без всякой причины, воспламеняюсь. Огонь пожирает меня изнутри. Я бросаюсь в воду, плыву, но не могу загасить пламя и ору изо всех сил. От этого вопля я и проснулся.
Я просидел за письменным столом до самого ужина. И всего только раз поднялся, чтобы сходить на кухню. Проходя мимо клетки, я притворился, будто не замечаю ее. Я ощущал запах крови, и мне было страшно прикоснуться к птицам. Потом, как всегда, они вернулись домой на машине. Оставили ее в саду и прошли в дом.
За столом, отпивая вино, он произнес: «Надеюсь, ты убрал эти трупики». Я промолчал, не сказал ни да ни нет. Тогда он поднялся и пошел проверить. Потом вернулся и сел за стол со словами: «Чего же ты ждешь? Чтобы их черви съели?» Я сидел не шелохнувшись, он схватил меня за руку и попытался поднять со стула, но я ухватился за скатерть и зацепился ногами за ножки стола. Он тянул меня, а я упирался. У него вздулись вены на шее. Мама между тем подала суп с какими-то зелеными кусочками -- он колыхался передо мной в тарелке.
Дело уже дошло до того, что он орал: «Убери их!» А я вопил: «Нет!» Так длилось, наверное, минуты две. Потом я вдруг вскочил и неожиданно ударил его. «Убирай сам, убийца!» -- прокричал я и швырнул ему прямо в лицо тарелку с супом.
А потом? Я плохо помню, что было потом. Мама кричала: «Ты с ума сошел!» А он тыкал мою голову в таз с водой. Когда я оказался в своей комнате, он вошел следом и запер за собой дверь. Запомнил я только этот звук -- поворачивающегося ключа. Я лежал на полу, и он избивал меня, удары градом сыпались со всех сторон. Сначала я защищался, потом уже не осталось сил. Я понял, что бесполезно сопротивляться, и притворился, будто ничего не чувствую.
Очнулся я в своей кровати, вернее, под нею. Должно быть, я забрался туда, словно в нору. Почувствовал запах крови -- она текла у меня из носа. Кровь была повсюду. Я же вам говорил: крещение или водораздел.
На другой день я оказался в интернате.




ОДИННАДЦАТАЯ БЕСЕДА


Естественно, мне пришлось беседовать с психологом. Видите, и в вашей специальности у меня уже есть некоторый опыт. Если честно, я не произнес ни слова, а он все пытался заставить меня заговорить. Наконец, видя, что я упрямо молчу, велел рисовать всякие картинки. Я накорябал как попало и угодил в интернат. Может, ответь я ему или нарисуй картинки получше, и не попал бы туда, но в конце концов все сложилось именно так. В тот же день я уехал. Обрадовался ли я? Не знаю, не очень задумывался об этом. Возможно, что и обрадовался, во всяком случае был счастлив освободиться от них. Единственное, что меня огорчало, это конец моим занятиям. С того воскресного дня, когда случилась история с рыбой, я не сделал ни одной записи в своей тетради, не собирал больше камни, не наблюдал за полетом птиц. В спешке перед отъездом я оставил дома все свои заметки.
Интернат занимал большое желтоватое здание с матовыми стеклами, стоявшее на лугу. Когда я попал туда, учебный год давно начался и ребята уже знали друг друга. В первый же день меня вызвал к себе падре ректор, седой священник, с такими влажными руками, что, казалось, он их только что вынул из воды. Там, у себя в кабинете, падре стал подробно рассказывать мне историю про овечек, бродивших без присмотра где придется, и про то, насколько лучше им было в одном стаде под мудрым руководством палки. Я плохо понимал, что он говорил, и только позднее сообразил, что у меня сильнейший жар. Поэтому в день приезда ребят я так и не увидел, а попал в больничную палату и провел там довольно длительное время.
В палате я оказался один. Целыми днями лежал в постели, съежившись под одеялом и уставившись в стену напротив. Я попытался сосредоточиться на своих классификациях, пробовал повторять то, что еще помнил, чтобы не утратить привычку, но меня бил озноб, и потому ничего не получалось -- я невольно путал названия и формы.
Поправившись, я пришел в свой класс. В интернате существовал строгий, детально разработанный регламент поведения. Я долго не мог освоить его, без конца ошибался, и потому меня все время наказывали. Если б я мог поговорить с кем-нибудь из одноклассников, возможно, все было бы иначе, но нам запрещалось разговаривать друг с другом. Общаться мы могли только в установленный час, под присмотром главного воспитателя.
Знаете, почему запрещалось? Они опасались, что мальчики проникнутся взаимной симпатией, а там дело прямым ходом само пойдет дальше. Тогда я еще не знал, что такое бывает, что люди могут входить друг в друга, даже если они оба мужского пола. Разумеется, подобное все равно случалось. Для этого всегда находилась возможность -- ночью или в туалете. Нравилось ли мне такое занятие? Или не нравилось? Не знаю, не задумывался над этим.
Первый раз мне было только больно. И я немного удивился, а потом это вошло в привычку. Более того, именно потому, что это было запрещено, я целый день ни о чем другом и не думал, как только об этом. Поначалу это проделывали со мной, а потом я и сам принялся делать это с другими.
Так вот, когда я пытаюсь понять, как определить то время, мне приходят в голову всего два слова: холод и полумрак. Холод потому, что комнаты и коридоры были огромные и пустынные, а полумрак потому, что в них никогда не было солнца и даже яркого света. А то занятие было, в конце концов, совершенно невинным. Мы проделывали это лишь для того, чтобы согреться, чтобы ощутить в себе хоть немного тепла.
Только поздней весной я понял, что холод никак не связан с температурой воздуха. Сама кожа у меня сделалась холодной, а под кожей и мясо. Я то и дело останавливался и прислушивался к тому, что во мне происходит; иногда казалось, будто и сердце превратилось в кусок льда, будто оно подвешено в каркасе моего туловища, словно кусок говядины в морозильной камере.
Нет, они никогда не навещали меня, даже смену белья не присылали. Только однажды, пару месяцев спустя, я получил открытку. На обратной стороне было написано: «Надеюсь, что ты ведешь себя хорошо». И подпись: «Рита».
Так или иначе, незадолго до конца учебного года неизбежное все-таки произошло -- нас накрыли. Я был наедине с самым маленьким мальчиком, и, по правде говоря, мы не делали ничего дурного. Просто мы были вместе и всего лишь держали в руках свои члены. Но когда священник распахнул дверь и осветил нас фонарем, мальчик сразу же со слезами заголосил, что он не виноват, что это я заставлял его заниматься этим. Нас схватили за шиворот и потащили в какую-то темную комнату. Вскоре туда пришел падре ректор. В руках он держал линейку. Приказав мальчику положить руки на стол, он принялся бить по ним линейкой, пока кисти не покрылись кровавыми полосами. Время от времени падре приостанавливался и проверял, смотрю ли я на экзекуцию. Потом он отвел мальчика к двери и, прежде чем вытолкнуть, произнес: «За все это ты должен благодарить своего друга». Мы остались одни. Я решил, что теперь настала моя очередь, и уже было приготовился, но ничего не произошло. Он приблизился ко мне, провел рукой по плечу и сказал: «Мне очень жаль, но тебя я должен запереть». Ну, подумал я, тем лучше. Когда меня отвели в каморку и заперли дверь на ключ, я почувствовал себя едва ли не счастливым и облегченно вздохнул.
Странно, но впервые с тех пор, как оказался в колледже, я перестал ощущать холод. Мне вспоминались исполосованные руки мальчика, кровь, стекавшая с них, и внутри у меня становилось тепло. Выходит, все же я не полностью состою из железа или дерева. И там у меня внутри еще течет что-то горячее и живое.
Спустя некоторое время от нечего делать я уснул. Проснулся не знаю когда, от звука поворачивающегося ключа. Я не успел и приподняться, как кто-то накинулся на меня, навалившись сверху всем телом.
Я заметил, что на лице у него была какая-то маска, действительно очень страшная. Он сразу же приказал: «Не двигайся, не шевелись, перед тобой -- дьявол». Но едва его руки коснулись меня, я сразу же понял, что никакой это не дьявол, -- ладони были влажные и липкие, как у падре ректора.
Надо ли рассказывать дальше? Вы уже поняли? Могу только добавить, что в тот миг внутри у меня снова все превратилось в лед и осталось так навсегда.
Через несколько дней, едва меня выпустили из каморки, я убежал.
До своего города я добирался два дня. Сначала шел пешком, потом останавливал машины и просил подвезти. В дороге я шаг за шагом уверил себя в одном: мама все знает и будет рада, когда я вернусь. Все опять останется, как прежде, -- не могло быть иначе, ведь они любят меня, и мы будем жить хорошо.
Когда я позвонил в дверь, то даже сам не заметил, как начал улыбаться. Его машины на месте не было, и мне стало спокойнее. Я продолжал улыбаться и пока поднимался по лестнице, даже когда вошел в кухню. Она стояла у плиты и обернулась, услышав мои шаги. Я думал, она раскроет мне объятия. Я крикнул: «Мама, вот и я!»
Она ответила: «Вижу» -- и снова занялась своим делом.




ДВЕНАДЦАТАЯ БЕСЕДА


Хотите знать, что было дальше? А было то, что я вернулся в интернат. Конечно, они немного пошумели, прежде чем взять меня обратно. Не хотели брать, говорили: беглецов назад не принимают. Мама упрашивала, умоляла, в конце концов они уступили. Я уехал через два дня.
Время, проведенное дома, было каким-то странным. Они не кричали на меня, просто молчали; я находился рядом, но как будто меня там и не было вовсе. Они не проявляли ни радости, ни недовольства -- я просто не существовал для них, вот и все. Однажды утром, когда я не знал, чем заняться, вошла мама и сказала: «Сядь, мне нужно поговорить с тобой». Я сел на кровать, и мне почему-то стало вдруг ужасно холодно, я весь буквально затрясся от озноба. Дрожал так, что даже зубы стучали. Хотел было рассказать ей, что случилось, но не решился. Я подумал, она не поверит мне, скажет: «Ты же известный лгун, конечно, все придумал».
Сидел я, значит, и дрожал, и мама произнесла с укоризной: «Ты нарочно дрожишь, в такую жару не может быть холодно». Тогда я постарался унять дрожь, но не смог. И, чтобы показать, что говорю правду, прошел к шкафу, достал два свитера и натянул их на себя. Она только тяжело вздохнула. Вздохнула и сказала: «Если б ты знал, как нелегко быть родителями. -- Потом провела рукой по своему животу, посмотрела на него и добавила: -- У нас новость, большая новость. Скоро у тебя будет братик».
Я с опаской посмотрел на нее. По правде говоря, ничего не было заметно. Когда же она вновь заговорила, я ощутил, что нахожусь где-то очень далеко. И не я, а тот другой, деревянный, стоял перед нею и слушал. Ее слова доносились далеким эхом в горной долине: что она устала... у нее много забот... папа тоже устал... гробит себя на работе целыми днями... у нее скоро родится ребенок... для всех будет лучше, если я послушаюсь и вернусь в интернат.
Я ничего не ответил. Подумал, что в общем-то случайно влип в эту дурацкую историю, и опять задрожал, как листок, который вот-вот оторвется от ветки.
Конечно, я и его видел в эти дни, мы дважды сидели вместе за столом. Первый раз он притворился, будто не замечает меня -- поворачивался в мою сторону, и взгляд его скользил мимо. Второй раз, как только я сел за стол, у меня началась сильная икота. Хоть я и зажимал рот, все равно было слышно. Спустя какое-то время он повернулся ко мне и прикрикнул: «Может, перестанешь наконец?» Но икота, как назло, усилилась еще больше. В комнате было очень тихо, поэтому, наверно, и казалось, что я икаю особенно громко. Тогда он швырнул прибор в тарелку и направился ко мне. Я весь съежился как только мог и уже подумывал, куда бы спрятаться, но тут поднялась мама. Она тронула его за рукав и попросила: «Пожалуйста, не надо». Он было остановился, потом круто повернулся и вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Больше я маму не видел. Она не пришла в тот вечер ко мне попрощаться, а утром, когда я вышел из дома, направляясь в интернат, я обернулся и посмотрел на окна, но ее там не было. Поскольку я отправился в дорогу один, я мог и убежать. Честно говоря, я подумал об этом, когда подошел к вагону, но у меня не было в кармане ни одной лиры. А кроме того, что стало бы со мной дальше? Я решил попробовать быть послушным.
Раз они ждали ребенка, значит, любили друг друга, это ясно. Да, я надеялся, что эта любовь расширится, как масляное пятно. Станет большой-большой, такой большой, что в конце концов и мне найдется в ней место.
Короче, чтобы не испортить все, мне следовало подождать.
Как только я вернулся в интернат, меня сразу же наказали. Целых три месяца мне запрещено было выходить из здания. Подошло лето, и в интернате нас осталось всего десять человек. Я, конечно, отстал в учебе, и пришлось много заниматься. Некогда было думать о чем-то другом. Я все время корпел над учебниками, а редкие свободные часы посвящал своим классификациям. И я как раз подумал тогда, что еще не все потеряно и если очень постараюсь, то сумею стать великим ученым.
Падре ректор? Раза два я столкнулся с ним лицом к лицу в коридоре. Я мог бы ударить его, мог прокричать, что знаю, кто он такой на самом деле. Но, когда он ласково потрепал меня за подбородок, я только покраснел и опустил глаза.
Снова наступила осень, и я блистательно сдал экзамены. Но никто и не подумал прислать мне теплую одежду. В наказание входило и такое ограничение: мне запрещалось звонить домой до самого Рождества.
В те месяцы холод проник в меня еще глубже и начал буквально грызть суставы. Когда я передвигался по комнате, мне казалось, я слышу, как бренчат мои кости. Я понимаю, в это трудно поверить, но так оно и было в действительности. Суставы превратились в лед и стучали в моем заледенелом теле. Вы когда-нибудь доставали из морозильника мерзлую рыбу? Если постучать ею о стол, она кажется твердой, как камень. Точно таким был и я тогда. С нетерпением ожидал ночи, надеясь согреться под одеялом. Но все напрасно: в постели я замерзал еще больше. Рядом с моей кроватью была кровать малыша, который постоянно плакал. Чтобы не слышать его плача, я старался думать о чем-нибудь другом. Например, представлял себе мягкое и горячее сердце Земли. Мысленно проникал в ее недра все глубже и глубже, минуя слой за слоем, и добирался до самой сердцевины -- до самого адского пекла. А там оказывалась кипящая огненная масса, колыхавшаяся от вращения Земли и выбрасывавшая чудовищные брызги и фонтаны.
Такая же картина иногда преследовала меня и во сне. Только мне снилось, будто эта огненная плазма не просто равномерно колышется в самой толще Земли, подобно косточке внутри плода, но и мечется во все стороны, клокочет, бушует, потом находит какую-нибудь щель, какой-нибудь разрез, и с громким бульканьем устремляется вверх, поднимаясь к морям и озерам и превращая их в гигантские кипящие котлы, а в домах из всех кранов начинает исторгаться раскаленная магма и пепел. И с людьми почему-то происходило то же самое: взрывалось не только сердце Земли, но и их собственные сердца -- те, что находятся в туловище, -- и кровь потоками хлестала из глаз, изо рта, длинными струями вытекала из-под ногтей.
Тут я всегда просыпался и тотчас же снова ужасно замерзал. А мой маленький сосед уже спал, не слышно было больше его плача, и кругом стояла удивительная тишина.
Незадолго до Рождества я получил телеграмму и вскрыл ее один, в туалете. В ней говорилось: «У тебя появился братик, его зовут Бенвенуто».




ТРИНАДЦАТАЯ БЕСЕДА


На чем же мы остановились? На братике? Так вот, я не испытал при этом известии никаких чувств. Откуда им взяться? Ведь я не видел живота матери, не верил даже, что они любят друг друга. Я подумал только: «Хорошо, если б он больше походил на меня, чем на отца, все-таки у меня достаточно симпатичное лицо».
А во всем остальном жизнь моя протекала довольно спокойно. Даже рассказывать нечего. Первую половину дня я проводил в классе, после обеда занимался самостоятельно. Раз в неделю нас выпускали погулять на лужайку возле здания интерната. Собралась даже футбольная команда, но я отказался играть. Мне не нравилось бегать впустую, я предпочитал сидеть в классе или в библиотеке и заниматься. Я знал, что оставалось еще пять лет до того дня, когда меня признают взрослым. (2) Я больше ни с кем не разговаривал. Отвечал на вопросы только на уроках. Почему? Не знаю. Просто не хотелось ни с кем общаться, не о чем было говорить.
Шли месяцы, и у меня постепенно стало возникать ощущение, будто я теперь не деревянный, а подобен засыхающему плоду. Наверное, оттого, что за окном нашего класса росло дерево хурмы. В яркие, солнечные дни я мог в деталях разглядывать его, а при тумане видны были только плоды. Сначала все было на месте: ствол, ветви, листья и круглые, гладкие, ярко-оранжевые плоды. Потом постепенно облетели листья. Они пожухли и валялись теперь на земле. Остались одни фрукты, цвет которых делался теперь красным.
Каждое утро я смотрел в окно, ожидая, что они тоже окажутся на земле -- расплющенные среди увядших листьев. Но всегда обнаруживал плоды на прежнем месте, только они становились все меньше и краснее. Они усыхали, сморщивались точно так же, как съеживался от холода я. Какой-то голос убеждал меня, что мне необходимо двигаться дальше, а какой-то другой уверял, будто совершенно незачем идти вперед.
Время шло, а из дома посылки с зимней одеждой все не было. Ни посылки, ни каких-либо других известий, и я продолжал умирать от холода. И однажды -- когда же это было, в феврале? -- я набрался смелости и решил позвонить. Да, теперь мне уже разрешалось звонить. Более того, я мог сделать это еще два месяца назад. Почему не звонил? Так просто. Даже в голову не пришло, вот и все. Но в конце концов все-таки отважился, попросил жетон и дождался подходящего времени, когда его не должно быть дома. Я стоял в кабине и, пока в трубке звучал длинный гудок, буквально обливался холодным потом -- он так и струился по спине. Я ждал долго и уже хотел повесить трубку, как вдруг мне ответили. Не знаю почему, но он оказался не в больнице, а дома. Короче, у меня едва хватило сил объяснить, кто я такой, назвав свое имя. Непонятно, зачем я это сделал. Наверное, опасался, что он не узнает мой голос. Выслушав меня, он спросил: «Тебе мама нужна?» Я, разумеется, ответил, что да. Некоторое время трубка молчала, а потом снова заговорил он. Он сказал, что мама не может подойти, потому что кормит ребенка, и еще сказал, чтобы я перезвонил, когда смогу. Раздался щелчок -- связь прервалась. Какое-то время я так и стоял с трубкой в руке. Я и об этом не подумал -- она же кормит братика. Но мысль эта меня не согрела. Наоборот, стало еще холоднее.
Как раз в тот день несколько плодов сорвалось с ветки. Стоило чуть-чуть привстать с парты, и я видел их. Они лежали на земле под деревом расплющенные, похожие на пятна крови.
Между тем подошло время карнавала, канун епитимьи.
В интернате был устроен небольшой праздник, и тогда же, вернее, в ту же ночь произошел несчастный случай. Мы узнали о нем только утром. А обнаружил труп садовник, около семи часов. Погибший был чуть младше меня, пару раз просил помочь ему с уроками. На празднике он веселился едва ли не больше всех, смеялся вместе с детьми, прыгал, бегал.
Я не видел труп. Только позднее заметил во дворе на асфальте красное пятно -- его внутренности. Нам, конечно, не разрешали подходить близко. Боялись, что среди нас окажется акула -- кто-нибудь, кто при виде крови захочет новой крови. Мальчик не упал, а выбросился. Он оказался на земле, как те плоды хурмы, когда им надоедает висеть на дереве.
Ночью я ощупал себя -- ноги, руки, живот. В каком я состоянии? Снаружи я выглядел высохшим, завядшим, лимфа почти не циркулировала во мне: я мог глубоко воткнуть иглу в свое тело и не почувствовать боли. Только где-то далеко-далеко внутри что-то еще шевелилось. И я не понимал, что это было за шевеление, может, там что-то гнило. Я, конечно, испугался.
И тогда я услышал голос. Что за голос? Все тот же, тот, что говорит во мне, когда я мысленно уношусь куда-то далеко. И голос этот велел мне бежать, спасаться, потому что я рожден не для того, чтобы кончить жизнь подобно хурме. О чем я думал? Не знаю, помню только, что передо мной вдруг прошли все первооткрыватели -- те, что отправлялись в плавание, не зная, куда пристанут, а потом делались знаменитыми. Мне тоже захотелось пуститься в плавание? Может быть.
Когда в голове занозой сидит какая-то мысль и думаешь только об одном, в конце концов удается осуществить задуманное. Так вышло и у меня, когда я решился убежать. Достаточно было надзирателю отвлечься всего на миг, как я исчез в кустах и со всех ног бросился в поле.
До моря я так и не добрался. Три дня бродил по окрестностям и по ближайшим лесам. Потом страшно захотел есть и замерз. Я дошел до какой-то станции и сел в зале ожидания. Когда я заснул, растянувшись на скамье, кто-то тронул меня за плечо: «У тебя есть билет?» Конечно же, человек был из полиции. А если нет, то зачем ему об этом спрашивать?




ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ БЕСЕДА


Вопреки моим опасениям ничего страшного не произошло. Из зала ожидания меня отвели в пустой кабинет. Я сидел там целый час, пока не пришла какая-то синьора и не принялась задавать вопросы. Сначала я хотел все наврать. Но, посмотрев ей в лицо, понял, что бесполезно: она сделает пару телефонных звонков и все узнает. Поэтому я прямо сказал ей, что ушел, потому что мне надоело оставаться там. У меня есть семья, есть маленький братик, которого я еще не видел, и я хочу жить с ними. Женщина молчала и только все писала и писала. Если мой ответ казался ей неясным, она переспрашивала, формулируя вопрос по-другому.
Потом она сказала, что разговор окончен. Велела подписать какую-то бумагу, отвела меня в другую комнату и исчезла, не сказав больше ни слова.
Теперь меня занимал только один вопрос: что же со мной станут делать. Отправят в тюрьму или в какое-нибудь другое подобное место? У меня не было никаких соображений на этот счет, я просто не знал, что думать. И ждал. Мне было холодно. Очень холодно. И еще я хотел есть. К счастью, пришел полицейский и спросил, не голоден ли я. Я сказал, что хотел бы съесть какой-нибудь бутерброд. Потом я опять все ждал, ждал, солнце опускалось за горизонт, наступил вечер. Я уже все передумал -- наверное, не находят достаточной строгой тюрьмы или, возможно, позвонили домой, и он ответил, оставьте, мол, его себе, нам он не нужен, -- как отвечают, когда купленная вещь оказывается бракованной. Или же, думал я, они просто не поверили моему рассказу и сейчас изучают фотографию за фотографией, каталог за каталогом.
В какой-то момент я вдруг почувствовал сильную усталость. Сколько бы я ни ломал голову, все равно ничего не происходило. И я закрыл глаза, откинув голову к стене. Меня разбудил звук открывающейся двери. Появилась женщина, которая расспрашивала меня, а за нею вошла и моя мать. И раньше, чем я успел что-то сообразить, она бросилась ко мне и сжала в объятиях. И тут я ощутил до боли знакомый запах, какой запомнился мне с детства, когда мы спали вместе. Она заговорила: «Мы так расстроились, когда нам позвонили из интерната! Сокровище мое, как ты себя чувствуешь?» Она гладила меня по голове, по лицу, по глазам и ощупывала, словно я уже был мертвый или она меня никогда прежде не видела.
Потом мы вышли из комнаты. Она тоже подписала какие-то бумаги. Сделав это, горячо пожала всем руки. И продолжала повторять: «Спасибо, спасибо! Не знаю, как и благодарить вас!»
Я уже говорил вам, что они были очень внимательны ко мне. Женщина, которая меня расспрашивала, даже проводила нас с мамой к выходу и, задержавшись в дверях, помахала рукой, когда мы спускались по лестнице.
За углом нас ждала машина. В ней сидел он и держал на руках моего маленького братика. Я сел рядом, не зная, что сказать. Мне было немножко страшно, поэтому, посмотрев на запеленатого братика, я спросил его: «Угу, как жизнь?!» Малыш спал. Но услышав меня, он, возможно, испугался, моментально открыл глаза и заорал как сумасшедший.
Мама взяла его на руки, но и она не смогла успокоить. Он вел машину, сжав губы, не отрывая руки от переключателя скоростей, мчался слишком быстро, почти не тормозя. До дома ехать было два часа, и так мы молчали всю дорогу. Даже когда ребенок уснул, ни мама, ни ее муж не произнесли ни звука. Хотел было заговорить я, думал сказать, что малыш очень славный, что я рад снова быть вместе с ними, что всегда буду хорошим и послушным. Хотел сказать все это, но не смог -- язык не двигался. Он казался мне ненастоящим -- то ли деревянным, то ли стеклянным.
Мне вспомнился один мультфильм: круглая, черная, блестящая бомба с бикфордовым шнуром. Шнур подожжен, и все видят это, но никто не хочет взять бомбу, все разбегаются, перебрасывая ее из рук в руки, и в результате, когда она взорвалась, досталось всем.
Что же было правдой? Объятие мамы в кабинете или молчание в машине? Что было правдой, а что неправдой? Я много раз задавал себе этот вопрос и не находил на него ответа.
Дома кое-что изменилось. Моя комната превратилась в детскую для братика. Там стояла теперь крохотная белая деревянная кроватка, и в ней лежали медвежонок и какая-то музыкальная игрушка, светившаяся изнутри.
«Можешь спать на кухне, -- проговорила мама, -- где-то должна быть старая раскладушка». И, не сказав больше ни слова, даже не взглянув на меня, принялась искать ее.




ПЯТНАДЦАТАЯ БЕСЕДА


Наконец-то я снова оказался дома. Это было уже не совсем то место, куда я хотел вернуться, но, так или иначе, я оказался дома. И надеялся, что все будет хорошо, да и как, собственно, могло быть еще? Но я, видите ли, позабыл ту историю про две машины.
Короче, ночь я провел на раскладушке. Спал крепко, как заяц, который долго бежал от погони. Когда проснулся, они уже завтракали на кухне. Я закрыл глаза, притворившись, будто еще сплю. Когда они ушли, я встал и медленно, не спеша оделся. Мне просто не верилось, что сейчас вот не зазвенит звонок, как в интернате, который заставит все делать на бегу. Я открывал шкафы и ящики, с любопытством рассматривая их содержимое. Разумеется, я повсюду искал свои вещи, теплую одежду, коллекцию камней и зеленых канареек. Но сколько ни старался, ничего не находил. Вернее, часа через два обнаружил в подвале клетку от канареек. Птиц не было, на их месте сидел огромный паук, развесивший паутину между перекладинами.
К обеду они не вернулись. Ребенок находился в яслях. И до самого вечера я оставался дома один.
Первой пришла мать. Она поднялась по лестнице с малышом на руках. Я с улыбкой поспешил ей навстречу. Улыбался я и тогда, когда она положила его на стол и стала менять пеленки. Ребенок смотрел по сторонам, и, когда мне показалось, что он остановил взгляд на мне, я заулыбался еще больше, едва ли не засмеялся. И тут произошло то, чего я никак не ожидал. Короче, он тоже улыбнулся мне! И в этот момент, когда мы улыбались друг другу, раздался звонок у входной двери. Мама пошла открывать. Тогда я наклонился к братику и взял его на руки. Он был такой нежный, такой легкий, и все продолжал смеяться. Я рассмотрел его и заметил, что он и в самом деле похож на меня -- у него такой же рот, и глаза мои, и он совсем не напоминает отца.
Мы так и смеялись вдвоем, когда они вошли в комнату. Мама посмотрела на меня, но ничего не сказала. А он, увидев меня, закричал: «Оставь его!» -- и выхватил у меня из рук малыша. Ребенок испугался и заорал, покраснев от натуги. Я не знал, что делать. Стоял, сунув руки в карманы, наверное, тоже красный от волнения. Мне стало почему-то стыдно, но я не понимал почему. Я быстро вышел из комнаты, спустился в подвал и просидел там, пока не подошло время ужина.
У меня были часы, конечно. Мне подарили их много лет назад после первого причастия. Я посматривал на них и, когда стрелка остановилась на восьми, поднялся в кухню. Они уже ужинали и, казалось, даже не заметили, что я вошел. Я приблизился к столу и увидел, что возле моего обычного места нет для меня ни тарелки, ни стакана, ни даже приборов, ничего -- чистая скатерть.
Что я сделал? Постоял там как столб, посмотрел на их тарелки, на свое пустое место. Осторожно спросил: «А мне?» Но никто не ответил. Они продолжали есть как ни в чем не бывало, молча, уткнувшись носом в свои тарелки. Я подождал еще немного. Мать подала второе, опять не мне. Я повернулся и ушел. На улице я взглянул снизу на освещенные окна. Когда свет в кухне погас, я отправился бродить куда глаза глядят. У меня не было ключей, и позднее, чтобы попасть в дом, пришлось позвонить. Открыла мать, в ночной рубашке и халате. Когда поднялся по лестнице, она сказала: «Наверное, хочешь знать, почему для тебя не оказалось места за столом?..» Я молча кивнул. Тогда она продолжала: «Ты ведь должен был оставаться в интернате по крайней мере до конца июня. Но ты сделал очередную глупость -- ушел без разрешения, и мы вынуждены держать тебя в своем доме. Ты здесь, но для нас тебя нет, и мы будем вести себя так, словно ты все еще в интернате. Иначе поступать мы не можем, мы же так с тобой договорились. Но ты сам все испортил. Это ведь делается для твоего блага, понимаешь?»
Я подумал, естественно, что она шутит. Разве можно такое говорить всерьез? Поэтому я кивнул, пожелал ей доброй ночи, лег на свою раскладушку и уснул. Только потом я понял, что со мной поступают именно так, как говорила мама. Никто не здоровался утром, никто не желал мне спокойной ночи, никто не разговаривал со мной. Мое место за столом неизменно оставалось пустым. Что мне было делать? Я старался как можно меньше находиться дома. Целыми днями бродил по улицам и возвращался домой лишь для того, чтобы поспать и поесть что-нибудь, что находил в холодильнике. Куда ходил? Не помню. Просто двигался по улицам, словно робот или ожившее пугало. Пару раз у меня внезапно возникало желание броситься под автобус. Я даже пытался это сделать, но ноги отказывались повиноваться, и я оставался на месте. Иногда, в обеденное время, подходил к какой-нибудь школе и стоял, сложив руки на груди, наблюдая, как выходят дети, -- точно был чьим-то родителем. И когда я видел, как какой-нибудь мальчик, выбежав из школы, обнимал маму или папу, во мне вдруг словно взрывалось что-то, и желудок обжигало огнем. Оттуда пламя поднималось выше, застилало чем-то красным глаза, и мне казалось, что внутри у меня клокочет само сердце Земли -- мягкое и горячее -- и что оно вот-вот вырвется наружу. В такие моменты у меня вдруг на мгновение возникало ощущение, будто я уже мертв.
Да, я ведь вам уже говорил, что еду брал в холодильнике, когда их не было дома или они уже спали. Брал что придется, не придавая никакого значения, что за еда. Я ведь не знал, что этого нельзя было делать. Откуда мне было знать, если никто не разговаривал со мной. Однажды вечером перед тем как лечь спать, я взял в холодильнике селедку со сливочным маслом. Вообще-то, меня нисколько не занимала проблема питания, еда мне была безразлична, но ведь известно, что инстинкт умирает последним, -- я уже почти не существовал, а инстинкт еще был жив. Короче, я нехотя проглотил несколько кусочков и улегся на раскладушку.
В тот вечер он вернулся поздно. Пришел и сразу же направился к холодильнику. Задержался у открытой дверцы и тотчас заорал: «Кто съел мою селедку?!» Накрывшись одеялом с головой, я услышал, что он отправился к маме, повторяя: «Селедку съел этот недоносок, твой сын! Мне назло сожрал!» Что отвечала мама, мне слышно не было. Не знаю, промолчала ли она или что-то негромко сказала. Во всяком случае, он опять стал ходить по дому, крича и круша все, что попадется под руку. Что сделал я? Убежал из кухни и спрятался в платяной шкаф, хотя знал, что рано или поздно он все равно доберется до меня. И действительно, я услышал из шкафа, что он направился в кухню. Услышал, как пинком отшвырнул раскладушку и заорал еще громче. Он продолжал искать меня. Я надеялся только на одно: что он устанет. Но нет, он был полон сил, и не прошло и пяти минут, как он открыл шкаф и обнаружил меня.
Я подумал: сейчас выблюю прямо ему в лицо. Однако та же мысль пришла и ему. Он засунул мне в горло ложку, как это делают доктора, и заставил меня вырвать.
Мы стояли один против другого, а между нами на полу воняла куча блевотины. У меня желудок свело спазмом, на глазах выступили слезы. А он тяжело дышал. Когда же перевел дыхание, приказал: «Чтобы не смел больше брать мою еду из холодильника!» -- и дважды ударил меня по лицу да так сильно, что я едва не упал. В ту ночь я остался спать в шкафу. Зарылся в белье, как лиса в своей зимней норе.
Следующие месяцы прошли, пожалуй, довольно спокойно -- не произошло ничего особенного. Он все время чересчур нервничал. А мама... Когда она не смотрела на меня, я незаметно наблюдал за ней, и мне показалось, что, хоть она и притворялась счастливой, на самом деле ей очень плохо. Братик тем временем подрос и научился ползать на четвереньках. Но он умел двигаться только назад. И если хотел добраться до какой-нибудь вещи, то, наоборот, удалялся от нее, а не приближался. И чем больше отползал назад, тем больше вопил от обиды.
Я бы охотно взял его на руки, подержал, понянчил, ощутил его тепло, но не мог. Мне запрещено было прикасаться к нему, поэтому я довольствовался лишь тем, что издали смотрел на него.
Незадолго до наступления лета муж моей матери стал нервничать еще больше. Он снова начал ревновать маму и почти каждую ночь возвращался домой пьяный. Я прятался где только мог и сразу после ужина искал какое-нибудь укрытие. А чтобы он не нашел меня, каждый раз менял место. Но всюду слышал его крики и брань. А ругался он безобразно: «Шлюха, сука, проститутка, даешь кому угодно!»
Все эти слова он обращал к моей маме. Что она отвечала, я не знаю, мне не было слышно, я находился слишком далеко от нее. Если же, случалось, он не заставал ее дома -- дежурила ночью в больнице, -- то все эти оскорбления он выкрикивал мне в лицо. Но я уже научился весьма ловко уходить от него. Я всегда носил теннисные туфли и бегал быстро. Ему же, пьяному, почти никогда не удавалось догнать меня. За все время он только раза два поймал меня. Я извивался возле него на полу, но его удары не настигали меня, то есть, хотя он и бил весьма прицельно, я не ощущал ударов, потому что включал автопилот.
Ну, а утром, когда я отправлялся бродить по улицам, то совсем ничего не понимал. Выходит, когда речь идет о еде, ночлеге, простом человеческом разговоре, я для него не существовал. А замечал он меня только ночью -- как некий объект, который нужен, чтобы снять напряжение.
Вам известен закон электричества, нет? Когда конденсатор заряжают снова и снова, что происходит в конце концов? Если заряд слишком велик, конденсатор взрывается.
Так мы дожили до начала июня. И тут как раз случилось непредвиденное -- мама заболела. Не знаю, что с нею произошло, врач пришел, но не смог ничего объяснить. Она целыми днями лежала в постели с закрытыми глазами, как мертвая. Когда мы были дома одни, я приоткрывал дверь и смотрел на маму. Она же не видела меня. По крайней мере, я так думал, пока однажды утром мама жестом не подозвала меня. Я вошел в комнату и на цыпочках приблизился к кровати. Встал рядом и не знал, что сказать. Она тоже молчала, но открыла глаза. Поискала своей рукой мою ладонь и крепко пожала. Я заметил, что рука у нее холодная, очень холодная. Холоднее моей.
Братик? Нет, его не было. Как только мама заболела, его отправили в деревню к тетушке, где бывал и я.
Короче, хотя мама и болела, он по-прежнему приходил домой пьяный. Более того, казалось, именно из-за того, что она лежит в постели, он злился еще больше. Поэтому я почти каждую ночь прятался подальше. Он искал меня, звал маму. Бродил по дому, разбивая все, что под руку попадется. Ко всему на свете можно привыкнуть, не так ли? К этому тоже. Спустя какое-то время мне стало казаться, что так оно и должно быть, что все это в порядке вещей.
Но однажды ночью он вернулся еще более лютый, нежели обычно. На беду, мама чувствовала себя тогда особенно плохо. Я услышал его крики, когда он шел еще по улице. Он поднялся по лестнице, прошел мимо моего шкафа и направился прямо в мамину комнату. Я, конечно, прислушался, но поначалу ничего не различал, а когда чуть позже приоткрыл дверцу моего убежища, то услышал крики и удары. Донесся до меня и голос мамы, мне показалось, она стонала или плакала.
Вам не раз приходилось, наверное, читать в газетах, как застенчивый или пугливый человек в экстремальной ситуации неожиданно проявляет необыкновенную, прямо-таки сверхчеловеческую силу, способен творить чудеса и ведет себя так, будто это вовсе не он, а какой-то сказочный герой.
Такое случилось и со мной в ту ночь. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я распахнул шкаф, выскочил из него, львиными прыжками пересек коридор и ворвался в комнату, сжав кулаки и выпятив грудь. Мама лежала на полу, а он с ножом в руке стоял над нею. Мне запомнилось только, что я бросился к матери, а она закричала: «Нет!» Я увидел его изумленные глаза, а потом кровь брызнула на меня. Я не могу сейчас припомнить все свои действия, не знаю, как случилось, что нож из его руки попал в мою, а из моей -- в его живот. По-прежнему сжимая нож, я отскочил в сторону и убежал еще раньше, чем понял, что произошло.
На улице я вымыл руки у ближайшего фонтана, долго оттирая их под струей. Кровь отмылась быстро, но запах -- запах так и остался. Какими-то тайными путями он с моих пальцев проник в ноздри, а оттуда в мозг.
Я слонялся по городу целую неделю. Бродил всегда ночью. Газет я не читал и не знал, скончался он или еще жив. И двигался вовсе не я, а пилот-автомат, зверь, у которого взорвались внутренности.
В эти дни я убил еще четверых.
Тела первых трех детей обнаружили почти сразу, четвертого еще ищут. Я поджидал их у школы. Дети были маленькие. Каждый раз я подходил к разным школам и выбирал тех учеников, за кем никто не приходил. Осторожно приближался к ним и, улыбаясь, говорил, что я их дальний родственник, и они охотно, даже радостно шли со мной. Мне очень хотелось, чтобы они навсегда остались радостными.
О первых трех, я думаю, вам все известно, вы же читали протоколы. Содомия, удушение, ну и так далее и так далее. Труп четвертого... Если хотите, можете послать кого-нибудь забрать. Он, наверное, еще там, зарыт недалеко от товарной площадки на железнодорожной станции.
Он был младше всех, лет семи или восьми, не больше, лицо такое светлое, умное. Только когда я уже держал его в руках бездыханным, у меня впервые возникло это желание. И тогда, ни о чем не думая, я вскрыл ножом его грудь -- она оказалась очень мягкой, лезвие вошло, как в масло.
Слева от позвоночника помещалось сердце, оно еще билось.
Но я не набросился на него сразу, а извлек его осторожно, словно драгоценность. И только когда проглотил последний кусок, обрел наконец полный, абсолютный покой -- впервые за столько лет я ощутил долгожданное тепло.
Меня взяли через несколько часов. Увидев полицейскую машину, я сразу все понял. Им не пришлось ловить меня, я стоял и ожидал их, заложив руки в карманы.
Когда меня поместили в камеру, я узнал, что муж моей матери не умер -- я лишь слегка задел его ножом.
Вы думаете, знай я, что он остался жив, то не стал бы убивать других? Кто знает? Вы знаете?
Конечно, тогда я отделался бы немногим. Раскаиваюсь ли? Испытываю ли угрызения совести? Это не имеет никакого значения, все осталось у меня внутри. А впрочем, это все та же проблема двух машин, идущих навстречу друг другу. Столкнутся? Не столкнутся?
Все зависит от времени, когда они отправились в путь.






ПОД СНЕГОМ



Хельсинки, 28 февраля 1969


Дорогой,
Я сейчас в Финляндии, на очередном конгрессе. Он длился три дня, и вчера был прощальный банкет для участников. Мне совсем не хотелось туда идти, я сослалась на плохое самочувствие и удалилась. Из зала конгресса до гостиницы прошла пешком. И хотя уже почти наступил март, снега вокруг лежало еще много. По пути я не раз останавливалась у небольших деревянных домиков. Было темно, и повсюду на подоконниках горели свечи. Одна моя коллега из Хельсинки объяснила, что это давняя традиция. Благодаря зажженным свечам зимой кажется, будто день длится дольше. А мне вовсе не докучает, что дни тут такие короткие. Свет, падающий из окон на улицу, создает ощущение уюта и тепла. Весьма возможно, однако, впечатление это ошибочное. Кто знает, сколько разных горестей и страданий скрыто за этими окнами! И все же среди этих пустынных заснеженных улиц, я почувствовала себя Машенькой, маленькой девочкой, заплутавшей в лесу. Мне так хотелось войти в эту сказку, оказаться в домике трех медведей, выпить чашку горячего молока, забраться под толстое одеяло, заснуть и спать, спать, ни о чем больше не думая.
Знаешь, бывают сны, какие очень хочется увидеть. Они грезятся иногда наяву, а когда заснешь, ни за что не приходят. Вот и я все время мечтаю увидеть один такой сон. Будто долго пробираюсь сквозь снежную пургу, наконец. вижу вдали огонек -- освещенное окошко. Подхожу, заглядываю в дом. Там никого нет. и очень уютно. Тогда я снимаю одежду, надеваю фланелевую ночную рубашку и исчезаю в огромной кровати под одеялом с рисунком в виде россыпи красных сердечек. И засыпаю, крепко вцепившись в одеяло. На улице валит снег, снежинки, кружась, опускаются на крышу. Я не задаю себе никаких вопросов, ничего не жду -- просто спокойно дышу. Я счастлива, и больше мне ничего не надо. На какое-то мгновение возникает ощущение, будто я не только понимаю мир, но и сама вся в нем. Будто я некая спокойная вещь среди других спокойных вещей.
И вчера ночью тоже, укрывшись холодными чужими простынями в гостинице и закрыв глаза, я опять подумала, как хорошо было бы, чтобы приснился такой сон.
Мне так сильно хотелось этого, что я почти не сомневалась -- наконец-то мое желание сбудется.
Но приснилось мне совсем другое. Будто я сделалась вдруг маленькой-маленькой и оказалась в заточении в кукольном домике, у меня такой был в детстве: двухэтажный домик из какого-то легкого дерева, с окнами и дверями, со множеством столиков, стульчиков и всякой другой крохотной мебели. За обеденным столом сидела одна их моих кукол. Выглянув в окошко, я увидела свою комнату -- там в разных углах валялись мои туфли, на письменном столе лежала раскрытая книга. Но, похоже, все это давным-давно было заброшено и покинуто. Тут я хочу что-то сказать, но не могу -- нет голоса. Внезапно ощущаю сильный холод, возникший где-то внутри. Тогда подхожу к кровати и ложусь. Не знаю, сколько времени я лежу так, только мне слышится сначала тихо, а потом все громче голос ребенка.
И хотя слов его не разобрать, мне ясно, что он не говорит, а поет. Какую-то забавную песенку. Иногда пение прерывается веселым смехом. Я хочу подняться, пытаюсь шевельнуть рукой, ногой, но не могу и вдруг чувствую, что вся целиком нахожусь под какой-то ледяной плитой. Я пытаюсь закричать, но лед гасит мой крик. Однако он громко звучит в гостиничном номере, и я просыпаюсь.
Сейчас сижу в халате за письменным столиком у окна. Официант принес мне завтрак. Поев, почувствовала себя немного лучше. Посмотрела на часы, до встречи в аэропорту оставалось еще ровно четыре часа. Я почти машинально взяла лист бумаги с грифом гостиницы и сделала то, на что у меня никогда не хватало мужества. Написала тебе письмо.




Рим, 1 марта 1969


Уже прошло два часа, как я вернулась домой. Достала вещи из чемодана, отправила кое-что в стирку. Приготовила себе чай и выпила его, сидя перед выключенным телевизором. Мне не следовало начинать это письмо тебе. Все произошло из-за смятения, в минуту слабости. Вообще-то я человек сильный. Во всяком случае, многие так считают. Никогда ни малейших уступок ни в чем, никогда никакой нерешительности. И все же я уступила и теперь чувствую, что уже не могу вернуться обратно. Похоже, будто я открыла кран -- вода течет, и у меня уже нет сил остановить ее. Банальное сравнение, но не могу найти другого, более подходящего. Впрочем, оригинальность никогда не была моей сильной стороной.
Обратно я летела вместе с директором агентства. Подождала, когда самолет взлетит, и объявила ему, что ухожу с работы. Он решил, что я шучу. И рассмеялся: «Этот конгресс по метеопатии явно подействовал на твою голову». Я с улыбкой ответила, что с головой у меня все в полном порядке. Я давно собиралась сказать об этом, так как долго размышляла о своем поступке. Он испугался моей решимости и спросил: «Но ты ведь вовсе не чувствуешь себя старой, не так ли? И прекрасно знаешь, что, хоть у нас и много новых молодых сотрудниц, ты все равно остаешься лучшей в агентстве. Все тебя любят, все уважают».
Я попыталась объяснить ему, что побудило меня на этот шаг: «Теперь, когда умерла моя мать, у меня нет больше необходимости работать. Она оставила мне состояние, которое позволит мне еще сто лет жить безбедно, ничего не делая». Я добавила также, что устала и мне больше не хочется носиться по всему миру, дабы переводить чужие беседы.
Тут он согласился со мной. Это вовсе не редкость, когда у женщины в моем возрасте наступает некоторое переутомление, но, если немного отдохнуть, отправиться в какое-нибудь путешествие, отвлечься, все снова придет в норму. «Почему бы тебе не съездить в Мексику? -- заключил он. -- Говорят, там очень красиво!»
Я улыбнулась в ответ, тронула его за руку. Двадцать лет совместной работы -- словно двадцать лет в браке. «Альберто, -- сказала я, -- отныне есть только одно место на земле, где мне хочется быть, и это -- мой дом».
Некоторое время он молчал, напоминая задумавшегося ребенка. Потом вдруг пристально посмотрел мне в глаза. И тихо спросил: «Так, значит, это любовь?»
В этот момент самолет входил в огромное облако.
Я думала о своем письме. И ответила: «Да, в каком-то смысле -- да».
Оглядываю свою квартиру. Все здесь в полном порядке, можно сказать, в идеальном: знакомые именно таким и представляют мой дом. Красивая, со вкусом подобранная мебель, несколько старинных семейных вещиц, современная кухня. На столе в гостиной всегда свежие, красиво расставленные цветы. Возвращаясь после длительных командировок, я чувствую себя здесь, словно в укрытии. У меня есть тут свои любимые мелочи, свои привычки.
До прошлого года этажом выше жила моя мать. Обычно я поднималась к ней. Навещала после ужина. Проверяла, все ли в порядке, и возвращалась к себе. Эти посещения при столь близком соседстве были для меня, однако, не облегчением, а гнетом. Любовь. Наверное, именно ее и недоставало. Когда я была маленькой, мать заботилась обо мне, а когда она постарела, я ухаживала за ней. За столькие годы, однако, не помню ни единого жеста, ни единого слова, что позволило бы мне думать, будто в этом есть что-либо еще, помимо обязанности. Я могла бы, разумеется, восстать, воспротивиться. Но такое надо было сделать много раньше, в самом начале. Какой смысл бунтовать теперь, когда она так постарела? Что изменилось бы в моей жизни? Всю мою судьбу определила она. Мне не оставалось ничего иного, как следовать ее указаниям. Собака-поводырь -- вот кем я всегда чувствовала себя; ласковое и спокойное животное, на которое все могут положиться. Смела ли я обмануть всеобщее доверие? Нет, не смела. Подлость, знаешь ли, обычно прощается, когда человек стареет. Тогда начинаешь думать обо всем, что можно было бы сделать, да так все это и осталось несвершенным. И жизнь твоя теперь выглядит определенной и спокойной, как непрерывная череда пустот и потерь. В ней многое могло быть, а на самом деле не было ничего. Бесцветный поток времени, вот и все. Теперь же я знаю -- любовь требует сил. Надо быть мужественным человеком, чтобы любить. Но в детстве мне никто не объяснил это. Я никогда не видела своих родителей в иной ситуации, кроме как в деловой. Любовь существовала лишь в сказках. Волшебный напиток, преображавший маленькую пастушку, поцелуй, пробуждавший принцессу.
На улице я часто наблюдаю за девушками, молодыми женщинами. Они так не похожи на тех, что были в мои двадцать лет. И завидую им. Прежде девушки из хороших семей росли, чтобы стать примерными женами, читали нравоучительные книги и верили, что в них написана правда. Сколь часто в последние месяцы маминой болезни, когда она лежала, закрыв глаза, утопая головой в огромной подушке, я обнаруживала, что ненавижу ее. В таких вещах не следует признаваться, но так уж устроен кран -- стоит открыть его, как из него выливается все. Я ненавидела мать за деспотизм, за то, что, дав мне жизнь, она затем отнимала ее у меня день за днем, каплю за каплей. Как можно ненавидеть несчастную старуху, лежащую при смерти? Ты посчитаешь меня чудовищем. Наверное, так оно и есть.
Не мне судить об этом. Судить будешь ты, когда узнаешь всю историю. Я же могу сказать тебе только одно. В тот день, когда она умерла, у меня впервые возникло ощущение, будто я вдохнула полной грудью. Я почувствовала наконец, что дышу. И что-то должно было измениться, я была твердо убеждена в этом. Мне хотелось разорвать жуткий круг, в котором я столько времени пребывала в заточении. Прошло много месяцев, прежде чем я решилась. В то утро, когда я вышла из дома и направилась в офис одного частного детектива, мне казалось, я иду другой походкой -- более уверенно, с высоко поднятой головой. Я подумала о том, что это мой первый смелый поступок. Когда же я вышла из его офиса, то размышляла уже о другом. «Эмануэла, -- сказала я себе, -- это, видимо, будет одна из последних подлостей, какие преподнесет тебе жизнь».
Успокоилась я довольно быстро. В конце концов, я ведь только сказала ему о твоем рождении и назвала имя акушерки. В сущности, почти не было никакой надежды, что ему удастся отыскать тебя. Несомненно, месяца через три он позвонит мне и скажет, что весьма огорчен, но не сумел обнаружить никаких следов. И я отвечу, ладно, ничего не поделаешь. Заплачу ему гонорар и совершенно спокойно вернусь к своей повседневной жизни.
Однако все вышло совсем не так.
Я познакомилась с ним самым обыкновенным образом. Возвращалась из школы домой. Увидела, что подходит мой трамвай, и, чтобы не пропустить его, побежала. На бегу я споткнулась, и стянутые ремешком книги рассыпались по асфальту. Прежде чем понять, ударилась ли, я увидела его протянутую руку. Он подхватил меня за локоть и поднял. Когда я встала на ноги, он спросил: «Все в порядке?» -- и осмотрел меня всю с ног до головы. Я же лишь мельком взглянула на него: он был молод и одет в форму союзнических войск. Я ответила: «Да, да, спасибо» -- и хотела наклониться, чтобы собрать книги. Но он сделал это быстрее -- поднял их, стянул ремнем и подал мне. Я поблагодарила. И добавила: «А теперь мне надо идти, уже поздно». Он вызвался проводить меня. Я возразила: «Спасибо, не надо, я могу дойти и одна».
Но он все равно не оставил меня. Пока мы шли рядом, он немного рассказал о себе. Он был офицером-медиком, служил в Италии чуть больше года, но ему казалось, он провел тут всю жизнь. Его дедушка и бабушка были итальянцами, жили где-то неподалеку от Лекко, знаю ли я этот город? Наверное, поэтому он и чувствовал себя здесь почти как дома и язык выучил быстрее всех. Я же о себе ничего не сообщила, знала, что это неприлично. Оказавшись возле двух отдельно стоящих домов, я сказала, что уже пришла. «Где вы живете?» -- поинтересовался он. Я сделала неопределенный жест, показав куда-то в сторону.
Он притворился, будто поверил, и остановился. «Тогда до свиданья», -- вздохнул он. Я тоже попрощалась с ним и отправилась дальше. Только прежде, чем завернуть за угол, обернулась. Он так и стоял на том же месте. Когда наши взгляды встретились, он улыбнулся. У него оказались белоснежные зубы. Он был высокий, сильный, а глаза добрые, как у Гарри Купера.
Когда на следующий день я увидела его возле школы, то и не подумала избежать встречи. Направилась прямо к нему, словно была уверена, что он ждет именно меня. В руке он держал цветок. И как только я подошла, поцеловал меня в голову. Я принялась рассказывать ему о себе. Говорила с волнением и оттого, должно быть, вся раскраснелась. С того времени я стала постоянно думать о нем, когда оставалась одна. Думала и улыбалась. Прежде чем уснуть, обнимала подушку, словно рядом был он. Я читала романы для девушек. И понимала, что это любовь. Она сразила меня, когда я меньше всего этого ожидала. В романах пишут, что все происходит именно так. Я уже думала о будущем. Мне виделся домик с садиком и медовый торт, остывающий на окне. У него огромная машина, похожая на фургон. По вечерам он, усталый, возвращается из госпиталя, и я готовлю ему ужин. Я горжусь им, его благородством. А через три года у нас будет уже двое детей, рыжих, в веснушках. У нас появится еще много других, все, кого Бог пошлет. Мы будем любить друг друга, как в первый год нашей встречи. И будем счастливы, а иначе и быть не может.
Спустя месяц он предложил мне пойти с ним погулять в воскресенье. Для родителей я придумала, что мне нужно позаниматься математикой у подруги. Та, разумеется, была в курсе и не возражала.
Мы отправились в кино. Сердце у меня выскакивало из груди, и я плохо понимала, что происходит на экране. Вскоре после начала второй части он ласково привлек меня к себе и поцеловал. Я очень удивилась, почувствовав его язык, я не знала, что язык служит и для поцелуя. С этой минуты время для меня полетело молниеносно. Я готова была, не задумываясь, тотчас бросить школу. Доложить обо всем родителям и немедленно уехать в Америку. С ним, однако, о своих планах никогда не говорила. Не знаю почему. Боялась. Ему уже исполнилось тридцать лет, мне было шестнадцать. Нередко я не спала по ночам. Предполагала, что у него, возможно, уже есть семья, только он ничего не говорит об этом. Однажды я заметила, что из его кармана выглядывает краешек почтовой открытки с маркой Соединенных Штатов. Я не смогла прочитать, что там написано, но почерк был женский. Однако и тогда я ни о чем не спросила его. Когда он обнимал меня и смотрел в глаза, шепча нежные слова, все подозрения вмиг улетучивались. Да, он был влюблен в меня, как и я в него.
Несколько месяцев мои родители ничего не замечали. Только когда моя успеваемость в школе резко ухудшилась, они стали что-то подозревать.
Но я так или иначе хранила секрет. Решила, что открою его перед самым отъездом в Америку, в преддверии неминуемой свадьбы. Была почти уверена, что они станут возражать, но точно так же нисколько не сомневалась, что, как только познакомятся с ним, все протесты будут сняты.
Я была наивна, не кажется ли тебе? Наверное, даже немного смешна. Я сомневалась, стоит ли рассказывать тебе эту часть истории. Потом решила, что лучше все-таки рассказать. Хоть я и выгляжу несчастной жертвой, тебе лучше все же знать, что ты -- дитя любви. Или, во всяком случае, того, что я принимала за любовь.
Это случилось через полгода после нашего знакомства. Я ожидала месячные, но их не было. Я подождала еще четыре недели и только тогда решилась сказать ему. Думала все же, что речь идет о простой задержке. Я сказала ему про это как-то в воскресенье, когда мы прогуливались днем по пустынным улицам. Я часто представляла себе этот момент -- как он обрадуется, обнимет меня и подхватит на руки. Однако едва я произнесла последнее слово -- а слово это было «ребенок» -- он остановился как вкопанный. Молча посмотрел на меня, потом почесал подбородок и спросил: «Да ну?» Я ответила, что почти уверена, и почувствовала, как комок подступил к горлу. Анализами занялся он сам. Прочитал ответ и сообщил мне. Так и есть -- я жду ребенка. В последующие дни он больше не появлялся, его не было целую неделю. Наконец я сама отправилась туда, где он жил. Прислонившись к ограде, ожидала его несколько часов. Увидев меня, он вздрогнул и, казалось, был недоволен встречей. Я безудержно разрыдалась. Он обнял меня одной рукой и сказал: хватит, не надо плакать, тут не место.
Мы зашли в бар, он предложил мне настой ромашки. И пока я дула в свою чашку, объявил, что его отзывают на родину. Я, однако, не должна беспокоиться. Как только появится возможность, он выправит бумаги, необходимые для бракосочетания, пришлет билет, и я приеду к нему в штат Орегон. Я слушала его и не верила своим ушам. Мне казалось, я каким-то чудом перенеслась в некий фильм, даже не заметив, как это произошло. Я шепотом попросила его представиться моим родителям и все объяснить им. Он согласился, сказав, что, как только выберет время, в один из ближайших дней обязательно заглянет ко мне домой. Потом поднялся, с шумом отодвинув стул. И сказал: «А теперь мне надо идти». Я схватила его за рукав, попросила оставить адрес. Он быстро нацарапал что-то на краю конверта и протянул мне. Прежде чем уйти, слегка коснулся губами моего лба.
Я так и вижу его сейчас. Представляю брюки и пиджак цвета хаки, его ноги, легким шагом удаляющиеся по тротуару.
Мне не известно, когда именно он уехал. Я прождала двенадцать дней, но он так и не появился. Из уличной кабины я позвонила его начальству. Мне сказали, что он отбыл с последним контингентом. Я повесила трубку, ни о чем больше не спрашивая.
И все же я еще не теряла надежду. Верила. Не сомневалась -- все, что он сказал мне, правда. Знаешь, героини романов все такие, всегда верят только в хорошее и любые неприятности встречают с убеждением, что в конце концов все разрешится самым наилучшим образом. Как раз месяц назад я вместе с ним смотрела фильм «Унесенные ветром».
И потому в тот вечер я повторяла слова Скарлетт О'Хара -- что бы там ни было, завтра начнется новый день. На следующее утро я пошла в бар и написала ему письмо. Употребив самые поэтичные слова, какие знала, я поделилась с ним, как представляю себе нашу будущую жизнь. А что необходимо срочно делать в этот момент, я даже не намекнула. В глубине души я все еще обманывала себя, что все будет хорошо.
Я ждала ответа больше месяца. Однажды утром получила конверт. Но это было не его письмо, а мое собственное со штампом «Адрес неизвестен».
Вот тогда и только тогда все вокруг для меня рухнуло. Все, но не ты. Ты продолжал расти во мне, и это уже невозможно было скрыть.
Я решила, что убегу. Подумала, что от стыда родители прогонят меня. Представляла, как буду ходить от двери к двери, словно малолетняя продавщица спичек, прося что-нибудь поесть. Видела впереди только самое плохое и себя, готовую встретить будущее с высоко поднятой головой. Но ничто из воображаемого мною не произошло. Родители встретили известие сокрушенным молчанием. Мы сидели за столом. После долгой паузы отец сказал: «Встань и отправляйся в свою комнату». Оставшись одна, я бросилась на колени у кровати. Я молилась и благодарила Господа за доброту моих родителей.
Теперь-то я знаю, что это было самое худшее, что могло меня ожидать, но в тот момент считала, что мне повезло.
На следующий день мама позвала меня в гостиную. Сказала, что прежде всего я должна оставить школу, будто бы из-за переутомления. Потом мы уедем вместе с нею в наш загородный дом и там, вдали от нескромных глаз, дождемся родов. Я не смогла скрыть свои чувства. Поцеловала мать, поблагодарила ее. Она вздохнула, глядя на мой живот, уже заметный, и проговорила: «Если бы ты раньше сказала нам, все можно было бы решить намного лучше». Я была счастлива, что не сказала раньше. Никогда, даже в самые трудные минуты отчаяния мне ни разу не приходила в голову мысль об аборте. Где-то на третьем или четвертом месяце я раздобыла книгу о беременности и потому знала, что именно день за днем происходит у меня внутри. Вот уже начали вырисовываться ручки и ножки, сделалась крупной головка, потом появились кисти и ступни с крохотными, идеальными пальчиками, а ноготки прорастут позже. Как же я могу вырвать тебя изнутри, выбросить на стол, в тазик? Даже обида, которую нанес мне твой отец, не смогла бы толкнуть меня на такой шаг. Я помнила момент, когда мы зачали тебя. В то мгновение мы ощущали настоящую любовь. Неважно, что длилось оно лишь какую-то долю секунды. Ты был продолжением этой секунды. Секунды, давшей новую жизнь. Я буду любить тебя, я смогу полюбить даже твое сходство с отцом. Из-за нежности, сохранившейся в душе, не из-за чего-либо другого.
Вот с такими мыслями я и отправилась в деревню.
Все эти месяцы кроме своей матери я не видела никого. И мы обе оставались спокойными. Я много гуляла по саду. Смотрела на цветы, на пчел, опускавшихся на них. Чувствовала себя такой же частью природы и обнаруживала в себе огромную силу. Когда мы оставались наедине, я часто разговаривала с тобой. В наших беседах я называла тебя Ричардом. Не сомневалась, что будет мальчик. Я дала тебе такое имя из любви к рыцарям Круглого стола. Ричард Львиное Сердце.
В конце седьмого месяца я начала тайком от матери вязать тебе распашонку и штанишки. Работала крючком, выбрав голубую шерсть. Я потратила на все более сорока дней, ведь раньше я не умела вязать. А закончив, с радостью показала матери. Она молча посмотрела, поджав губы. Не выдержав молчания, я воскликнула: «Теперь, научившись, я свяжу ему еще десяток таких же распашонок и штанишек!»
И тут заговорила она. «Это будет напрасная трата времени, -- произнесла она, -- потому что ребенка своего ты даже не увидишь».
Я поняла не сразу, а только когда она заговорила о моем несовершеннолетии и необходимых бумагах. Будет составлен юридический документ, в котором я откажусь от ребенка еще до его рождения.
Воспротивилась ли я? По-своему, как смогла. Я разрыдалась, и мать меня утешала. Я сказала сквозь слезы, что, если они не хотят брать на себя такое бремя, я пойду работать, а если стыдятся, навсегда уйду от них вместе со своим сыном. Она попыталась успокоить меня рассуждениями: никакие они с отцом не злодеи, и все, что делают, только для моего же блага. Речь ведь идет о несчастном случае, именно так к нему и надо относиться. Они не могут допустить, чтобы из-за минутной глупости я испортила себе всю жизнь. Я была молода, недурна собой, умна, из хорошей семьи. Но, имея ребенка, разве могла бы я найти себе мужа? Они должны думать о будущем, а не о том, что, к несчастью, уже произошло. Ребенок был бы хорош в настоящей семье, а если нет отца... Я опять протестовала. Возражала, пока она не заявила, что спорить бесполезно, только порчу себе нервы -- и все. Я была несовершеннолетней, и по закону в подобной ситуации за меня все решают они. О чем тут еще говорить. Пойму все потом, когда повзрослею.
До твоего рождения оставалось меньше месяца. Я провела его в абсолютном молчании. Молилась, обращаясь к Мадонне. Я умоляла ее: «При твоей бесконечной доброте ты, мать человеческая, защити меня». Я надеялась на чудо -- на чудо, что он вернется.
Чуда не произошло, зато начались схватки. Ты являлся на свет обычным способом и был нормальной величины. Но все же, как сказал врач, ему редко доводилось видеть такие длительные и трудные роды. Я не боялась боли, я опасалась, что ты уйдешь. И вместо того, чтоб выталкивать тебя, всячески удерживала. Сжимала каждый мускул, какой только можно было напрячь. Я знала, это опасно для нас обоих, но шла на такой риск. Умереть вместе, в одно мгновение. Однако природа сильна, она идеально планирует жизнь. Ты явился на свет здоровым крепышом. Акушерка сразу же завернула тебя в простыню и исчезла вместе с тобой в соседней комнате. Я видела тебя всего лишь одну секунду, заметила твою головку -- у тебя были рыжие волосики.
За этим днем потянулся целый год оцепенения. Я вернулась в город, но ничего не могла предпринять, ничто больше не интересовало меня, я ни с кем не разговаривала; смотрела вокруг, но ничего не видела. Через два месяца, по совету нашего семейного врача, меня отправили в одну швейцарскую клинику. О времени, проведенном там, я мало что помню. Какой-то цвет, кажется белый, ни одного лица, ни единого определенного звука. Я все время находилась в полусне и тихонько разговаривала с тобой. Я говорила: «Ну, улыбнись еще разок твоей маме». И всякие другие ласковые слова, какие матери обычно говорят детям. Я щекотала твой животик, целовала пухленькие ножки. Держа тебя на руках, часами сидела у окна. Шел снег. Птички, распушив крылышки, скакали по поляне в поисках семян, и я показывала тебе на них пальцем. Потом подошла оттепель. В саду появились темные прогалины, затем первые подснежники. Тогда что-то произошло и со мной.
Не знаю точно, что именно. По какой-то неведомой причине я решила больше не вспоминать о прошлом. Во мне словно вновь пробудилось желание жить. Врачи остались довольны. Незадолго до Пасхи я вернулась в Милан, стала заниматься с репетитором, сдала экзамены.
Возможно, узнав, что ты приемный сын, ты придумал своей настоящей матери бурное прошлое, может быть даже преступное. И теперь разочаруешься, когда узнаешь, что твоя мать самая обыкновенная женщина, одна из тех дам в строгом, безупречном костюме, с несгибаемой осанкой, каких часто встречаешь на улице или в автобусе.
В эти дни в разных городах происходит много студенческих демонстраций. Молодежь выходит на улицы большим группами, требуя смерти буржуазному обществу. Возможно, и ты среди них, может, даже заметил меня, когда я проходила мимо в своем синем пальто, с сумочкой, и с презрением окинул взглядом.
Но человеческая душа, видишь ли, сложнее, чем манера одеваться и внешний вид.
И если бы я могла, если б не побоялась выглядеть смешной, сбросила бы с себя свое пальто, поднялась на баррикады и стала бы кричать вместе с вами. Формирует человека и определяет его характер именно боль, пережитое страдание, а не модная куртка или пальто. Из-за банальности, из-за всех этих «так следует» и «так говорят» я жила какой-то видимостью жизни. Вот от чего надо освободиться -- от лицемерия, от барьеров. Поэтому я испытываю ужас перед насилием, на которое способны эти молодые люди. Я понимаю, насколько слепы они, сколь готовы заменить одну ложь другой.
Кто знает, будь ты в такие дни рядом со мной, сколько бы мы с тобой спорили. Однако и споры наши были бы прекрасны. Потому что помогли бы нам обоим повзрослеть.
На память о тебе у меня остались только голубая распашонка и штанишки, которые я связала в деревне. Я сохранила их в ящике, в шкафу. По ночам, когда не удается уснуть -- а такое случается нередко, -- я встаю и прижимаю их к груди. Странно, хоть я никогда не одевала их на тебя, они сохранили запах новорожденного. Запах молока, младенческой мочи, талька.
Тут, я полагаю, тебе стало скучно. Думаешь, наверное, и чего она надоедает мне, эта старуха? Или же недоумеваешь: если мне все было так понятно, отчего же я ничего не предприняла. Я тоже часто задавалась таким вопросом, но ясного ответа не находила, а испытывала лишь некое странное ощущение. Не знаю, случалось ли тебе, когда идешь весной по лугу, встречать тоненькие матовые оболочки -- пустые змеиные шкурки. Они в точности сохраняют размеры туловища и отверстия для глаз, но только нет уже внутри живого существа, его сердца, легких, ядовитых зубов. Все ушло. Так вот, со дня твоего рождения я чувствовала себя точно так же -- будто у меня внутри больше ничего нет, пусто. Внешне я была такой же, как всегда, милой красивой женщиной, но все, что у меня когда-то было в душе, все мои чувства исчезли. Я ощущала себя чем-то вроде автомата. Да и была им. И сейчас тоже подобна автомату. И лишь в каком-то одном уголке, который я так никогда и не смогла определить, еще сохранилась способность видеть. Я смотрела на жизнь людей, подобно режиссеру, просматривающему из партера актеров на роль. Я наблюдала, судила, составляла себе представление о мире. Возможно, не имея прямого отношения к жизни наблюдаемых людей, я способна была раньше и лучше других понять какие-то вещи. В конечном итоге, если судить по тому, как я живу и сужу обо всем, я человек мудрый. И об этом я тоже хочу сказать тебе. Остерегайся мудрости! Жизнь -- она какая угодно, но только не мудрая. Жизнь -- это постоянное движение, умение лавировать. Чтобы чувствовать себя в ней хорошо, надо быть гибким, открытым, не обремененным никакими привязанностями. Мудрость, пока ты здоров, это всего лишь тупик, по которому ты движешься взад и вперед. Окружающий пейзаж помнишь наизусть. Знаешь, откуда начинается путь и где заканчивается, и знание это внушает тебе иллюзию, будто ты спокоен и силен. Ну а если вдруг выберешь другой отрезок пути, если окажешься в ином месте? Вот в этом-то все и дело.
Мое тело, я уже говорила тебе, все эти годы оставалось лишь пустой оболочкой, можно сказать, оберткой. Это действительно так, но в то же время не совсем так.
И в самом деле, каждый год с наступлением именно того месяца, когда я зачала тебя, мой живот начинал постепенно увеличиваться, словно в нем опять зародилась жизнь.
Еще через месяц меня начинало тошнить, появлялась сонливость. А через девять месяцев возникали схватки -- те самые нестерпимые боли, какие я испытывала, когда рожала тебя. Потом все приходило в норму. Поначалу я, естественно, обращалась к врачу. Смешно, но я подумала, а вдруг со мной произошло то же самое, что с Мадонной, и я тоже по вмешательству свыше зачала ребенка. Такое могло случиться в какой-то момент, когда я была словно оглушена, в те час или два, о каких ничего не помню. Но в действительности это были только так называемые истеричные беременности. Я привыкла и к ним. В офисе коллеги удивлялись: «Не может быть, почти ничего не ешь, а все толстеешь!» Мне советовали пойти к врачу, проверить гормоны. На улице то и дело кто-нибудь, проходя мимо, шептал поздравления, тогда я ускоряла шаг и избегала встречных взглядов. И так из года в год в течение двадцати пяти лет какая-то часть меня, продолжавшая жить, совершала подобный ритуал. Потом начались так называемые приливы, внезапные бурные истерики со слезами. Наступила менопауза. И я подумала: наконец-то все закончилось.
Тем временем после долгой болезни скончалась мама. Папа ушел из жизни еще прежде, чем я закончила учебу. Я подумала, что вот теперь начнется новая глава в моей жизни, глава смиренная и печальная, но впервые целиком принадлежащая мне. Я записалась на курсы икебаны. По воскресеньям пила с коллегами чай.
Однако следующей весной, как и каждый год, мой живот опять начал полнеть. Не было сонливости, но живот увеличивался, как и прежде. Тогда я поняла, в чем дело. Это было ниспосланное мне наказание, расплата за подлость, и я буду оплачивать ее до конца своих дней.
Только когда спустя определенный срок живот не обрел вновь свои нормальные размеры, я забеспокоилась. Месяцем раньше я была у того частного детектива. Здраво размышляя, я не могу понять, зачем это сделала. Наверное, какое-то предчувствие побудило. Должно быть, желание, увидев тебя хоть мельком, положить конец вечному моему наказанию. Я вовсе не собиралась заявлять о себе, предъявлять права, нарушая твое спокойствие.
Я только хотела узнать, каким ты вырос, на кого похож, где живешь.
Так или иначе, через два месяца после твоего дня рождения, почувствовав внутри невыносимую боль, я обратилась к врачу. По иронии судьбы именно в тот самый день детектив дал мне ответ. Ты существовал. Твой отец был инженером, мать -- преподавательницей французского языка. Ты изучал медицину, жил совсем рядом, в двух улицах от меня.
А еще через неделю я получила ответ и от врача. «Мне очень жаль, -- сказал он, -- но у вас большая, размером с плод, опухоль».
Все эти годы мне ни разу не приходило в голову, что может быть и такое. Но когда врач сообщил об этом, я нисколько не удивилась. Более двадцати лет я хотела, чтобы нечто выросло у меня в животе, вот в конце концов желание и исполнилось. С одной небольшой разницей. Вместо жизни я вынашивала смерть.
«Если бы вы пришли раньше...» -- сказал доктор, безутешно глядя на меня. Я пожала плечами, как бы говоря: «Что поделаешь». Но все равно -- ведь это его профессиональная обязанность -- врач оставил мне ниточку надежды. Нужно срочно оперировать, чтобы помешать обезумевшим клеткам отправиться гулять по всему телу. Он дал мне направления на анализы. Я согласилась. На самом деле мне уже было все совершенно безразлично.
Когда объявляют о неминуемой смерти, многие словно сходят с ума. Плачут, отчаиваются, тратят все свои деньги на удовольствия. Другие неожиданно обращаются к Богу и находят последние силы в вере. Со мной не случилось ни того ни другого. Даже врач удивился. Его известие привело меня в состояние некоей эйфории.
По дороге домой я задержалась у магазина цветов. И почти весь день провела, создавая новую композицию. Я впервые не повторяла то, чему нас учили на курсах. Расстелила сухие ветки, мох, ветки ягеля и поверх всего этого поместила голую веточку шиповника. Ярко-красные ягоды не подвесила, а разложила, слегка прикрыв мхом и землей.
Я так увлеклась своей композицией, что забыла поужинать. И наконец, вполне удовлетворенная, любовалась ею со всех сторон. Да, это была действительно превосходная икебана. И отнюдь не потому, что верно соблюдены все правила, а оттого что наконец-то я выразила то, что было у меня в душе.
Я дала ей название -- «Под снегом».
В следующие дни я сдала необходимые анализы. А потом как ни в чем не бывало отправилась на этот конгресс в Хельсинки. Там, кто знает почему -- из-за снега ли, из-за тишины? -- я начала писать тебе это письмо. Жалею ли об этом? Нет, мне оно помогает, и этого достаточно. Завтра ложусь в больницу на операцию.
По возвращении из Финляндии -- и почему я говорю тебе об этом только сейчас? -- я не выдержала, пришла взглянуть на тебя. Под каким-то предлогом узнала у привратницы, где твое окно. Посматривая поминутно на часы, будто ожидая с кем-то встречи, я прогуливалась под ним весь день. Только около пяти заметила мелькнувшую за занавеской тень.




Рим, 18 июня 1969


Я опять здесь, дорогой. Еще жива и по-прежнему ношу тебя под сердцем. Плод с обезумевшими клетками пустил ростки по всему телу, захватил сначала печень, а потом и мозг. В агентстве узнали о моей болезни. Альберто навестил меня в больнице. Не мог скрыть изумления. Все повторял: «Никак не могу поверить, ты так хорошо выглядела...» Естественно, он же не знал о твоей истории. Кроме моих отца и матери никто не знал о ней.
Если б ты увидел меня сейчас, не поверил бы, что я твоя мать, а решил бы, что это какая-то сумасшедшая старуха. Наверное, так и подумал позавчера, когда, выходя из дома, увидел меня, сидящую на скамейке напротив дома. Мы словно случайно встретились взглядом, и ты сразу же, скривив губы, отвел глаза. Ты прав, волосы у меня выпали, и кожа, словно желтая грязная обертка, покрывает костлявый череп. Мне хотелось броситься к тебе, обнять, ощутить жизнь в твоем теле. Но я опустила глаза, притворившись, будто ищу что-то на земле, и пошевелила ногой пыль.
Я больше ни с кем не вижусь, и никто из моих немногих знакомых не ищет меня. Столь очевидная смерть всех пугает. Я отказалась ложиться раньше времени в больницу. Ненавижу все эти приборы с проводами, бесконечные операции. Зачем отнимать еще несколько дней у жизни, которой и так почти не осталось? Однажды, в юности, когда еще понимала поэзию, я прочитала стихи одного венгерского поэта. Не помню, что там было в начале, но запомнила конец: «Я жил напрасно, но и смерть напрасной будет». Все последние дни эти строчки почему-то не выходят у меня из головы.
Чтобы незаметно видеть тебя, я стала носить с собой пластиковые мешки. Стою тут возле твоего дома и кормлю кошек. Каждой придумала имя. Когда приходят все сразу, называю их детьми. Ловлю тревожные взгляды привратницы в своем доме. Понятно, она думает, будто синьорина М. тронулась умом. Вижу, как люди на улице обращают внимание на мою голову, но это не сердит меня, а, наоборот, радует. Одним лишь своим дуновением смерть развеяла всю мою мудрость! Вскоре меня не станет. И какое мне дело до всего остального? Оставалась бы я мудрой, то написала бы тебе сейчас последние слова, те великие и прекраснейшие слова, обозначающие жизнь. Но мне только делается смешно. Наверное, это стараются обезумевшие клетки в моем мозгу. Кто знает?
Этой ночью мне приснился сон. Тот самый. Будто я долгие часы пробираюсь сквозь ужасную снежную пургу. На каждом шагу утопаю по колено в снегу. И продвигаюсь все с большим и большим трудом, все более теряя силы. Но вот вижу тот свет вдали и уже чувствую, как внутри меня возникает спокойное оцепенение от холода. Сжимаю зубы, собираю последние силы. Наваливаюсь на дверь всем телом, она не заперта, приоткрывается. В комнате горит очаг, на столе вино и суп. Ем, пью. Потом поднимаюсь на второй этаж, постель разобрана, на подушке лежит белая фланелевая ночная рубашка. Надеваю ее и исчезаю под пуховым одеялом. Рядом стоит зажженная свеча, а снаружи все еще бушует пурга. Лежа с открытыми глазами, принимаюсь считать падающие снежинки, что опускаются на крышу, и те, что ложатся на подоконник. Потом рассматриваю снежинки, покрывающие ближайший лес, вершины и ветви деревьев, землю вокруг. И оказываюсь под плотным белым снежным покровом. Ломаю ледяную корку и опускаюсь еще ниже, туда, где лежат желуди, семена, где кроются соки растений, готовые проснуться весной. Вижу свернувшихся в клубок спящих змей и распластанных, будто мертвых, лягушек. Не понимаю, а что же такое я сама -- то ли червь, то ли всего лишь взгляд, а может, муравей. Там, под землей, я двигаюсь совсем легко. Вроде лежу в постели и в то же время не в постели, я там, под землей, и одновременно повсюду. Дышу. Внезапно свеча гаснет, и я засыпаю. Сплю и вижу сон, будто я сплю. И только тогда все понимаю.
Утром у меня уже почти не было сил подняться с постели. Я с трудом открыла шкаф и достала голубую распашонку и штанишки, разгладила их ладонью, завернула сначала в красивую бумагу с цветочками, потом в более плотную, оберточную. Проверила, есть ли в сумочке два билета на автобус. Выбрала самое дальнее почтовое отделение, а обратный адрес написала вымышленный.
Служащая в окошке спросила, нет ли внутри письма, я сказала: «Нет, никакого письма там нет». Тогда она бросила пакет на весы. От его удара я вздрогнула. Заметив это, она с тревогой спросила: «Там что-то хрупкое?»
Еле слышно я произнесла: «Очень хрупкое».






ТОЛЬКО ДЛЯ ГОЛОСА





Вчера пришли эти, с телевидения. Я ожидала их в два часа, они явились около четырех. Их было шестеро. И тотчас принялись искать электрические розетки. Пока устанавливали перед моим креслом кинокамеру, я сказала ведущей, что это мое первое в жизни выступление по телевидению. Уверены ли они, что именно я должна отвечать на их вопросы? Действительно ли я им нужна? Журналистка успокоила меня, сказав, что от меня лишь требуется говорить так, будто никакой камеры вовсе и нет. Мужчины между тем продолжали суетиться вокруг, и всякий раз, когда передвигали кресло или перекладывали какую-нибудь книгу, я вздрагивала. Вовсе не из опасения, будто они что-то испортят, а из-за грязи, которая обнаруживалась при этом. Ты ведь хорошо знаешь, как я живу -- всюду столько пыли, и как объяснить им, что у меня самой уже нет сил и не осталось никого, кто помог бы прибраться в доме? Ты, молодая, наверное, посмеешься, ах какие глупости, скажешь. Ведь правда? А я все же чувствовала себя весьма неловко. И все оттого, что меня так воспитали когда-то. Что поделаешь... Поэтому, когда включили все лампы, я попросила взять в кадр только мое лицо и ничего больше, чтобы не видно было ни комнаты, ни книг, ни скульптур моего мужа. И еще я поинтересовалась: «Это пойдет прямо в эфир?» Они засмеялись. Нет, передача состоится месяца через три, может, через четыре. Если мне что-то не понравится, они потом вырежут. Можешь узнать, так ли это? Они, конечно, пообещали, но не очень-то я им верю...
Через полчаса все было готово к съемке, можно было начинать интервью. Кто-то из мужчин щелкнул хлопушкой и крикнул: «Оставшиеся в живых, дубль один!» Камера зажужжала. Журналистка сидела напротив меня. Все с той же улыбкой она представила меня и, еще шире улыбнувшись, предложила: «Не хотите ли рассказать вашу историю?» Поначалу голос мой немного дрожал, но постепенно зазвучал почти нормально.
Я поведала о своем детстве, о жизни в городе в годы войны. Несколько слов сказала о своем отце, о матери, о том, откуда они родом. Описала, как познакомилась со своим будущим мужем и как начались преследования. Я говорила очень хорошо, знаешь, безо всякого волнения, даже не думала, что способна на такое. Будто рассказывала и не о себе вовсе, а о совсем другом человеке. Я не замечала, как идет время, журналистка все кивала, улыбалась и казалась вполне довольной. Я говорила и о рождении дочери, и о наших сложных отношениях... И тут, едва я сказала о ее смерти, ведущая впервые прервала меня. «Когда это произошло?» -- поинтересовалась она.
Я стала считать про себя, сколько же минуло лет с тех пор, считала и тут же забывала, спокойно начинала пересчитывать заново, но в тот момент, когда четко осознавала цифру и оставалось лишь произнести ее вслух, вдруг снова забывала. Не знаю, сколько такое длилось, журналистка вроде не беспокоилась, но я разнервничалась и с каждой минутой волновалась все больше.
Именно эта заминка и послужила всему причиной. Веришь ли, я просто не ожидала, что так получится, но вдруг потеряла нить, сбилась. Вот что значит возраст. Я все пыталась сообразить, о чем же надо говорить, как продолжить свой рассказ, но в голове зияла пустота. Камера работала, только ее жужжание и было слышно в комнате, больше ничего. Спустя некоторое время журналистка, желая помочь мне, заговорила сама: «Ваша мать тоже умерла трагически, это правда? Не хотите ли раскрыть нам, как все произошло?»
Она застала меня врасплох, в тот момент я думала не о матери, а совсем о другом. Вместо лица матери передо мной возник чайник, стоящий на кухонной плите, с потрескавшейся накипью на дне, я отмахнулась от чайника и произнесла: «Она умерла...» Но тут мне почему-то представилась герань, что стоит на окне, вся пожелтевшая, высохшая, потому что вот уже три года, как я не меняла землю... Но я отогнала и герань, а дальше все совсем смешалось. Знаешь, как бывало в детстве: кружишься на одном месте с закрытыми глазами, все быстрее и быстрее, а потом, когда внезапно остановишься и откроешь глаза, все вокруг еще продолжает вертеться, и ты не понимаешь, где находишься, словно Мальчик-с-пальчик в лесу, или что-то в этом роде. Так случилось и со мной, я окончательно запуталась и перестала сознавать, где я.
Тут журналистка повторила вопрос. Разумеется, она знала ответ и задала его только для зрителей. Она спросила: «Ваша мать исчезла из больницы, не так ли?»
Вот тогда пробка вылетела и все вырвалось наружу -- изо рта, из глаз. Я закричала: «Не знаю!» И разрыдалась. Я увидела лицо своей матери среди простыней и подушек, ее высохшее тело, и я видела ее не просто представляя, как сейчас, когда рассказываю тебе, а словно наяву, точно все происходило именно в тот самый момент. А тогда, давно, когда это действительно произошло, я не плакала, и потом никогда не пролила ни единой слезинки, и все последующие годы старалась не вспоминать о случившемся. Но тут вдруг, почти семьдесят лет спустя, мама неожиданно оказалась передо мной, будто наяву, -- лежит в постели, а через минуту кровать ее уже пуста, и крытый немецкий фургон отъезжает куда-то у меня на глазах. И я буквально заскрипела, словно старая лодка. Я понимаю, что произошло, -- так проявляется, выплескивается наружу старческая сентиментальность. Почему-то с годами все чаще хочется плакать, прольешь слезу и не можешь остановиться, и так длится часами, и ничто не может утешить тебя. Сердце слабеет, еле бьется, веки делаются дряблыми. И перестаешь плакать, только когда уснешь. Такое случилось со мной и вчера перед камерой. Даже сейчас, когда рассказываю тебе все это, чувствую, как краснею от стыда.
Журналистка замерла в напряжении, с блокнотом в руке, и камера продолжала работать. Я думала, ее выключили, но, оказывается, нет, и все стояли не шелохнувшись, будто загипнотизированные ядовитой змеей. А я рыдала все громче, вспоминая свою мертвую мать, просто не могла не плакать, хотя знала, что меня снимают, но все равно не могла остановиться. Продолжая рыдать, я жестом попросила прекратить съемку. У меня больные ноги, ты же знаешь, и я не могла подняться с кресла и уйти в другую комнату, поэтому я только жестом попросила остановить все, но ничто не помогло. Тогда я закрыла лицо руками, и слезы ручьем полились мне на грудь, я почувствовала сквозь кофточку теплую влагу и подумала, что вот сейчас соберусь с силами и скажу: «Все!» Непременно скажу. И я уже готова была произнести это слово, уже открыла рот, как вдруг неожиданно для себя самой закричала: «В холодильнике больше нет масла!»
Только тут все зашевелились и выключили камеру.
Когда они ушли, я все еще рыдала, я проплакала всю ночь. Как ты думаешь, можно остановить их? У тебя ведь столько знакомых, попробуй выяснить. Я потеряла всякий покой, совсем перестала спать. Это тоже возрастное -- зацепишься за какую-то мысль и никак не можешь от нее отвязаться. Все прорвалось наружу. Словно эта штука в самолете -- черный ящик. Летит себе самолет спокойно, долго, и все идет нормально, ящик сообщает -- пролетели над морем, над горами, миновали грозу, все в порядке, все хорошо. А потом самолет падает и разбивается, находят черный ящик, вскрывают его и обнаруживают, что два или три болта уже давно отвинтились, а потом добавилась вибрация крыла, а еще раньше и вибрация двигателя, и в результате самолет взорвался со всеми своими секретами внутри, в своем черном сердце.
Зачем я тебе говорю это? Говорю, говорю... Хотя ничего не понимаю ни в самолетах, ни в черных ящиках, просто читала в газетах. «Говоришь, потому что у тебя есть язык», -- обычно объяснял мне отец. Это верно. А знаешь, с тех пор как я осталась совсем одна, у меня появилась привычка разговаривать с самой собой. И я могу болтать так долгими часами, отчего возникает нечто вроде звукового фона, словно радио верещит. Посмотри на мою герань. Что сделать, чтобы она ожила? Стоит вся пожелтевшая. Каждое утро просыпаюсь с мыслью, что вот сейчас вырву ее из горшка и выброшу. Однако ничего не предпринимаю, и вечером она остается все там же, еще более пожухлая.
Каждый раз, когда ты навещаешь меня, я удивляюсь. Зачем, спрашиваю я себя, ты приходишь? Неужели только из жалости? А отчего же еще? Я ведь дряхлая старуха, день ото дня глупеющая все больше и больше. Не надо возражать. Я сама все вижу. Иду в другую комнату взять там что-то, а прихожу и уже не помню, за чем шла. Послоняюсь немного и вернусь. Знаешь, что я сделала позавчера? Слила горячую воду из кастрюли, так и не опустив в нее макароны... С тобой тоже бывает такое? Возможно, хотя в молодости все идет по-другому, тогда забывают лишь по одной причине: чем-то другим занята голова. Я поняла, что действительно постарела, когда обнаружила однажды, что если прежде воспоминания все как миленькие выстраивались в один ряд -- хорошие и плохие, важные и незначительные, то теперь... Поначалу отлично помнишь, с кем виделась вчера и что случилось в конце года шесть лет назад, все следует в памяти одно за другим в четком порядке, словно жемчужины на нитке ожерелья. А с годами начинаешь замечать, что не можешь припомнить, что-то выпадает из головы. И возникает ощущение, будто память... ну, как пол в деревянном доме, где некоторые доски постепенно прогнивают, но оттого что на вид они, хоть и трухлявые, все одинаковы, ты спокойно ходишь по ним, пока вдруг какие-то не проваливаются и не исчезают этажом ниже. Сгинет такая доска, и все вокруг тоже словно устремляется за ней. Чем больше проходит времени, тем больше в доме подобных провалов, и все превращается в некий круговорот, и ты все осторожнее двигаешься среди зияющих дыр, ведь из-за малейшей ошибки и то немногое, что еще сберегаешь, тоже может рухнуть и пропасть навсегда.
И тогда все погружается во мрак, не так ли? Кругом кромешная тьма, но ты еще жива. И что самое ужасное и больше всего возмущает -- сердце и желудок работают как ни в чем не бывало и могут действовать еще много лет, когда ты, по сути, уже и не существуешь.
Окружающие заботятся о тебе: кормят лучшими продуктами, запачкаешься -- моют, точно ребенка; разговаривают с тобой -- тоже как с младенцем. Все делают для нормальной работы твоего сердца, твоего желудка, притворяются, будто им важнее всего, чтобы нормально функционировали эти органы. И я нередко думаю -- единственное, в чем мне повезло в этой жизни, что я стара и одинока и у меня нет никого, кто стал бы заботиться о моем кишечнике. Помнишь госпожу Д.? Ты знала ее? Представь себе, вот уже три месяца ее дети вынуждены запирать мать дома на ключ. Каждое утро она встает, идет в кухню, спрашивает, где ее школьный завтрак, и приветствует всех: «Чао, чао, я пошла в школу!..» Понимаешь? Так лучше уж пусть пожарные найдут меня бездыханной на полу.
Видишь ли, порой, проводя тут в одиночестве целые дни, наблюдая, как постепенно меркнет свет и комнату окутывает полумрак, как следом опускается ночь, сидя в кресле под этой вот лампой, читая что-нибудь иногда, чаще свои любимые стихи, но вскоре откладывая книгу из-за усталости, я нередко закрываю глаза и думаю, убеждая саму себя, что душа все же определенно существует.
А на другой день мне звонит госпожа Д. и с восторгом сообщает: «Я так рада -- получила сегодня четверку по математике. Придешь ко мне делать уроки?» И тогда я спрашиваю себя, если душа вообще существует, то где же конкретно душа госпожи Д.? Может, она уже вознеслась на небеса и ожидает, когда к ней присоединится ее тело? Или же никакой души нет и никогда не было, а есть только сердце, кишечник, язык, ну и так далее. Но если все же душа где-то начинается, то где? А если кончается, -- опять же, где? Где она выживает? Может, есть какой-то склад, где она хранится? Либо она переходит из одного тела в другое, как собака, ищущая хозяина? Очевидно, такими вопросами не следовало бы задаваться, не так ли? Надо просто верить, а не ломать голову. Но у меня всегда была такая скверная привычка, и я не могу избавиться от нее. Я лицемерна, мне следовало бы сказать себе: души нет, ну и ладно. А я, наоборот, хочу верить, что она все-таки существует. Но только мне никак не удается увидеть ее, и я просто не понимаю, как она перемещается из одного места в другое. Отрывается? Отклеивается и приклеивается? Или вся состоит из шариков и перекатывается?
Знаешь, когда я была маленькой, мой отец придавал очень большое значение субботе, хотел, чтобы к этому дню все относились с уважением. Поэтому от заката в пятницу до заката в субботу мы прекращали все дела. Мне это очень нравилось, потому что немного походило на детскую забаву, не знаю, играют ли сейчас в нее дети. Игра называлась «Прекрасные скульптуры». Дети резвятся, бегают, прыгают и вдруг по внезапной команде одного из них тотчас замирают в различных позах. Утром в субботу у нас с отцом была такая привычка -- мы отправлялись с ним вдвоем гулять по городу. И тогда он, крепко держа меня за руку, говорил: «Смотри, видишь, как все двоится? И знаешь почему? Потому что в этот день, только сегодня, в субботу, ты видишь все двумя глазами -- своими собственными и глазами души». Это было похоже на колдовство, на волшебство. В детстве обычно очень любят нечто подобное, хорошо бы сохранить такую любовь и во взрослом состоянии. Так или иначе, то, о чем я рассказала, отнюдь не было выдумкой, а происходило на самом деле. В субботу мне слышались какие-то шумы, шорохи, шепот, а в воскресенье или во вторник они никогда не возникали. Я все видела раздвоенным, с одной стороны находилось тело, остававшееся недвижным, с другой -- нечто иное, что двигалось вперед, перемещаясь между предметами проворно, словно рыба в воде, как ловкий и стремительный угорь. Конечно, странно, но по субботам мне определенно казалось, будто я становлюсь легче, точно и совсем невесома. У тебя тоже появлялось такое ощущение, когда ты жила в Израиле? Тогда сможешь понять меня. Иногда мне приходит в голову одна фантазия --начинаю воображать себя каким-нибудь очень важным политическим деятелем, главой государства или что-нибудь в этом роде. Знаешь, что бы я сделала, случись такое? Нет, я не стала бы издавать никаких грандиозных законов, проводить реформы и устраивать революции, нет, я только ввела бы один обязательный для всех день отдыха, не просто выходной, он уже есть, а именно день отдыха. Я уверена, что вскоре все почувствовали бы себя намного лучше. Знаешь, в субботу даже моя мать всегда оставалась абсолютно спокойной. Этот день она обычно почти целиком проводила в кресле у граммофона. Тихо шевелила пальцами или негромко подпевала детским песенкам. Сколько ни стараюсь, не могу припомнить, чтобы в субботу у нее случился какой-либо серьезный кризис. А в другие дни -- да, такое бывало. Особенно опасные срывы приходились на смену времен года -- между зимой и весной, летом и осенью. У нее была такая навязчивая идея: она считала, что в ее мозгу обитают какие-то вирусы, будто бы они сидят там и заставляют извилины поскрипывать, крошат их на мелкие кусочки и, наконец, поедают. Единственным своим спасением она считала пчел, только они своими длинными жалами могут вытянуть, извлечь все эти вирусы один за другим и могут, словно буравами, просверлить все -- волосы, кожу, черепную крышку. Это будет выглядеть дикой, безжалостной охотой, но в конце концов добрые насекомые победят, все вирусы погибнут, и она будет навсегда спасена. И я хорошо помню, как она стоит с распущенными волосами у окна и громко призывает пчелиный рой. Нет, мать не родилась сумасшедшей, иначе отец не женился бы на ней. Более того, если послушать дедушку и бабушку, так она была на редкость славной и покладистой девушкой. Видимо, на нее повлияло мое рождение. Все началось -- как мне рассказали, когда я выросла -- вот таким образом: часа через два после родов она почувствовала, что испачкалась, хотела вымыться и, увидев меня, закричала: «Уберите прочь эту уродину!»
Потом врачи объясняли, что такое могло произойти по самым разным причинам, но мне-то от этого не легче? Я ведь уже существовала, появилась на свет и оказалась дочерью сумасшедшей женщины. Уже ребенком я получила нечто вроде клейма, понимаешь? И оно сокращало мою жизнь. Я постоянно чувствовала его, словно оно сидело в засаде. Ты ведь тоже боялась сойти с ума? Думаю, рано или поздно нечто такое случается со многими, это почти нормальное явление. Однако для меня, видишь ли, все складывалось немного иначе. Я понимала, более того, я точно знаю, что ее кровь смешалась с моей и течет по моим сосудам. Бывает, по ночам даже слышу, как она переливается во мне и зовет, да, да, зовет: «Ну, иди, иди же сюда, иди ко мне». На прошлой неделе я смотрела по телевидению документальный фильм о японских карликовых деревьях. Как это ужасно, только японцам такое могло прийти в голову! Знаешь, что они делают? Берут самые обычные деревья, разных видов -- яблони, сосны, оливы, -- с нормальными семенами и листвой обычного цвета и не дают им расти нормально. Кто-то все время следит за ними и постоянно подрезает ветки то там, то тут, подавляя тем самым их развитие и вынуждая оставаться низкорослыми. Вот так и я, совсем одна, постоянно вынуждена думать маленькими-маленькими мыслями, как обыкновенная посредственность. Прекрасно помню, например, что в юности, когда сама природа словно пробуждает в человеке желание объять весь мир, возвращаясь летними вечерами по берегу моря, я ощущала над собой звездное небо, оно было там, наверху, натянутое, точно гигантская простыня, накрывающая все вокруг; я знала, что оно там, это сверкающее небо, к тому же очень красивое, но я никогда не запрокидывала голову, чтобы увидеть его, не позволяла себе этого. Я боялась, понимаешь? Я вообще пугалась темноты, тишины, далеких огней, опасалась всего, что скрыто в засаде. Многие годы я бывала на пляже, но никогда даже не ступала в воду. Я никогда не начинала читать книгу, не узнав предварительно ее краткое содержание.
Мой муж? Я познакомилась с ним в юности, и с тех пор дела мои пошли немного лучше. В то время мою мать уже поместили в клинику. Я редко навещала ее. Моя жизнь словно повернула в другую сторону. В молодости больше думаешь о том, что тебя ждет впереди. Мой будущий муж тогда только-только получил диплом юриста, у него было любимое занятие -- кажется, теперь это называется хобби, -- он занимался скульптурой. Это был сильный и уравновешенный человек. Тогда я думала о замужестве, о детях, о своей материнской роли. Как раз в те времена начались первые демонстрации.
Прекрасно помню один мартовский день. Странная штука наша память, не так ли? Абсолютно не могу вспомнить, что было со мной вчера, а то, что случилось когда-то, очень давно, вижу настолько отчетливо, будто все происходит сейчас, здесь, передо мной. Вот мы с отцом сидим в гостиной, окна распахнуты, он настраивает скрипку, я читаю. По улице движется какая-то толпа, и слышны громкие крики по-немецки: «Juden raus!» (3) Я откладываю книгу и спрашиваю отца: «Что они кричат?» И он, продолжая как ни в чем не бывало настраивать инструмент, отвечает: «Они кричат: «Jugend raus!» -- Молодежь, выходи». «Зачем?» -- недоумеваю я. «Затем, что так необходимо, -- отвечает отец. -- Они правы, молодежи надо выходить на улицу, чтобы развлекаться...»
Понимаешь? Он отказывался знать правду. Предавать веру в своего Бога было грешно. Думаю, вот в этом-то и было все дело.
Много лет спустя после всех этих событий я подумала: «Бог тут ни при чем, может, его и нет вовсе. А если и существует, то, наверное, занят где-то в другом месте. Не он вселяет вирус в головы, не он сворачивает мозги, а его противостоящая сторона».
Мне тоже, так или иначе, было трудно понять все это. Знаешь почему? Отчасти из-за влияния отца, возможно, из-за убеждения, что если у тебя сумасшедшая мать, то ничего хуже быть больше просто не может. Словом, если нужно расплатиться за свои грехи, то я уже чиста, с этим у меня все было в порядке, и ничего плохого больше не должно быть. В ту пору я была целиком поглощена приданым, готовила праздник нашего обручения, с радостью ожидала, когда навестит нас мой будущий муж. Жила, как и все мои сверстницы в те времена. На первом плане были мы двое, наше будущее; на втором, третьем, четвертом, где-то совсем далеко -- история. Могла ли я вообразить, что именно она и перевернет всю нашу жизнь.
Знаешь, мне иногда случается беседовать с нынешними молодыми людьми вроде тебя, и тогда я понимаю, что вы намного лучше, чем были мы. Вы много читаете, интересуетесь всякими проблемами, и от вашего взгляда не ускользнет происходящее вокруг. Я рада этому, думаю, вот и хорошо, значит, былое не повторится. В наше время все происходило иначе. Тогда рядом существовали великие понятия -- религия, Бог, душа -- и мелкие, будничные. Недоставало... как бы это сказать?.. Не хватало промежуточного звена.
Еще когда мою мать только поместили в больницу, из Германии пришли какие-то странные известия -- сообщения, в какие просто невозможно было поверить. И мой отец действительно ничему не верил. Даже когда некоторые его друзья уехали в Палестину, он упрямо продолжал ничего не видеть. Знаешь, что он говорил? «Люди тревожатся из-за пустяков! -- повторял он. -- Мы никогда никому не причиняли зла, отчего же с нами должно случиться что-то плохое?» Так говорил он, и я, естественно, старалась следовать за его мыслями.
Нелепо, не правда ли? Сейчас, вновь перебирая все в памяти, я понимаю, что мы спаслись именно благодаря моей матери. Видимо, я осознала это лишь вчера и оттого-то невольно разрыдалась. Вчера все стало понятно моему сердцу, сегодня -- голове. Все так и происходит, не спеша. Я говорила тебе, что мама уже три года как лежала в клинике, когда это произошло. Болезнь обострилась, и невозможно стало держать ее дома. А в клинике она неожиданно сделалась спокойной, почти все время проводила в постели и только свистом, коротким или длинным, сама придумала этот условный язык -- подзывала своих подруг, пчел. Иногда вскидывала вверх руки, словно высвобождая их. Именно такой я ее и запомнила.


Ее забрали однажды майским утром, мы ничего не знали, я пришла навестить ее с цветами -- она просила всегда приносить цветы для пчел -- и обнаружила пустую, смятую постель. Ее не оказалось ни в туалете, ни в процедурном кабинете, я все громче спрашивала у врачей: «Где она?» Но они только пристально смотрели на меня, не произнося ни слова. Выбежав во двор, я заметила крытый немецкий фургон, за рулем которого сидел солдат. Увидев его, я поначалу не придала этому никакого значения. Только пометавшись по коридорам и неожиданно обнаружив множество других пустых кроватей, я вдруг заподозрила, более того, тотчас все поняла, снова поспешила во двор и увидела, что фургон тронулся к воротам. Я с криком бросилась за ним, цветы рассыпались; как сейчас вижу их повсюду на асфальте, никому не нужные. Потом мы долго где только могли искали маму, папа задействовал все свои влиятельные знакомства. Нам не удалось получить никакой, даже самой ничтожной информации. Пропала, исчезла навсегда. Евгеническая программа. Слышала о ней, нет? Еще прежде, чем стали уничтожать евреев, начали истреблять всех неполноценных людей, сумасшедших. Спустя несколько недель кто-то сказал нам, будто окольными путями удалось узнать, что она попала в Германию и послужила науке, проводившей какие-то опыты. А кое-кто другой утверждал, будто ее уничтожили еще в нашем городе, она умерла в том же фургоне -- в него подавались выхлопные газы. Мне стыдно признаться тебе в этом теперь, но я до сих пор не знаю, где ее тело, вернее, то, что от него осталось. После войны были опубликованы подробнейшие списки, я могла бы получить их и внимательно изучить, но не нашла в себе сил.
Может, ты поищешь? Документы все еще доступны. И прежде чем я умру, скажешь мне, ладно? Я же -- нет, боже упаси, даже думать не могу о таком. Уж позволь мне подобную маленькую роскошь -- хоть раз в жизни оказаться подлой.
Знаешь, страдание тогда как бы еще не успело дойти до моего сознания, застыло, будто на фотографии. Но после того, что внезапно произошло, мы поняли наконец -- это правда. И прежде всего нам надо было подумать о самих себе, понимаешь, требовалось найти укрытие. Мама, ее смерть словно превратились в маленький цементный блок, лежащий где-то на дне души. Я знала, что моя мать погибла; понимала, что не ведаю, где это произошло, -- словом, я все это сознавала, но только не сердцем. А вчера, во время интервью, что-то во мне вдруг надломилось и прорвалось наружу -- выплеснулось с самого дна души. Этой ночью, я уже говорила тебе, я почти не спала. Ощущала рядом с собой тело матери, совсем крохотное, будто птичье. Слышала, как она поет песенку о пчелах. Знаешь, что меня убивает больше всего? Что я не могла подержать ее руку в последнюю минуту. Закрываю глаза и вижу, как она, в ночной рубашке, трясется в этом фургоне, брошенная туда, точно мешок, представляю, какой у нее был пустой, наивный взгляд, и тогда... Нет, хватит, не хочу опять плакать, теперь уже рядом с тобой. Однако, видишь ли, не случись с мамой такого, мы бы еще долго не верили, что уничтожают евреев, а потом было бы слишком поздно. Вот почему я и говорю тебе: она спасла нас. Мы думали, она ниспослана нам в тягость, чтобы наша жизнь стала труднее, а оказалось наоборот: она пришла в этот мир и прожила в нем, непрерывно страдая, только лишь для того, чтобы позволить нам жить, жить дальше.
Где-то, наверное, существует какой-то отчет? Приход, расход, убийства? Это так же, как я решаю вопрос о душе, иногда говорю себе: да, существует; иной раз -- нет никакой души, и все тут. Думаю о своей матери, о смысле ее жертвы и решаю -- да. А потом спрашиваю себя, что же это за отчет такой, который убивает ни в чем не повинного человека? Никто не выбирает, никто не решает, нет никакой ответственности, ничего. Все движется само собой, вот и все.
А теперь и в самом деле хватит, а то я уже начинаю говорить глупости, про то, чего не знаю. Расстроила тебя, верно? Не понимаю, что такое стряслось со мной, я никогда прежде не была столь разговорчива, к тому же вот так. Наверное, виной всему бессонная ночь, слова сами слетают с губ, и я не в силах удержать их.
Поговорим о тебе. Нет, лучше сама расскажи мне о чем-нибудь хорошем. Что собираешься делать вечером, когда уйдешь от меня? Отправишься на танцы?
Смотри-ка раскраснелась как! А что, разве сегодня сильный ветер? Не слишком ли ты легко одета? Не улыбайся, так уж я устроена, никогда не перестаю быть матерью, еврейской матерью, а иудейские матери, говорят, ужасные. Пожалуйста, сходи-ка на кухню, чайник уже на плите, надо только зажечь огонь. Жду тебя в гостиной, там теплее.
Как ужасно воет ветер, слышу, хотя и почти глухая. Глупо, конечно, но ветер всегда вызывает у меня какое-то непроизвольное прямо-таки детское веселье. Наверно, потому, что мне кажется, будто он проветривает голову и уносит мысли прочь. В такую погоду мы с мужем, только-только обручившись, отправлялись на плоскогорье Карс.
Там у самого края есть небольшая седловина, не знаю, знакомо ли тебе это место, была ли ты там. Ветер в ней дует особенно сильно, намного сильнее, чем где-либо, он как бы проверяет себя, прежде чем обрушиться на город. Мы проводили в этом месте многие часы и каждый раз, когда налетал отчаянный шквал, старались устоять на ногах, всем телом сопротивляясь ему, и главное тут было -- не упасть в тот момент, когда ветер внезапно стихнет. И сегодня утром, еще оставаясь в постели, слыша, как все вокруг хлопает и стучит, я вспомнила, как мы бывали там, и знаешь, что неожиданно со мной случилось? Мне захотелось еще раз испытать это. Со времени нашего обручения я ни разу не бывала на Карсе. Почему, тебе, я думаю, понятно, ведь ты уже знаешь меня, -- потому что ничего не хочу вспоминать. Но сегодня утром я сама себе удивилась: и в самом деле хочется отправиться туда, побывать в этой седловине, заросшей травой, ощутить ледяной ветер, дующий в лицо, рвущийся в нос, в уши. В последний раз хочу увидеть это место.
Почему «в последний»? Потому, что чувствую, это именно так. С тобой, наверное, тоже бывало такое, нет? Отправляешься в какое-нибудь прекрасное место, а потом наступает пора уезжать. И что ты делаешь? Приходишь туда, где тебе понравилось больше всего, останавливаешься и смотришь, смотришь... Это помогает дольше сохранить в памяти полюбившееся, будто прячешь его в потайной чемодан. А спустя какое-то время вдруг приходит желание снова увидеть все это. Со мной такое случилось месяца два назад. Разумеется, я с места не двинусь и никуда не поеду, здоровье не позволяет, да и денег нет, но так хочется оказаться там снова, попрощаться со свидетелями моей жизни. Есть одно стихотворение, чье же оно? Рильке, если не ошибаюсь... Или ошибаюсь? Словом, есть стихотворение, которое очень хорошо выражает мое чувство. Помню лишь несколько строк по-немецки, всего две. Какие? Нет, не в силах воспроизвести их, уже не могу. А ведь так нравились мне, более того, это был первый язык, какой я учила, и до сих пор считаю, что для поэзии нет языка лучше.
Знаешь, у Бруно, моего мужа, была такая привычка -- он учил наизусть самые замечательные стихи. Уверял, что они словно ласка для души и необходимо, чтобы всегда были рядом, в нем. Немногие строфы, какие еще помню, я выучила с его помощью, в молодости, -- у меня и тогда уже была неважная память. Когда Бруно вернулся оттуда, он сказал мне, что спасся, сумел спастись только благодаря стихам. Он повторял их в самые трудные минуты, понимаешь? Когда его едва не превращали в животное, он повторял стихи в тишине, про себя. Это было сокровище, которое никто не мог у него отнять.
Как же это случилось? Произошло все, когда мы, к тому времени уже муж и жена, скрывались в одной квартире. Моему отцу удалось сесть на пароход и уехать в Палестину, а мы должны были отправиться со следующим. Квартиру нам предоставили папины друзья. Она находилась на последнем этаже старого здания, недалеко от вокзала. Мы жили там, словно в подполье, окна постоянно были закрыты. По комнате мы перемещались, лишь дождавшись, когда из квартиры этажом ниже будут доноситься какие-нибудь звуки. Мы научились таиться, говорили шепотом, двигались в темноте на ощупь, только босиком. Чтобы спустить воду в туалете, ожидали, когда то же самое сделают соседи, тогда шум нашего сливного бачка сливался с шумом в их квартире. Мы провели так всю зиму, это был наш медовый месяц. А однажды утром, когда все, казалось, было совершенно спокойно, Бруно решил выйти в город -- узнать наконец, что слышно о пароходе. Я стояла у окна, за деревянными щербатыми ставнями. И все прекрасно видела -- видела, как он вышел со шляпой на голове и зашагал по площади. Но не успел пересечь ее, как к нему подъехала машина, из нее выскочил какой-то человек, они недолго поговорили, затем этот человек схватил его под локоть и затолкал в машину. Бруно даже не обернулся взглянуть на меня, не хотел выдать меня взглядом, но я все равно видела его глаза. До сих пор не представляю, сколько времени я простояла за ставнями, не шелохнувшись, замерев, точно загнанная дичь. Слышала, как рыщут вокруг полицейские. Стояла и ожидала их, не помню, о чем думала, в общем, это уже была не я. Мое тело, моя голова как бы преобразились, я превратилась в то животное, что спит под снегом. Как оно называется? Сурок? Да, я превратилась в сурка. Потом стемнело, я пошевелилась, подумала, что же мне делать дальше. Мозг сверлила только одна мысль: его забрали, очень скоро, совсем скоро придут и за мной. Я все стояла в углу, уткнувшись лицом в стену, пока ноги сами собой не подогнулись и я не опустилась на колени. И долго-долго неслышно плакала, стараясь не издать ни единого звука. Когда он уходил утром, я попрощалась с ним как обычно, даже несколько торопливо. Попрощалась так, потому что не знала, даже вообразить не могла, что он пропадет. И теперь испытывала угрызения совести -- сожаление, почему не обняла его покрепче, не посмотрела подольше в глаза. Это немного глупо, не так ли? Мы знали друг друга столько лет, я же не могла забыть его, стереть в памяти голос Бруно, его облик? Но именно оттого, что не смогла как следует попрощаться, сказать ему «Чао» или «До свиданья», я и плакала. Мне стало страшно, что вдруг забуду Бруно и он смешается в моем представлении с другими людьми.
Боялась ли я за себя? Нет, нисколько, мне было все безразлично. Хотелось только, чтобы все закончилось как можно скорее, -- и точка. Нет, смерть ничуть не пугала меня, напротив... Ты ведь знаешь, вскоре я уехала в тот монастырь, меня переправила туда одна подпольная организация. Я покинула дом в последнюю карнавальную ночь, мы специально дожидались ее, потому что в это время на улице много народу. Укрывшись в фургончике, я добралась до монастыря, расположенного в предгорье, и пробыла там до самого окончания войны. Месяца через два я получила известие о Бруно. Его не убили, он все еще находился в Италии, в пересылочном лагере, и неизвестно было, когда и куда его отправят.
И вот тогда я нашла в себе силы, причем даже не подозревая, что они у меня есть. Я думала лишь о том, чтобы как можно скорее освободить его, пока еще не отправили в Германию. Это было невероятно трудно. Каждый день я приходила в отчаяние, боялась, что не сумею ничего сделать. День тянулся за днеми, неделя тянулась за неделей -- без всякого продвижения. Я жила, как все монахини, по их расписанию, бродила по коридорам или по монастырскому дворику, где бил небольшой фонтан с фигуркой Мадонны в центре и в бассейне плавали красные рыбки. Они смотрели на меня, эти рыбки, и я тоже разглядывала их и все обдумывала последнюю весточку о нем, но еще больше думала об известии, которого ждала, напрасно ждала. А дальше, знаешь, как бывает? С тобой, вероятно, тоже такое случалось во время болезни или в пути? Все думаешь, думаешь, поговорить ни с кем не можешь, а потом уже и не понимаешь, где же правда, а где выдумка. В результате начинаешь во всем сомневаться. У меня даже возникло подозрение, что меня обманывают, понимаешь? Просто из жалости говорят то, чего на самом деле нет и в помине. Но вот однажды... Когда же это произошло? В мае, кажется... Да, на алтаре стоял большой букет из маков и васильков, да-да, это был майский день. Мне условным кодом передали сообщение, которое я так долго ожидала. Короче, план был готов во всех деталях, и уже до конца месяца Бруно мог бежать.
В тот день я прошла в капеллу и, опустившись на колени, произнесла, словно ребенок: «Господи, как я тебе благодарна!»
Но что же мне на самом деле стало известно, за что, собственно, я благодарила Господа? Ведь не было ничего определенного, ни единого закона, имевшего силу. И я постоянно сама придумывала такие законы и всегда обманывалась. Я говорила себе -- вот этот закон Божий, это судьба, это чувство вины, ее искупление. Ожидала, что все так и будет, а происходило обратное: как если бы все время появлялся и начинал действовать какой-то новый закон, которого я и не ждала вовсе. Я думала, что оплатила невероятным страданием свою вину. Однако на том дело не кончилось. Как ни крутись, в тебя все равно попадут. Такова уж наша жизнь; знаешь, мы словно черви, выкопанные из земли лопатой, птицы замечают наше движение, слетаются, кого-то клюют, кого-то нет, мы мечемся еще какое-то время, а потом лопата бросает горсть земли, та накрывает нас, снова наступают мрак, тишина, и мы больше не шевелимся. Ты считаешь, нельзя быть такой пессимисткой? И где надежда, говоришь? А на что она мне? Я видела жизнь собственными глазами, прожила ее всю и теперь, в старости, оглядываясь назад, отлично понимаю, о чем идет речь.
В конце концов, видишь ли, хотя такой поворот и кажется невероятным, но Бруно не захотел бежать, просто отказался. Он мог выбраться оттуда, план был готов, отличный план. Риск был сведен к минимуму. Он мог совершить побег, но не сделал этого. Он сказал: «Спасибо, не надо, остаюсь здесь». Я так и не узнала никогда, почему он отказался бежать. Даже когда он вернулся, у меня не хватило смелости спросить его об этом. Сама же я часто задавалась подобным вопросом, и знаешь, что я думаю? Такой поступок -- в его натуре, это был человек со сложившимся характером, честный, и вся его жизнь -- это борьба с несправедливостью. Так вот, наверное, он не допускал никаких привилегий, даже для себя: он не мог бежать, когда других отправляли на смерть. Он полагался на судьбу, более того, верил в нее. И когда судьба посулила ему смерть, самую страшную из всех возможных, он принял ее, ни о чем не спрашивая. До сих пор не могу понять, как это расценить. Как мужество? Или подлость? Ты же знаешь мой характер, сегодня думаю одно, завтра -- другое. Так или иначе, тут ты со мной согласна, не так ли? Следовать судьбе удобнее -- не надо задаваться никакими вопросами, не требуется делать выбор.
Видишь ли, во всем этом было что-то очень высокое, выше моего ума. А я что должна была чувствовать? У меня был муж, человек, которого я любила, и он, выбирая между мною и судьбой, предпочел ее. В таком случае я-то что для него такое? Ничто, аксессуар.
Нехорошо так думать, верно? И все же, не могу отрицать, я была вконец разочарована, мне казалось, что меня предали. Время словно остановилось, все будто ушло в небытие, и потянулись совершенно безликие дни в монастыре. Я не могла представить себе, что он вернется. Жизнь сложилась вот так, и больше в ней ничего не изменится до самой моей могилы. Конечно, что-то еще произойдет, когда-то окончится война, я снова обрету свободу, но какое все это имеет значение? Я потратила целый год, чтобы подготовить себе приданое. Вышила все простыни, пододеяльники, скатерти, они так и лежали там, в подвале у моего отца, в картонных коробках, перевязанных шпагатом.
Из кельи видны были только поля, засеянные пшеницей. Летними днями, в это ужасное время между двумя и тремя часами, когда не знаешь, куда себя деть, я садилась у окна и смотрела на эти поля. Может ли красота быть страшной? Думаешь, нет? Она способна пугать больше, чем что-либо другое, даже вселять ужас. Поля казались застывшими, совершенно недвижными, ни малейшего дуновения -- до самого горизонта тянулась сплошная золотая пелена. Отчего рассказываю все это? Из-за цикад, да-да, из-за них. Из-за их стрекота, это верно. В ушах стоял этот громкий стрекот, и каждые четверть часа звонили монастырские колокола. Я слушала медленные, один за другим, удары колокола и жужжание мух. Они летали вокруг моего лица, стараясь испить капли пота, и тогда, тогда... Как я там оказалась? Вот видишь, я опять сбилась... Да, о природе.
Понимаешь ли, сейчас стало модно спасать каждого живого муравья. По утрам раскрываю газеты и читаю: такая-то порода деревьев исчезает, лягушек осталось совсем немного, в небе какая-то огромная дыра. Узнаю все это и не понимаю, не в силах уразуметь, как можно любить природу. Ты обожаешь ее, не так ли? Ты говорила об этом. Не понимаю почему. Для меня природа -- знаешь что? Зло и нахальство.
Так на чем мы остановились? На монастыре? Да, я прожила в нем с сестрами целых три года, нам в общем-то не о чем было особенно разговаривать, но они были добры ко мне, к тому же очень рисковали, пряча меня. Я не хотела быть обузой: помогала на кухне, в огороде, кормила кур. Такой образ жизни спустя некоторое время приводит к странному эффекту -- становится своего рода анестезией.
Поэтому, почти не отдавая себе отчета, в какой-то момент я дала клятву -- нет, как это называется? Обет -- обет Господу Богу, первый и единственный в своей жизни; я пообещала ему, когда окончится война, останусь в этих стенах и всю жизнь проведу здесь в заточении, в смирении, вдали от чужих глаз. Я хотела искупить вину, думалось мне тогда. Теперь же понимаю, что и в этом таилась своего рода подлость, -- мне просто хотелось оставаться в укромном месте, и больше ничего.
Сестры, к счастью, не знали о моем обете, это была моя личная договоренность с Господом. Во всяком случае, перед монашенками мне не пришлось стыдиться, когда я нарушила свою клятву.
Знаешь, о чем я подумала, когда вернулась домой? Поразмыслила и решила: ладно, в конце концов, я не нарушала никакого обета, потому что давала его христианскому Богу, а мой Бог -- другой. Понимаешь? Как будто Господь возглавляет только какой-то один округ. Я боялась мести, разумеется, ты же знаешь, как гневлив библейский Бог. Все же мое опасение длилось недолго, надо было начинать жизнь заново, необходимо было все восстанавливать. С последними эшелонами оставшихся в живых вернулся Бруно.
Почему ты никогда не рассказываешь о своих возлюбленных? Нет их? Не поверю. Не может быть. Ты красива, у тебя есть сердце... или нет? Так есть? Порой, когда бываешь у меня и мы беседуем, я наблюдаю за тобой. Признаюсь, ты пугаешь меня. Вернее, не пугаешь, а тревожишь. Никак не пойму, что скрыто за твоей улыбкой, что таится в глазах. Иногда уверяю себя: у нее большое сердце, она очень добра, но вдруг замечаю в твоем взгляде какой-то блеск и начинаю думать совсем иначе. Но зачем я ломаю голову, какое это имеет значение? Иди сюда и послушай меня.
Неужели захватила сегодня свое шитье? Прости, но мне смешно, когда я вижу тебя с ниткой и иголкой в руках, не ожидала, что ты способна на такое. Пробуешь? Молодец, а мне никогда это хорошо не удавалось, я ничему не научилась в своей жизни, разве приготовить какую-нибудь еду, самую простую. Моя мать была сумасшедшей, а отец считал, что у меня всегда будет прислуга. Поэтому в свое время меня никто ничему не научил. Самой можно все освоить? Вероятно. Да, при желании всему можно научиться, но, знаешь ли, я никогда не отличалась активностью. Наверное, отчасти виновато воспитание. Нередко смотрю на внуков моих подруг, слушаю их разговоры и прихожу к выводу -- ведь они даже не понимают, какая легкая у них жизнь. А когда я была ребенком, дети привыкли повиноваться, нет, я не хочу утверждать, что они пребывали в постоянном страхе, -- во всяком случае, не я, -- но некоторое опасение все же было. Дети испытывали робость перед родителями, а затем, повзрослев, и перед мужем. Это было естественным продолжением воспитания, мужа любили, но ему ни в коем случае нельзя было возражать.
Так или иначе, мне повезло с Бруно. По тем временам он был очень открытым человеком и позволял мне самой свободно решать какие-то вопросы, правда теоретически, так как на деле я все равно ничего не могла решить.
Знаешь, когда он вернулся, мне было очень трудно. Я ведь целых три года убеждала себя, что никогда больше не увижу его. Думаю, мне не следовало этого делать, напротив, надо было все время надеяться, но такой уж у меня характер, ничего не попишешь. Я убедила себя, что Бруно погиб, а спустя какое-то время он вдруг появился в доме. И пришлось заново начинать нашу супружескую жизнь, ту самую, какой, по сути, у нас еще и не было. Ему исполнилось двадцать шесть, а мне всего двадцать два. Только двадцать два, понимаешь? По правде говоря, не знаю, сколько нам действительно было лет, мы чувствовали себя совсем старыми и такими усталыми... Иногда по вечерам, когда оставались дома, я смотрела на него, спящего в кресле при включенном радио, и у меня возникало ощущение какой-то ирреальности. Думаю, и с ним происходило нечто подобное.
Я никогда ни о чем не спрашивала его, считала, что этого не следует делать. Слушала, когда он сам что-то рассказывал, но такое бывало редко. Это был призрак, тень того человека, за которого я вышла замуж. Да, возможно, я тоже изменилась, за три года одиночества это неудивительно. Не представляю, однако, как я изменилась. Когда все время общаешься только с самой собой, трудно уловить перемену.
Так или иначе, насколько Бруно был спокоен днем, настолько же приходил в возбуждение ночью. Наступил настоящий ад. Часто по утрам мне приходилось чинить простыни, разорванные им. Он так метался, словно его бил изнутри какой-то разряд, махал руками, молотил ногами, скрипел зубами. Я не знала, что делать -- будить его или нет. Сидела на краю кровати и не спускала с него глаз, слушала, о чем он говорит, пытаясь хоть что-то понять. Хотела помочь ему, но не знала как. Он кричал всегда по-немецки, отдавал какие-то приказы. Вот почему -- я уже говорила тебе, не так ли? -- не могу больше и слова произнести на этом языке. После войны, особенно в последние годы, появилось столько книг об ужасах войны, сочинения людей, оставшихся в живых, психологов, историков. Я видела их на полках книжных магазинов, но никогда не прикасалась к ним.
Я ничего не хочу знать, мне это неинтересно, с меня достаточно ночных воплей мужа да разодранных в клочья простыней.
Вчера на улице со мной случилась странная история, ничего подобного прежде не происходило. Я купила в соседнем магазине молоко и возвращалась домой, шла очень медленно, насколько позволяют мои ноги. Из-за артрита, ты знаешь, я всегда иду опустив голову. И вдруг на краю тротуара я увидела, как из-под асфальта пробивается трава, какой-то сорняк из тех, что обитают только в городе. Ростки -- стойкие, крепкие -- с невероятной силой прорывались сквозь крохотные трещины. Не знаю, что случилось. Только я оказалась на коленях. Опустилась на землю и принялась вырывать их, выдергивать один за другим, крича: «Прочь, прочь, проклятые!» Лишь когда какой-то господин приподнял меня за локоть и я встала, то поняла, где нахожусь и что делаю. В этот момент мне, естественно, стало до смерти стыдно, и я поспешила как можно быстрее скрыться, видимо, походила на воровку.
Я думала о своем поступке весь день и всю ночь. Отчего вдруг мне пришло в голову вырвать эти растения, сорняки конечно, но они же не сделали мне ничего плохого? Что произошло в моей голове? И тогда я решила, все дело в том, что меня просто взбесило их отчаянное упорство. Жизнь -- это нахальство. Она всегда рвется вперед, и ей наплевать на все, она переступает через любые препятствия.
Закон природы, говоришь? Необходимость спасти генетическое достояние, продолжить его? Вот именно, а что же это такое, как не нахальство, -- я уже сказала.
Так и для нас с Бруно. Мы должны были бы раствориться, исчезнуть в небытии, даже родиться где-то заново, как говорят индийцы, и жить совсем иначе, размеренно и спокойно. Но нет, мы оказались здесь, усталые, не знавшие, что сказать друг другу, совершенно обессиленные, с трудом дотягивавшие до вечера. И все же что-то не позволяло нам распускаться. Пусть мы и не хотели ничего делать, но было что-то, все-таки побуждавшее нас двигаться, хоть и с трудом, дальше. Едва поправив здоровье, Бруно начал думать о работе. Месяца через два он нашел нотариальную контору, которая взяла его компаньоном, и вот так наша жизнь вскоре превратилось в обычное, спокойное существование молодой буржуазной пары. И все же что-то было не так, понимаешь? Нас угнетали, оставались где-то внутри эти три чудовищных года, которые мы пережили. Конечно, его дни были ужаснее моих. Порой за обедом я наблюдала, как он ест. Он жевал жадно, как голодное животное, уставившись в тарелку, и поглощал еду мгновенно. Он не ел, а буквально пожирал, словно боялся, что делает это в последний раз, будто страшился, что кто-то, более хищный, отберет у него пищу. Конечно, его поведение отражалось и на мне. Мы оба ни в чем не были уверены.
Не хочу сказать, что характер Бруно изменился, нет. Он был все таким же сильным человеком, каким я его знала, однако порой у него случались вспышки ярости. Если к его приходу домой я запаздывала с обедом, он сразу же принимался кричать, как сумасшедший, крушил все, что попадалось под руку. И я не знала, как себя вести, что делать. Хотела помочь ему, подойти, но боялась даже приблизиться. Но после подобной вспышки он так же внезапно успокаивался, садился в кресло и часами смотрел в одну точку, или же уходил из дома и пропадал где-то несколько часов. Думаю, ему становилось стыдно, не в его характере было вести себя так. Очень часто, знаешь, после подобных сцен, оставшись дома одна, я спрашивала себя, почему я тоже не оказалась там и мы не умерли вместе? Почему он перенес все это, а я нет, отчего судьба сделала такой выбор? Чтобы уготовить мне нечто другое?
Разумеется, я надеялась, что со временем все образуется. Отмечала про себя, что Бруно уже окреп физически, скоро придет в норму и его психика. Время что угодно сглаживает, обесцвечивая даже самые яркие краски.
Однако, если тебе станут говорить что-то в этом роде, не верь ни за что на свете, это неправда, подобные слова призваны лишь успокоить, не более. Конечно, иногда кажется, будто время лечит, но это абсолютно ложное ощущение. Время работает незаметно и, словно бурав, сверлит и сверлит все глубже, превращая отверстия в зияющие провалы, в гибельные пропасти.
Как же все-таки странно, что некоторые вещи осознаешь только в старости, ведь можно было бы наладить жизнь лучше, разберись в них раньше, а получается наоборот: начинаешь понимать, когда все уже прошло, и проку от этого разве что для поддержания пустой болтовни вроде нашей с тобой сейчас, и больше никакого.
Если бы пожилые люди почаще беседовали с молодыми и те прислушивались к ним, возможно, что-то и изменилось бы... А может, и нет. Каждая жизнь -- поистине трагедия, начинающаяся с самого рождения. Предупреждать обо всех ужасах, что могут случиться, -- напрасный труд, все ошибаются и только в старости понимают свои промахи. Опыт -- ничто, ибо все неизменно повторяется заново.
Говоришь, иначе было бы слишком однообразно? Да, но кто сказал, что однообразие -- это плохо? Опыт заставляет совершенствоваться? Не думаю, ибо мир не меняется, вечно повторяются одни и те же драмы. Для себя, знаешь, чего бы я хотела? Жить, как растение, вот стать бы кипарисом, священной оливой, каким-нибудь деревом, корни которого уходят глубоко в землю, а крона поднимается высоко в небо. Они тоже чувствуют? Открыли в Америке?! Нет, я не знала, в таком случае отказываюсь от своих слов, не хочу быть даже деревом, ничем не хочу быть.
Но все это я понимаю сейчас, а в двадцать четыре года даже не подозревала. Работа Бруно шла неплохо, я занималась домом. Весной нас обоих охватила какая-то странная эйфория, мы испытывали нечто подобное только в год нашего обручения, какой-то внутренний порыв, и зачать ребенка в столь благоприятный момент было делом самым естественным, что мы и совершили. Жизнь опять брала свое, понимаешь?
И в самом деле, как только я почувствовала, что оказалась в положении, то сразу подумала, что вот, наконец, наметилась граница. Ребенок как бы означал, что ставится точка на прошлом и теперь все начнется заново, все пойдет по-другому. Первые месяцы я была счастлива, мы оба испытывали одинаковое чувство. Ты еще такого не знаешь, но, когда женщина оказывается беременной, в ее организме происходят какие-то изменения, нечто вроде раскрепощения, что разливается по всему телу. Каждый день что-то меняется, смотришься в зеркало и обнаруживаешь: глаза твои стали ярче, выразительнее. Случаются и неприятности, конечно, но их почти не замечаешь, ты сияешь -- светишься изнутри, ибо чувствуешь, как все в тебе движется, начинаешь верить, что существует некий высший порядок и ты -- его составная часть. Для меня во всем этом заключалось и другое очень важное обстоятельство -- надежда, что с появлением ребенка Бруно вылечится и перестанет оглядываться назад. Кто-то из наших знакомых выбрался из прошлого именно так -- благодаря ребенку. Почему же у нас должно быть иначе?
Осенью Бруно снова сделался мрачным, и у него произошло несколько острых кризисов. После одного из них он ушел из дома и пропадал где-то целых два дня. И все же, несмотря на приступы, я продолжала надеяться, убеждала себя, что ребенок ведь есть, он во мне, внутри, и Бруно просто еще не видит его. Когда же малыш родится и Бруно увидит его, то все изменится к лучшему.
Я родила в декабре, роды прошли нормально. На другой день, еще в клинике, Бруно сфотографировал меня с ребенком на руках. Снимок предназначался моему отцу, мне хотелось, чтобы и он знал -- жизнь продолжается, у меня достает сил двигаться дальше. После окончания войны отец остался в Израиле, женился. Жил в кибуце; судя по письмам, был счастлив.
Странно, но первые месяцы после родов я почти не помню. Девочка полностью отнимала мои силы и время. Не то чтобы она была трудным ребенком, нет, спокойным и нормальным. Убивало меня другое -- они оба не могли прожить без меня, без моих забот даже часа. Всю неделю Бруно проводил у себя в офисе, даже обедать не приходил домой, и мы собирались все вместе только по субботам. В хорошую погоду ходили гулять к морю. Мы мало разговаривали в ту пору, да и вообще всегда не много говорили друг с другом, и все же я чувствовала, как нас объединяет нечто нерушимое, чего я прежде никогда не ощущала. Думаю, это были гордость, счастье, упорство. Мы понимали, что правильно сделали, бросив вызов судьбе... Стоило посмотреть на девочку, чтобы убедиться в этом, она с каждым днем становилась все живее, все веселее. Казалось, на ней никак не отразились наши страдания. Бруно обожал ее и каждую минуту брал на руки. В те времена, знаешь, -- теперь такое кажется странным -- отцы никогда не занимались маленькими детьми, они предоставляли все заботы матери, опасались сделать больно ребенку, испачкаться. Обычно отцы начинали замечать, что у них есть ребенок, когда он уже отправлялся в школу. А Бруно был в этом отношении совсем другой -- он сразу же полюбил дочь.
Ну а что чувствовала я, ты, наверное, представляешь, да? Впервые с тех пор, как помнила себя, я не видела вокруг мрачных туч, передо мной сиял чистый, безоблачный горизонт.
На этом чистом небе я видела всё: как вырастет Серена, как счастливо пройдут ее детские годы, как она повзрослеет, как мы начнем медленно увядать. Мы постареем под этим небом и однажды, подобно постепенно гаснущей свече, под этим же небом спокойно скончаемся. Время от времени, дабы укрепить собственную уверенность, что все произойдет именно так, -- ты же знаешь, в душе я всегда во всем сомневаюсь -- я даже вела кое-какие подсчеты. Припоминала всех своих знакомых -- вот с ним уже произошло то-то, а с тем уже ничего не случится. Третий, напротив, прожил замечательную жизнь, и, наверно, ему надо ожидать каких-то событий. Я походила на провизора с аптечными весами, все взвешивала и судила. Вывод, однако, бывал всегда один и тот же: кто много страдал прежде, больше мучиться не будет. Это была детская игра -- поистине детская и в то же время полезная, так как помогала мне успокаиваться. Мне хотелось уверенности, что наши жизни вне опасности.
Знаешь, взаимоотношения людей со страданием весьма странные. Пока оно небольшое, мы весьма негодуем, думаем, что раз случилось нечто ужасное, то уж дальше ничего не может произойти... Почему? Потому что ведь такое было бы несправедливо. В нас живет некое ощущение нерушимого равновесия. Мы думаем, будто жизнь -- это праздник, а страдания -- порции торта. Каждому приходится по одной, не больше.
Однако потом... Не знаю, имеет ли тут значение биологический фактор, но мы стареем, сил становится меньше. И в какой-то момент оказывается, что уже не ждешь от жизни ничего хорошего, а только одни огорчения. Начинаешь на все смотреть иначе и лежишь все время на солнце, подобно животному с перебитым хребтом. Даже если и хочешь уйти, не можешь и остаешься под его лучами, уже не понимая, ждешь ли чего-то или теперь тебе уже всего вполне достаточно.
Ты когда-нибудь собиралась иметь ребенка? Я слышала, сейчас в моде матери-одиночки. Да, наверное, пока дети маленькие, воспитывать одной проще, но, когда они подрастут, как ты объяснишь им отсутствие отца? Ты, верно, не поступила бы так? Правда? Не думала я, что ты столь мудра. Говоришь, ребенок -- это плод любви? Конечно, мысль правильная; только, поверь мне, тот, кто стал родителем, никогда не будет утверждать подобное. А знаешь, что такое ребенок на самом деле? Мешок, куда ты бросаешь все подряд, забрасываешь и то, чего у тебя нет, и чем хотела бы владеть. Кидаешь туда и свои несбывшиеся надежды, и терзающие тебя страхи -- словом, все, что имеешь и чего не хотела бы иметь. Видишь ли, когда рядом твой ребенок, нередко ошибаешься в своих поступках. Но спасает ли от ошибок их признание? Нет, не спасает. Я с самого начала поняла почти все свои промахи, но это ничего не изменило. Потому что, стремясь бросить в такой мешок всего побольше, ты забываешь, что мешок этот живет по своему нраву, что у него уже есть собственная история.
Знаешь этот детский способ решать споры? Если надо сделать что-то такое, что никому неохота делать, все разрешается с помощью соломинок. Кому достанется самая длинная, тот, хоть и не хочет, но делает. Вот так и тут. Даже если ты знать ничего не желаешь, если обманываешь себя, считая, будто сама день за днем формируешь собственное дитя, на самом деле твой ребенок, да и все прочие дети уже держат в руке свои соломинки, и на них все обозначено. И жребий этот бросают без тебя, еще до твоего рождения.
Да, ты права, можно и выбирать. В тридцать лет еще не поздно думать, что выбор возможен, но в восемьдесят -- нет, в такое уже не веришь. С возрастом становится ясно: не мы выбираем, но нас выбирают.
Зачем? Кто? Не спрашивай. Я лишь констатировала это прежде и подтверждаю сейчас.
Дай-ка сюда твою куртку, ведь жарко. Весна нагрянула столь внезапно, никто и не ожидал ее. Всякий раз, когда вижу, как ты идешь впереди меня по коридору, мне кажется, будто ты еще немного выросла. Разве ты не перешагнула уже возраст, когда перестают расти? Может, наоборот, это я становлюсь меньше. Со стариками такое случается, мясо на костях сохнет, да и сами кости уменьшаются в объеме, словно тихо готовятся уйти в никуда... И все же мне действительно показалось, будто ты выросла с прошлой недели. Много занимаешься гимнастикой? Возможно, именно по этой причине. А знаешь, почему я так говорю? Не потому что завидую тебе. Я уж такая, какая есть. Мне хотелось бы иметь такую дочь, как ты. Серена всегда ходила ссутулившись, втянув голову в плечи, казалось, каждую минуту ожидает удара. Я без конца твердила ей: «Выпрямись, смотри вперед, ведь на старуху похожа». Она сердила меня, так как в ее возрасте я тоже сутулилась, да и сейчас продолжаю. Мне хотелось бы, чтобы она походила на Бруно. Он был атлетического сложения, плечи широкие, в молодости много занимался спортом. Даже когда вернулся из лагеря, все равно было видно, какой он сильный. Понимаешь? Вот тебе и история с мешком, которая повторяется. Возможно, твои родители тоже хотели иметь вовсе не такую дочь, верно я говорю?
Я сказала, что она была живой и веселой девочкой? Это верно, была. С рождения и почти до двух лет. А потом... вот я и почувствовала себя обманутой, словно кто-то предал меня. Ожидалось, что она вырастет такой же веселой и жизнерадостной, какой была в раннем детстве, а оказалась совсем другой. И куда все делось?
Столь счастливая картина -- мы с мужем и ребенок -- существовала недолго. Как только Серена начала говорить и бегать, Бруно словно подменили. Его все стало раздражать. В самом деле, такой возраст -- два, три годика -- самое трудное время, постоянно надо быть рядом с ребенком, следить, чтобы не ударился, не упал, не повредил себе что-нибудь. Дети же хотят все потрогать, хватают все подряд, бросают на пол, ломают. Немало требуется терпения. А вскоре они начинают и капризничать. Одна моя подруга, психолог, утверждала, что дети делают так нарочно -- это способ доказать себе и окружающим, что они существуют на свете. Тогда еще я ничего такого не знала, считала, просто капризничает ребенок, и все. Но вот однажды за столом Бруно взорвался. Девочка трижды бросала ложку на пол, не желая ничего есть, и тогда он внезапно -- я даже не ожидала от него такого -- вскочил и закричал: «Ты даже не представляешь, как тебе повезло!» -- и выскочил из дома, хлопнув дверью.
Вернулся он только на следующее утро. Я не спрашивала, где он был, подозреваю, он и не сумел бы ответить. Так или иначе, с того дня у них началось нечто вроде войны. Бруно только и делал, что внимательно следил, не портит ли что-нибудь дочь. Упрекал меня, говорил, что я недостаточно строга с ней. То и дело кричал, потом пропадал где-то по несколько дней. Я пыталась быть построже с девочкой, успокаивала ее, делала все, чтобы она не раздражала Бруно, но, полагаю, Серена чувствовала его враждебность, поскольку день ото дня становилась все упрямее. Понимаешь ли, смысл моей жизни заключался в них двоих, и вдруг им обоим не стало до меня никакого дела. Они вели какую-то свою личную войну, а я оказалась между ними, как деревянный столб между двух огней. Почему? Не знаю. Наверно, можно объяснить это вот так: Бруно где-то в глубине души, даже не понимая толком, в каком именно ее уголке, возненавидел саму жизнь, а Серена была ее олицетворением. Да, однажды я попыталась поговорить с ним, после одного из самых сильных кризисов. Когда он вернулся домой, я сделала вид, будто ничего не произошло, а вечером, едва Серена уснула, прошла в гостиную, села напротив него и сказала: «Бруно, мне надо поговорить с тобой». Я успела произнести только эти слова, как он тут же расплакался, закрыл лицо руками, буквально зарыдал, сотрясаясь всем телом, совсем как ребенок.
Месяц спустя по некоторым телефонным звонкам я поняла, что он нередко отсутствует и в конторе. Там он говорил, будто работает дома, а мне сообщал, что отправился туда. Где же он пропадал? Я так никогда и не узнала, у меня был на руках ребенок, я не могла следить за ним. Дома Бруно становился все молчаливее. Даже по субботам не ходил вместе с нами к морю, а отправлялся якобы по своим делам. Иногда, все же пытаясь понять, что происходит, знаешь, что я делала? Смотрела ему в глаза. Я могла глядеть на него в упор сколько угодно, даже часами, а он не замечал этого. Совершенно отсутствующий взгляд, устремленный в одну точку. Потом я как-то получила письмо, составленное из букв, вырезанных из газеты. Такие бывают в фильмах. В письме говорилась, что у Бруно есть любовница, даже другая семья, и потому он почти не бывает дома. Поверила ли я? Ни на минуту. Я вскрыла письмо, прочитала, скомкала и сожгла. Понимаешь? Я не хотела, чтобы оно попало ему в руки и чтобы он страдал еще из-за людской жестокости. Потому что, видишь ли, по ночам он опять спал, как прежде, плохо, кричал во сне, срывал с себя пижаму. И я не была уверена, -- ведь никогда ни в чем нельзя быть до конца уверенной, -- но подозревала, что причина всех этих странностей в том, что Бруно заново переживал три года заключения, и они день за днем убивали его. Представляешь реку, несущую песок и всякий мусор? Постепенно, сантиметр за сантиметром, вся эта дрянь пожирает море. Вот и в его голове, должно быть, происходило нечто подобное.
Только один-единственный раз за все это время я встретила его на улице. Случайно. Стояла прекрасная погода, и я повела Серену в порт -- посмотреть на корабли. Он нас не видел, нет. Серена, я думаю, тоже не заметила отца. Я узнала его только по странной манере держать руки в карманах. Что он тут делал? Ничего, просто стоял на другом конце мола возле двух рыбаков, с которыми, похоже, даже не был знаком. Они ждали, когда клюнет, а он молча смотрел на воду. Когда один из рыбаков подсек рыбу, Бруно даже не взглянул на нее, так и продолжал смотреть в одну точку.
Обнаружив Бруно на берегу, хотя он и не делал ничего плохого, я была ошарашена. Возникло странное ощущение. Какое? Как будто появилась туча, первая большая туча на том горизонте, который я всеми своими силами старалась видеть ясным и чистым. Не знаю, случалось ли с тобой нечто подобное, но порой бывает, что еще ничего не знаешь, а на самом деле тебе уже все открылось.
Какое-то паранормальное явление? Нет, мне трудно поверить в такое. Я скорее думаю, что в сознании, в каком-то его самом дальнем уголке постепенно накапливаются некие признаки, приметы, сигналы, подобные фигуркам картонной мозаики, из которых дети складывают картинки. И когда происходит что-то неожиданное -- только когда происходит, -- начинаешь понимать, что недоставало именно этой фигурки, ставшей завершающей деталью.
Так и в тот день, когда зазвонил телефон, -- это было осенним вечером, помню, шел дождь, я только что покормила Серену -- еще прежде, чем снять трубку, я уже знала, о чем пойдет разговор. И нисколько не удивилась, что звонят из полиции. Не дожидаясь объяснений, спросила: «Где Бруно?»
Только насчет места ошиблась. Так что, видишь, неверно твое объяснение о предвидении. Я подумала, что он бросился в воду, утонул. А на самом деле его тело оказалось там, на плоскогорье, расчлененное на три части поездом.
Нет, это место я прежде никогда не видела. И впоследствии всегда старалась обходить его. Где это? Мне кажется, поблизости от большого загона для скота, куда помещают животных, которых привозят с востока по железной дороге. Знаешь это место? Там страшно ночью? Животные стонут? Говоришь, даже коровы что-то чувствуют? Нет, быть не может, животные ничего не знают о своем будущем, не могут знать, что завтра умрут. Так или иначе, Бруно, как сказали мне потом в полиции, соорудил себе там нечто вроде укрытия, думаю, он и прятался там, когда исчезал из дому. Там нашли его ботинки, папку с газетными вырезками. Нет, я всем этим больше не занималась, у меня же была Серена, нужно было заботиться о девочке, я ведь мать, понимаешь? Навалилось столько проблем, которые надо было решать, к тому же малышка, хоть я и сказала ей, что папа уехал, что-то почувствовала. Она была странной, иногда мне казалось, что Серена все больше походит на Бруно. Будто какая-то его часть переселилась в нашу дочь, разместилась в ней, но это была не лучшая, не сильная его часть, а скорее слабая, та, что совсем заблудилась в последнее время.
Училась Серена хорошо, было очевидно, что она достаточно умна. И наверно, именно это и повредило ей -- ее ум. Говорят, ум -- дар Божий; я не верю. Было бы лучше, намного полезнее обойтись без него. Хотя Серена училась неплохо, у нее не было ни одной подруги, она всегда держалась в одиночку, и ничто ее не интересовало. Я уговаривала дочь погулять, почитать; знаешь, как обычно делают матери? Опасалась, что она растет слишком замкнутой. И все чаще стала вспоминать о своей матери, о ее болезни...
Между прочим, именно об этом -- о дурной наследственности -- мы с Бруно совсем забыли. И сами, как обычно говорят, запустили ее в действие. Да, именно привели в действие. Это природа, я уже тебе объясняла. Чтобы победить, она способна на все.
Но, оставшись одна с Сереной, я вспомнила про наследственность, и это превратилось в навязчивую идею. Я слишком внимательно наблюдала за девочкой, следила за каждым ее жестом и все задавала себе вопрос: вот этот ее поступок нормален? А этот? Она часто, очень часто плакала. Слезы вошли у нее в привычку намного раньше, чем обычно бывает у девочек-подростков. Начинала вдруг беспричинно рыдать, и я спрашивала: «В чем дело, почему плачешь?» -- а она рыдала еще громче и с криком: «Не знаю!» бросалась мне на грудь. В те времена еще не было всех этих историй с психологами, психоанализом. К психиатру обращались сумасшедшие, остальным достаточно было просто иметь здравый смысл -- здравый смысл, и только. Поэтому поначалу я утешала ее, обнимала, но все это порой надоедало, и тогда я оставляла Серену, и она плакала долгими часами. Конечно, я никогда не показывала ей своих чувств, но мне делалось страшно, неужели опять что-то ускользает от меня. Ведь Серена -- это все, что у меня осталось.
Знаешь, сидя тут целыми днями одна в кресле, включаю иногда телевизор, смотрю, что там показывают, но мне ничто не нравится. И всякий раз, когда попадаю на какую-нибудь научно-популярную передачу, одну из тех, где тебе объясняют, как устроен окружающий мир, сразу же выключаю телевизор. Это, возможно, кому-то и интересно, однако я больше ничего не хочу знать. А эти истории про хромосомы и гены так просто терпеть не могу. Совершенно не выношу красочные схемы, увеличения под микроскопом: вот эта мышь такая, а не иная, потому что наследовала гены своей матери, а вот эта... И все в том же духе... Невыносимо, ужасно.
Серене исполнилось пятнадцать лет, когда она попыталась уйти из жизни, я нашла ее лежащей на диване. Она была почти безжизненная, но еще дышала.
Пока она находилась в больнице, я поняла, что никуда от такого не денешься, а бегство -- только иллюзия. Годы, которые Бруно провел в Германии, и в девочке оставили свой след, они будто впечатаны, запечатлены в ее генах. Ученые скажут, что это выдумки, но я тебя уверяю -- существует некая наследственная память. Все проявлялось так, словно и Серена была там, страдала так же, как и ее отец, возможно, даже сильнее, потому что не знала, отчего так мучается. Нечто неведомое изводило ее всю, у нее как будто не было кожи, она оказалась совершенно незащищенной, даже порыв ветра заставлял ее вздрагивать. Виновата во всем была только я, потому что родила ее.
В Израиле изучают воздействие лагерей смерти на более молодые поколения? Ах вот как, значит, я права и это верно: ужас проникает в клетки детей, а они передают его внукам... И так из поколения в поколение, но постепенно процесс ослабевает, пока в конце концов не прекращается вовсе. Прекращается как раз в тот момент, когда на страже уже стоит другой ужас... новехонький, наготове, ждет и... Я потеряла нить, сбилась... Ты тоже слышишь какой-то гул? Откуда? Может, это холодильник?
О чем же мы говорили? Кажется... Да, вот именно, о наследственности. В сказку про добрых людей я не верю. Окажись такие хоть где-нибудь, надо бы на них все же посмотреть. Но нет, не встречаю таких. Я тоже человек недобрый, но не настолько лгунья, чтобы обманывать себя. Я отнюдь не добрая, добрых вообще нет, ибо повсюду царит зло, оно охватывает всех без исключения, проникает в каждого и заставляет нас совершать такое, чего не сделал бы ни один зверь... Хищники едят лишь тех, кому суждено быть проглоченным, не уничтожают всех подряд только ради удовольствия... А само удовольствие откуда проистекает? Конечно, от людей, от их сердец. Ведь кто-то вложил в них сердце?
Однажды мы с Сереной отправились в горы, спали там вместе, в одной кровати. Это произошло впервые с тех пор, как она была совсем маленькой. И вот ночью я проснулась от жутких криков -- спросонок даже не сразу поняла, где нахожусь, и на мгновение подумала, будто рядом со мной Бруно, но, включив свет, увидела ее, мою девочку. Она кричала во сне, металась, раскинув руки и ноги. Я так и просидела рядом с ней до рассвета, не зная, что делать. Как течет время ночью, многим известно, оно как бы медленно растягивается. И вдруг я вспомнила о том договоре, который когда-то давно заключила с Богом. Вот, подумала я, обещала ему обмен, просила дать мне покой взамен свей жизни, но так и не сдержала обещания... Значит, он по праву гневается теперь на меня. Моя жизнь могла быть совсем другой, а по моей же вине сложилась иначе. Да, совсем по-другому, шла, как ей было предназначено, и в конце концов завершилась тем, что есть, -- страданием.
Способна ли я была выйти из игры? Я могла покончить с собой, получить шах и мат, это было единственное, что мне еще оставалась, но я не сделала этого. Я солгала бы, если б сказала, что думала о Серене, или что-нибудь в этом духе. Она уже давно ожидала собственной участи со своей соломинкой, зажатой в кулачке... Я видела ее соломинку и понимала, что ничего не могу сделать, чтобы помочь ей. И вовсе не из-за нее и не из-за кого-то другого я не умерла, а в результате собственной подлости, вот и все.
Я раздвинула шторы, надо было впустить в комнату день. За окном росло множество сосен, а над ними, почти не двигаясь, словно зависла в воздухе какая-то птица, наверно орел. Серена включила радио, зазвучала песня, помню строку из нее: «Эта бесконечная сумятица жизни...»
Всю неделю сижу вот так в кресле и жду, когда ты придешь. Думаю, что не стану больше ничего рассказывать тебе, будем говорить о погоде и о том немногом, что мне известно о правительстве. Мне бы хотелось зашить себе рот, внутри-то я вся зажата, однако, когда вижу тебя, не понимаю, что происходит со мной, где-то в глубине словно открывается что-то и само собой выплескивается наружу. Та песня, понимаешь? Существует какая-то граница, когда все становится смешным.
Умерла внучка моей лучшей подруги. Она только встала на ножки, едва начала говорить. И вдруг почти ослепла, в ней возникла новая жизнь -- рак, причем сразу повсюду и в бурной форме. Он поразил ее мозг и все остальное. На похоронах я стояла рядом с гробиком, но мне хотелось смеяться.
Когда страдает и умирает сама невинность, как это надо понимать? Мне хотелось спросить об этом всех, кто опускался на колени, пожалуйста, объясните мне, что происходит.
С тобой, наверное, такое тоже случалось, нет? В тяжелую минуту вдруг начинаешь отнюдь не плакать, а смеяться. Смеешься, смеешься и не можешь остановиться. Это ненормально, но все равно смеешься, зло вынуждает. Малое зло заставляет плакать, а большое -- смеяться. Смеешься, как в комедии, где ломается не что-то одно, а все подряд. Все рушится, разваливается, и герой гибнет, а зрители хохочут. Так и моя жизнь -- рассказываю тебе обо всем по порядку, -- поначалу веришь, а потом что-то происходит, и начинаешь думать: это уж слишком, и тогда становится смешно. Причина, по какой я никому ничего откровенно не говорила, -- да, никогда не рассказывала обо всем без утайки -- кроется именно в этом: я непременно стала бы смеяться. Тебе еще не весело; во всяком случае, не похоже, но кто знает, что там у тебя в душе творится. Может, ты просто хорошо воспитана.
Есть у меня недостаток -- люблю изучать, как живут другие. Смотрю на людей и сравниваю их с фруктами на рынке: вот этот плод только что созрел, знаешь, весь такой круглый, упитанный, здорового цвета, -- по телевидению говорят, что такие выращивают с помощью гормонов, а они-то в конце концов и вызывают рак, во всяком случае провоцируют, но разве это имеет значение, ведь сам фрукт великолепен. И цветы, мне пояснили, тоже клонируют, но я не знаю, что означает столь неприличное слово. Клонированные розы все равно остаются самыми настоящими розами, прекраснее быть невозможно, у них нет лишь одной мелочи -- аромата.
Мой отец время от времени писал из-за границы, он трудился в хлеву, там все было модернизировано, нигде не рождалось столько телят -- похожих друг на друга животных, словно фрукты, вроде тех, каких рисуют в школьных учебниках, совершенно одинаковых, идеальных. Но среди сотни родившихся телят всегда появлялся один с двумя головами или с тремя ногами. Понимаешь, происходит мятеж, редко, но такое случается.
Бывает, груши вырастают сдвоенными, на одном черенке, у них одинаковая мякоть и семена, но их две -- ошибка природы. Их отправляют в музеи, в книги, в мусорный бак. Достаточно оглядеться вокруг и внимательно посмотреть, как складывается жизнь людей, и станет ясно, что в основном спокойно, происходят лишь совсем незначительные события. Живут безмятежно и умирают тихо. Ты ведь и сама видишь, как нормально все протекает кругом, но время от времени вдруг происходит какой-то сбой. Где именно он совершается, я не знаю, но все же где-то копится зло, словно железная пыль, приставшая к магниту; злое начало вклинивается в человечество, собирается в нем, впечатывается в него. Люди рождаются беспокойными и умирают еще более встревоженными, нежели появились на свет. Виной всему вовсе не техника, не то, что один человек совершает с другим. Причина кроется поначалу наверху, потом внизу, так кто же виноват? Нас выбрали? Выбирают? Один священник сказал мне как-то: «Такая жизнь, как ваша, это подарок». Какой подарок? -- спрашиваю я. Тянешь дальше, сопротивляешься, делаешь какие-то усилия... ради чего?
Ученые никогда не исследовали это явление, совсем никогда, но должны обратить на него внимание. Должны понять, почему зло концентрируется в каких-то определенных местах, только в немногих районах, и всегда именно там. Тут, мне кажется, действует нечто вроде химического закона, когда различные соединения притягиваются, сливаются воедино и в то же время отталкиваются. Вот почему я и говорю тебе, что ученые должны были бы изучить это явление, открыть его и найти какое-то противоядие.
Я совсем потеряла сон, принимаю пилюли, но не могу сомкнуть глаз, из окна тянет духотой и пылью, и герань стоит все там же, не живет и не умирает. Я слышала, что есть ныряльщики, которые погружаются в канализационные стоки, им платят два миллиона лир в час, мне же никто никогда ничего не платил, но я брожу и брожу всю ночь, подобно такому ныряльщику, ведь одеяла -- тот же грот под водой. Полный мрак. Двигаюсь туда-сюда, ворочаюсь, хотела бы выбраться наверх, но не понимаю, где поверхность, и если существует небо, то где же оно?
Уже девять? Тебе надо идти? Обними меня напоследок.
Посмотри-ка сюда, видишь, сколько писем продолжает приходить, просто невероятно, не правда ли? Прошло уже более пятнадцати лет, а они все не прекращают писать мне. Все та же «шапка» в начале страницы и сообщение: «У нас тут хранится множество брошенных Вами вещей...» И дальше перечень всего, что оставила где-то моя семья. Однажды, много лет назад, я даже ответила, написала: большое спасибо, возьмите все себе. Но не знаю, то ли мое письмо не дошло, то ли не разобрали мой почерк, с годами ведь и он меняется, делается как у курицы. Сегодня жарко, да? Скоро начнутся каникулы, куда отправишься? Нет, я останусь тут, куда я могу поехать? Закрою ставни, есть у меня небольшой вентилятор, поставлю на стол рядом с чайником, буду смотреть телевизор или, лучше, оставлю его включенным. Читать -- нет, неинтересно. К чтению прибегают, когда желают что-то еще узнать, а мне уже ничего не хочется узнавать; с тех пор как умерла Серена, я так и не прочла ни одной книги. Она -- да, она пожирала их, видела в тех комнатах? Все стены в книгах, она начала собирать их еще девочкой. Однажды ей пришла в голову сумасбродная идея -- стать писательницей. Она очень любила детективы. Вырезала из газет всю уголовную хронику, раскладывала по папкам: изнасилования -- вон в ту желтую, убийства -- в красную, все у нее было в строгом порядке. Убийца сидел в ней самой, внутри, она дышала его легкими, видела его глазами, искала его повсюду, придумывала все более сложные истории, иной раз настолько запутанные, что непонятно было даже, кто убит, -- во всяком случае, я это не могла определить, а она утверждала, что все очень просто. Мне это не нравилось с самого начала, не сами ее сочинения, а то, что она занималась таким делом и ощущала себя среди трупов, словно посреди цветов. Спустя несколько лет она начала печататься, получила одобрительные отзывы, и тогда я подумала: может, и в самом деле в этом ее призвание? В конце концов тоже ведь профессия, как и многие другие; она могла бы стать врачом, адвокатом, но и писать детективы совсем неплохо. Однако я не тревожилась бы, если бы видела, что она спокойна. Но она ведь все время жила в какой-то тревоге. Ни успех, ни работа над этими ужасными книгами нисколько не успокаивали ее. Они не стали для нее своего рода отдушиной, приносящей успокоение. Нет, напротив, Серена жила в постоянном возбуждении, нередко путая свою жизнь с происходящим в собственных книгах. На улице ей казалось, будто ее преследуют, дома боялась открывать шкафы. В последние годы говорила: «Самое главное произведение у меня в голове -- именно там находится самый замечательный детектив». Так и было, возможно, только она никак не могла по-настоящему выразить его и отправлялась в одну поездку за другой. И чувствовала себя все хуже. Я не давала ей советов, нет, я молчала, а что я могла сказать? Выйди замуж, роди ребенка? Когда она сообщила, что уезжает в Америку, в Нью-Йорк, дабы набраться вдохновения, потому что там уйма преступлений, я сказала -- да, наверное, ты права.
Через месяц уборщик обнаружил ее мертвой в лифте. Так и не узнали, кто же ее задушил.
Газеты писали, что она умерла в точности так, как было описано в одной из ее книг. Полиция провела расследование. Как она оказалась в этом лифте? Что делала в тот вечер? Дело так и не было раскрыто. Меня же ничто не интересовало. Знаешь, что я испытала, когда получила известие? Это ужасно, даже стыдно признаться тебе, но я порадовалась -- порадовалась за нее, разумеется, не за себя. Чудовище? Станешь чудовищем. Уж такова жизнь -- сажаешь растение, наблюдаешь, как оно растет, и ждешь, когда оно будет срезано. С тех пор как я осталась одна, все спрашиваю себя, а может, верна эта индийская теория про переселение душ -- как они перемещаются из одного тела в другое, отвечают за все, что совершили в первом из них, и если полностью за все расплачиваются, то счастливы... Если такое возможно, что, по-твоему, я могла натворить в своей предыдущей жизни? Часто думаю об этом, и мне страшно отвечать. Возможно, я была кайманом, голодным тигром и проливала реки крови, а теперь кровь потоками льется вокруг меня. Каков же урок, который я должна извлечь? Есть времена, когда надо убивать, и есть времена, когда надо лечить; время разрушать и время строить. Я все убила, все разрушила, но что я построила? Скудные мысли бродят во мне, оскорбительные мысли глупца. Зачем я еще живу, двигаюсь, всматриваюсь вокруг и ничего не понимаю? Если то был урок мне, так в чем его смысл? Кричу в одну сторону, в другую, но никто не слышит меня, и тогда я спрашиваю себя, кому довериться, как обрести веру? На что положиться? Часто сожалею, знаешь, что не достигла успеха хоть в чем-то. Я никому не причиняла зла, у меня никогда не возникало подобного желания, а вот на меня зло обрушилось просто ливнем. А если бы я первая начала причинять кому-то зло, может, жила бы счастливее? Потом? Но кто скажет, что будет потом? Не представляю, не знаю, мне нет никакого дела ни до каких весов и счетов: ведь игра идет здесь и сейчас. Когда Серена умерла, я какое-то время думала, что это последнее испытание и теперь что-то снизойдет на меня с небес. Но ничто не снизошло, и я осталась тут, все в том же кресле, со своими мелкими мыслишками, подобными мышкам, скребущимся в норке. Но, возможно, вот эта мизерность и уничтожила меня. Я никогда ни на что не решалась. Мой взгляд? Как у ангелов перед Пасхой. Всю жизнь я провела с шорами на глазах, и хотя не видела, но постоянно ощущала на шее холодок лезвия, леденящий ветер. Если у меня и были какие-то способности, я не использовала их; жила по инерции, какая-то волна подталкивала меня, и я болталась в потоке, словно старая туфля или пустая банка. И так каждый день -- я только и делала, что бултыхалась в пене, так и не пристав ни разу к берегу. Я никогда не делала зла, но не делала и добра, я ничего не делала.
Сегодня, незадолго до твоего прихода, я листала давний журнал. В нем напечатано длинное интервью с одним старым философом -- именно этих ученых почему-то всегда мучают расспросами перед смертью. Он говорил о старости. Уверял, что природа благожелательна и предусмотрительна к людям, ибо в какой-то момент все просто начинает исчезать, не испытываешь больше сильных переживаний, чувства как бы отдаляются от тебя, хуже видишь, почти не слышишь. Все превращается в ватное ожидание, плаваешь в спокойном море, наблюдаешь, как постепенно удаляется берег, как час от часу все тает вдали, исчезает из виду, и -- конец.
Прочитав все это, знаешь, что мне захотелось? Написать ему письмо. Но, взглянув на дату, я передумала. Журнал оказался слишком старым, философ, конечно, уже скончался. Так или иначе, если б я написала ему, то сказала бы, что он сильно ошибается. Неверно, что все удаляется, точнее, верно лишь отчасти; хуже слышишь, хуже видишь, меньше двигаешься, но все это нисколько не облегчает, а, напротив, лишь усложняет жизнь. Размываются очертания, ничто не отвлекает, и тогда во всем своем драматизме всплывает огненное ядро и пылает, слегка касаясь всего сущего, пока совсем не опустошит тебя. Это ложь, будто старики не испытывают сильных чувств, их переполняют прямо-таки ужасные переживания -- они возникают, пробуждаются и усиливаются от угрызений совести. Не надо ни о чем сожалеть -- вот что следовало бы знать с самого начала жизни. И об этом следовало бы прямо со дня рождения без конца повторять детям, петь им вместо колыбельной, но никто не делает ничего подобного, а раз так, как же им узнать про это? Когда все же узнают, то оказывается слишком поздно. Видишь? Все возвращается на круги своя, ничего не поделаешь.
И вот уже ноги еле держат тебя, взгляд помутнел, из звуков различаешь только низкие, и внезапно возникает в душе желание -- нет, не желание, а насмешка. Тебе хочется вдруг активно двигаться, куда-то поехать, отправиться в далекое путешествие. Хочется увидеть новые места либо вновь оказаться там, где уже побывала когда-то. Вот что с тобой происходит, когда собираешься покинуть этот мир.
Я мало путешествовала -- Венеция, Флоренция, ну, как обычно. Только однажды я совершила более дальнее странствие. Серене исполнилось тогда двенадцать. Я поехала в Израиль навестить своего отца. Он был уже очень стар, и мне хотелось, чтобы она познакомилась со своим единственным еще живым дедушкой.
В ту пору она была невыносима, носилась с одной навязчивой идеей и без конца твердила мне о ней. Кто-то -- наверное, в школе -- сказал ей, будто Гитлер не умер. В бункере нашли какое-то тело, но нет уверенности, что это его тело. Талант сочинительницы детективных романов уже тогда проявился в ней. Серена только тем и занималась, что выстраивала разные гипотезы о судьбе Гитлера, и те, которые находила самыми правдоподобными, оказывались и самыми ужасными. Незадолго до конца войны Гитлер якобы убил в бункере своего двойника. Возможно, он даже специально вырастил его в лаборатории -- клонировал, как клонируют розы, а потом убил, бежал и с тех пор скрывается. А для бегства использовал подземные туннели -- их будто бы построили давно, как только он пришел к власти. Строили лучшие инженеры. Туннели эти, словно паутиной оплетая весь земной шар, имели выходы на поверхность в Австралии и Индокитае, в Гренландии и Чили. Там имелись потайные дверцы, через которые Гитлер мог выбираться наверх.
Естественно, в туннелях имелись запасы продуктов, воды, всего необходимого. Склады создавались огромные, рассчитанные на много тысяч людей, потому что Гитлер поселился там вовсе не в одиночестве, кроме того, у него было с собой это устройство для клонирования. Он скрестил самого себя с лучшими охотничьими гончими. И потому теперь в туннелях уже десятки и десятки тысяч тварей, там тесно, все как бешеные носятся взад и вперед, жадно вынюхивая что-то, с шумом вдыхая любой запах. Когда запах оказывается верный, они скалят зубы. Волки с ощеренными зубами, готовые к прыжку. Уже двадцать лет живут они в подземелье, плодятся, сбиваются в стаи. Ожидают сигнала, который даст знать -- пора изгнать нечистых со всей земли.
Понимаешь теперь? Вот с такими фантазиями и жила Серена. Но для нее это была не фантазия, а реальность. Она часто и долго мылась, терла свое тело с такой силой, что едва не сдирала кожу. Никогда не наступала на водосточные и вентиляционные люки. Вечером прижимала крышку на унитазе тяжелой мраморной плитой. И меня посетила счастливая мысль -- отвезти ее в Израиль. Пожалуй, это самое лучшее, что можно было придумать. Она познакомится с дедушкой и узнает, что есть на свете место, где она может ничего не бояться. Я объяснила ей: даже если волки и выходят на поверхность повсюду, то в Израиле они появиться не смогут, там огромнейшая армия, готовая сразиться с ними. Я сказала также, что если ей понравится и она почувствует себя спокойнее, то мы могли бы навсегда остаться там. Ничто не связывало нас с городом, где мы жили, и потому перебраться в Израиль не составляло труда.
Да, действительно, там Серена немного успокоилась. Ей понравился дедушка, такой далекий от мира сего, думавший только о своих коровах да игравший по вечерам на скрипке. Они часто совершали долгие прогулки по цитрусовым рощам. Для моего отца история представлялась стертым воспоминанием, он следил за растениями, за телятами. Вся его жизнь протекла на природе. Он был счастливым человеком, и ему удалось немного заразить Серену своим счастьем. Мы провели в кибуце целый месяц -- в полнейшем спокойствии.
За неделю до отъезда я решила отправиться в небольшое путешествие по окрестностям. Мне хотелось, чтобы они немного побыли вдвоем; мое отсутствие, думала я, поможет Серене принять решение. Захватив лишь легкую сумку, я направилась в Иерусалим. Остановилась в пансионе недалеко от ворот Яффы и дня три бродила по старому городу без всякой цели. Со времени жизни в монастыре я впервые почувствовала себя свободной от каких-либо связей и оставалась только сама с собой.
От криков муэдзинов и звона колоколов, мне порой не хватало дыхания. Тогда я садилась на невысокую каменную ограду в каком-нибудь переулке, складывала на коленях руки и крепко сжимала ладони. В предпоследний день я села в рейсовый автобус и поехала на юг, к Мертвому морю.
Вот такого никак не ожидаешь, покинув Иерусалим, -- за оливковыми рощами вдруг открывается ужасная пустыня, сплошное нагромождение скал. Как только автобус начал спускаться вниз, я забеспокоилась. Испугалась, что окажусь в такую страшную жару одна в совершенно пустынном месте, где ничего нет. Что я тут стану делать целый день? Подумала даже вернуться, но было поздно.
Я вышла поблизости от долины Песни Песней. Ты тоже была там, мне кажется. Вдали, на утесе Масада, виднелась огромная крепость, а передо мной лежало застывшее, будто стеклянное, море. Какое-то время я шла по самой кромке воды, сняв туфли и чулки. Я могла бы войти и погрузиться в море, но побоялась этой мертвой воды: вдруг она втянет меня, выжжет мне сердце и глаза.
Так мерно шагая и шагая, я совсем забыла о времени. В тех местах, ты же знаешь, темнеет быстро, будто вдруг ставни закрываются. И только когда неожиданно стали размываться очертания, я обнаружила, что уже поздно, надо возвращаться. Я вернулась на автобусную остановку и стала ждать. Долго ждала. Солнце уже скрылось за горизонтом, а автобуса все не было. Занятая собственными мыслями, я забыла посмотреть на расписание. Автобуса не было, и даже машины не появлялись на дороге. Очень скоро немногие горевшие где-то вдали огоньки погасли, вокруг не было ни души, и вдруг неожиданно все словно замерло и начало двоиться, как в субботу. Однако и в самом деле была суббота.
Тебе жарко? Не включить вентилятор? Нет? Тогда открой, пожалуйста, окно, впусти немного воздуха, а то здесь так душно. И отодвинься от окна, а то еще кривошея случится.
О чем же я говорила? О пустыне. Да, так вот я оказалась там одна, без денег. Да и будь они у меня, все равно поблизости не было никакой гостиницы. Я отошла подальше от дороги, побоялась оставаться на виду -- знаешь, негодяи ведь есть повсюду. Спустилась ночь, но видно все было очень четко, потому что взошла полная луна. Ее свет озарял все: песок, скалы, иссохшие ветви акаций. По лунной дорожке я добралась до небольшой аллеи, которая привела меня к реке, на ее берегу цвели какие-то тропические растения. Мне бы следовало прийти в ужас, ведь я никогда в жизни не спала под открытым небом в незнакомом месте; мне полагалось испугаться, но я была совершенно спокойна и даже запела. Ту самую песенку про пчел, которую любила моя мать. Мне нравилось, что никто не ведает, где я, это вызвало у меня какой-то странный восторг. Я подумала, что могла бы умереть сейчас абсолютно счастливой... Это была бы радостная смерть. Найдя укромное место, я опустилась на землю и прилегла. Песок еще оставался горячим, словно теплая простыня, надо мной сияли звезды... Лежа навзничь, лицом к небу, я пребывала точно в каком-то круговороте. Прежде чем уснуть, долго рассматривала небосвод -- ничего подобного я никогда прежде не делала, -- смотрела на небо и сожалела, что не знаю названий звезд. Для меня, как и для большинства людей, все они одинаковы, какие-то детали Вселенной. Да, мне вдруг захотелось назвать все звезды по именам, как на перекличке: Сириус, Орион, Кентавр.... Пришла в голову странная мысль, я подумала об умершей матери и о Бруно, как они сидят там сейчас верхом на какой-нибудь звезде. Знай я названия, могла бы окликнуть моих дорогих и долго говорить с ними, как никогда не делала при их жизни... Словом, понимаешь, снова наступила суббота, я все видела двойным зрением, вещи представали одновременно такими, какие они есть, и такими, какими кажутся. Слышался вой шакалов, какие-то тихие ночные шорохи -- ведь именно ночью оживает пустыня, -- но, несмотря на все эти незнакомые звуки, я не испытывала страха. Прежде чем уснуть, подумала о мятежном Ионе. Левиафан, проглотивший его, поглотил и меня. С самого рождения я находилась у него внутри, колыхалась в крошеве планктона. И пока он перемещался среди бездн, я болталась в его утробе, словно взбудораженный, слепой головастик.... Вертелась там, ругаясь и возмущаясь... Однако за этим занятием и не заметила, что чудовище время от времени всплывает на поверхность и широко раскрывает пасть, насыщаясь рыбами. Оно хватало их вместе с воздухом. И в этот момент острый луч света проникал в его пасть, выхватывая из темноты горло, трахеи, пищевод. Луч мог бы осветить и меня, если б я обратила на него внимание.
Думая обо всем этом, я и уснула.
На заре солнечный свет появился низко-низко на горизонте, нежно лаская все вокруг. Я открыла глаза и поняла -- солнце не убивает, оно действительно ласкает, а при этом усиливается и ветер. Но то был очень недолгий порыв. Как только полностью взойдет солнце, ветер исчезнет. И я лежала на песке, освещаемая этим нежным сиянием и овеваемая ветром, и больше не кружилась в том круговороте. Я сама словно превратилась в ветер, дыхание, вздох. И уже ничем не была. У меня не было ни малейшего желания подняться и куда-то идти. Я не двигалась, пока предметы вокруг не обрели свою форму. И пока лежала, ощутила, что земля подо мной движется -- вверх-вниз, ровно и мягко. В первое мгновение я подумала, что началось землетрясение, но тут же отбросила эту мысль -- будь это землетрясение, задвигались бы и деревья, и остальное. Я снова прислушалась, приникла к земле и вскоре осознала, что же это такое. Поняла именно в одно мгновение. Не знаю даже, какими словами передать то, что я почувствовала тогда, боюсь, станешь смеяться -- что придумывает эта несчастная старуха! Но я действительно чувствовала и понимала. Ведь была суббота.
Земля дышит. Вместе со всеми, кто находится на ней. Дышит ровно и спокойно.


1. Имеется в виду мост у замка Святого Ангела в Риме. -- Здесь и далее примеч. перев.
2. В Италии совершеннолетие наступает в 21 год.
3. Евреи, на улицу!