Speaking In Tongues
Лавка Языков
Джон Донн и Иосиф Бродский:
творческие переклички
(«Большая Элегия Джону Донну» Иосифа Бродского)
В последнее время и отечественных, и зарубежных исследователей все
более интересует, почему русская поэтическая традиция, так гордившаяся
кристальной ясностью и гармонической простотой образов, традиция, символами
которой стали Пушкин и Бунин, вдруг как будто взорвалась поэзией Иосифа
Бродского? Самый первый ответ на этот вопрос известен -- это влияние поэтики
английской метафизической школы.
Игорь Шайтанов сказал, что создание у нас барочного стиля «явилось
делом Бродского» [1]. Наиболее известным началом этого «дела» стала «Большая
элегия Джону Донну» (1963). Это не единственное свидетельство увлечения
Бродского Донном. Известно признание самого поэта в том, что Донн расширил
его представления о поэзии, а переводы Донна стали для Бродского школой
литературного мастерства, позволили ему найти новые поэтические ритмы и
интонации. В ответе на вопрос, кем он чувствует себя по отношению к Донну,
соперником, союзником, или учеником мэтра, поэт ответил: «Конечно же, не
соперником… соперничество с Донном абсолютно исключено, учитывая качества
Донна как поэта. Это одно из самых крупных явлений в мировой литературе»
[2].
Когда к Бродскому придет мировая известность, исследователи назовут
отличительными особенностями его поэзии то, чем в свое время прославились
именно поэты-метафизики и особенно Донн. Это усложненность и неожиданность
поэтических метафор и синтаксических конструкций, смелость в сопряжении
разных по логическому смыслу понятий и смешении разных речевых стилей,
неожиданные эксперименты с поэтической строфикой, жесткие разговорные интонации,
пришедшие на смену привычной мелодичности русских стихов и др.
«Большая элегия…» -- очень известное стихотворение. Его исследователи
придерживались в анализе главным образом одного направления: изучение влияния
Донна на Бродского, поиски «следов» Донна у Бродского. Выразительно уже
название, в котором так громко -- Большая Элегия! -- назван великий английский
поэт-метафизик. Но мне кажется, наступило время говорить не только о том,
как Донн «сделал Бродского» (хотя нельзя не признать результативности и
конструктивности этих поисков), а о том, как открытие Донна помогло Бродскому
услышать собственный поэтический голос. Это большая задача большого исследования,
я вовсе не берусь за нее, но воспринимаю ее как ориентир своего маленького
эскиза. Признавая несомненность и значимость влияния на Бродского поэзии
Донна, не стоит все же его преувеличивать, особенно в «Большой элегии…».
Известно, что первое знакомство с Донном было у Бродского достаточно
случайным: он открыл себе Донна так же, как и множество русских читателей
-- из эпиграфа к знаменитому у нас в конце 60-х гг. роману Хемингуэя «По
ком звонит колокол». Поэт признавался, что поначалу даже воспринял форму
родительного падежа имени «Донн» как некое название -- «Донна» и долго
и тщетно искал его.
К моменту создания «Большой элегии» Бродский мало знал о Донне. В это
время Донн был для него скорее символом некоего условного поэта, отдаленного
от него и временем, и пространством. В 1981 году радио «Свобода» дало в
эфир интервью с Бродским. Я выделяю в нем вопрос, заданный Бродскому Игорем
Померанцевым, который позднее подготовит публикацию этого материала: «Когда
вы писали «Большую Элегию Джону Донну», что больше на вас влияло: его образ
или собственно его поэзия?» Вот ответ Бродского: «Я сочинял это…, зная
о Донне чрезвычайно мало, то есть практически ничего. Зная какие-то обрывки
из его проповедей и стихи, которые обнаружились в антологиях. Так что,
отвечая на ваш вопрос, я бы сказал: скорее образ поэта, даже не столько
его образ, сколько образ тени в пространстве. Донн -- англичанин, живет
на острове» [3, курсив мой - Е. П.,].
Бродский обозначил свое стихотворение элегией. Он часто называл свои
стихи их жанровым определениям: сонет, стансы, романс, песня (песенка),
послание, эклога. Стихотворений, названных им самим элегиями, немного.
Их названия предельно просты. Несколько стихотворений называются одинаково
-- «Элегия», есть вариант с названием «Почти элегия». Они часть цикла,
названного «Новые стансы к Августе», и потому мы ощущаем в них, как говорил
сам Бродский, «тень» Байрона. Есть название «Римские элегии», вызывающие
целый букет ассоциаций. «Большая элегия Джону
Донну» -- неожиданное и неповторимое название. Почему большая? Если «Донну»,
почему элегия, а не послание? Можно ли вообще называть это элегией?
Не будем поднимать большую и сложную проблему жанра элегии, тем более
что после отказа от классицистской нормативности в литературоведении стали
в принципе невозможными исчерпывающие жанровые дефиниции. Тем не менее,
попытаемся уточнить некоторые принципиальные ее признаки. Во-первых, это
представление о лирическом пафосе -- элегия проникнута печалью,
грустью. Вспомним из Буало:
- В одеждах траурных, потупя взор уныло,
- Элегия, скорбя, над гробом слезы льет.
Этот пафос задается характерной для элегии жанрообразующей темой,
или, как выражается В.И.Тюпа, элегическим модусом. «В элегической системе
ценностей, -- пишет он, -- вечность безграничного бытия предполагает пантеистическую
тайну безличного Всеединого. Элегическая красота это «прощальная краса»
невозвратного мгновения, при воспоминании о котором, как принято говорить,
сжимается сердце: элегическое «я» становится самим собою, сжимаясь, отступая
от своих событийных границ и устремляясь к ядру личности, к субъективной
сердцевине бытия…» [4] Темами элегии поэтому чаще всего бывает смерть,
быстротечность времени, безвозвратность любви и др.
Важный момент жанровой организации -- хронотоп. «В противоположность
идиллическому и комическому хронотопам элегический -- это хронотоп уединения
(угла и странничества): пространственного и/или временного отстранения
от окружающих» [5]. Эту характерную элегическую ситуацию («все проходит»)
прекрасно намечал еще Н. М. Карамзин:
- Ни к чему не прилепляйся
- Слишком сильно на земле
- Ты здесь странник, не хозяин:
- Все оставить должен ты.
Многие исследователи считают важным показателем лирического жанра некий
подбор «кодовых слов», обязательных для узнавания этого жанра. В
элегии, например, должны быть такие слова: скорбь, печаль, смерть, могила,
кладбище, гробница. Элегическая лексика может отражать стилевую окраску
жанра. «Так, в романтической элегии в описании жилища (родных пенат) лирического
героя сам подбор слов … приглушает бытовую конкретность, подчеркивает условность,
обобщенность изображения, -- пишет Е.Р.Коточигова в статье «Вещь в художественном
изображении» [6].
Вернемся к «Большой Элегии…» Бродского. В ее лексике нет ничего напоминающего
классицистскую или сентиментальную элегию с обязательным лексическим кодом
из гробниц или кладбищ. Стихотворение начинается графически простой фразой-констатацией
- Джон Донн уснул. Уснуло все вокруг.
А потом, как в магическом кристалле слово «все» начнет разрастаться
в многостраничном уточнении этого «всего»:
- Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
- Уснули стены, пол, постель, картины,
- Уснули стол, ковры, засовы, крюк,
- Весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
- Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
- Хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
- Ночник, белье, шкафы, стекло, часы,
- Ступеньки лестниц, двери…
Ничего напоминающего романтическую элегию, в которой надо было приглушить
бытовую конкретность. У Бродского именно эта бытовая конкретность разворачивается
в широчайшей панораме.
Большая часть стихотворения строится как простой и бесстрастный перечень.
Он растягивается на несколько страниц, он утомляет читателя, убаюкивает
его своей бесконечностью. Монотонность стиха усугубляется еще и повторяющимися
словами, Бродский не один раз назовет в этом перечне слова двери, крюк,
засовы и др. Не раз повторит фразу «уснуло все». Какой уж тут пафос --
как будто нет никаких намеков на характерную элегическую печаль. Стихотворение
как будто плавно перетекает в читателя и погружает его в гипнотическое
состояние не придуманной поэтом, а реальной сонной оцепенелости.
- Уснули арки, стены, окна, все.
- Булыжники, торцы, решетки, клумбы…
Казалось бы, перед нами тот самый принцип, который Т.С.Элиот в известном
эссе о поэтах-метафизиках определил как характернейший их прием: развертывание
фигуры речи … до максимального предела.
Но у метафизиков (Донна, Каули) это именно «фигура речи» -- ассоциативный
ряд образов, поэтическая значимость которых -- в неожиданности и оригинальной
парадоксальности возникающих метафор. Так Донн находил свои знаменитые
сравнения: сравнение влюбленных с ножками циркуля, которые всегда едины
и в то же время стремятся к отрыву один от другого, или сравнение слезы
возлюбленной с земным шаром, на котором картограф может изобразить страны
и материки («Прощание, запрещающее печаль»).
В стихах Бродского тоже есть такого рода поэтические образы. И.Шайтанов,
например, анализирует его «Горение» как пример откровенно барочного построения
[7]. Но «Большая элегия» разворачивается по другому принципу. В первой
части стихотворения перечисляемые предметы чаще всего не декорируются и
не трансформируются в сравнения и метафоры, они строго и просто называются
без всякой поэтической риторики. А движение этому поэтическому миру задает
постепенно расширяющееся пространство, которое рисует поэт.
Вначале перечисляются вещи, находящиеся в комнате: части интерьера,
посуда, одежда, мебель. Потом взгляд поэта переходит на рядом расположенные
дома:
- …весь квартал во сне…
- Уснули арки, стены, окна, все.
- Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
- Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо.
- Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
- Уснули…
Потом это пространство расширится до пределов города:
- Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Постепенно взгляд поэта поднимется к высшим небесным сферам, поскольку
в его элегии спят ангелы и даже Бог.
Поэт сам говорил об этом: «Главным обстоятельством, подвигнувшим меня
приняться за это стихотворение, была возможность… центробежного движения
стихотворения… постепенное расширение прием скорее кинематографический
-- да, когда камера отдаляется от центра… И начиная с его (Донна) спальни,
перспектива постепенно расширяется. Сначала комната, потом квартал, весь
остров, море, потом место в мире. В ту пору меня это… захватило…» [8].
«Центробежное движение стихотворения» -- это не просто расширяющиеся
размеры изображаемого поэтом. У Бродского это разрастающееся усложнение
системы этого перечня. Уже с самого начала мы видим, насколько обескураживающе
нелогичной выглядит иногда в стихотворении последовательность перечисления
вещей и явлений:
- Повсюду ночь: в углах, глазах, в белье,
- Среди бумаг, в столе, в готовой речи…
- … в тазу, в распятьях, в простынях…
- спят мыши, люди.
- Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Кажущуюся монотонность перечисления все больше нарушает парадоксальная
неожиданность как будто невозможных соединений вещного и условного, конкретного
и трансцендентного. Я хочу подчеркнуть, что это вовсе не неожиданность
барочных контрастов. Контраст достаточно рационален и логичен по своей
сути, это сопоставление противоположного. У Бродского в одном ряду перечисления
оказываются не противоположное, а именно несопоставимое. Это, к
примеру: поэт, вещи, город, звери, остров, люди, море, звуки, мертвецы,
бог, архангелы, стихи и стихотворные размеры, беды, страданья, тоска, небеса,
добро и зло, книги.
В результате перед нами удивительный поэтический мир -- мир, представленный
множеством составляющих его разнородных и разноуровневых вещей, явлений,
начал. Этот мир находится в состоянии странного преобразующего движения:
начавшийся как узкопредметный, он расширился до космических высот. Но знаки
космических высот поставлены в перечислительную конструкцию однородности
с теми же незначительно маленькими бытовыми предметами, а потому это движение
имеет и обратное направление -- от трансцендентного к вещному. В этом мире
нет логических и рациональных связей, он кажется рассыпающимся; и, тем
не менее, в нем есть своеобразное образное единство: все это -- мир, погруженный
в сон.
Образ сна -- удивительный по его композиционной роли образ-хронотоп
стихотворения. В самом начале стихотворения первым уснувшим называется
Донн, поэт XVII века. Эта фигура обозначает уснувший мир миром далекого
прошлого, свершившегося, отстраненного. Сон это и мир забытого -- в нем
«спят реки слов, покрыты льдом забвенья», и мир памяти - в нем книги, стихи.
Образ сна здесь это образ угасающего света и исчезающих звуков:
- Ночь повсюду. Повсюду ночь.
- Рассвет не скоро
- Глаза не видят, слух не внемлет боле.
- Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
- Лишь снег скрипит.
- И птицы спят. Не слышно пенья их.
- Вороний крик не слышен, ночь, совиный
- Не слышен смех. Простор английский тих.
- И цепи спят. Чуть-чуть звенят их звенья.
- И только снег шуршит во тьме дорого.
В этом образной градации исчезновения света и звуков наступает апогей:
- И больше звуков нет на целом свете.
Все. Конец. Финал. Эта строка очень похожа на заключительную, финальную.
Но вдруг совершенно неожиданно именно после этой строки в стихотворение
буквально врываются звуки одинокого и отчаянного рыдания:
- Но, чу! Ты слышишь -- там, в холодной тьме,
- Там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
- Там кто-то предоставлен всей зиме.
- Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
- А нити нет…
Бродский говорил позднее: «Когда я написал первую половину этой элегии,
я остановился как вкопанный, потому что дальше было ехать некуда. Я там
дошел уже до того, что это уже был не просто мир… это уже серафические
области, сферы… Герой стихотворения спрашивает: «Кто это ко мне обращается?
Ты -- город? Ты -- пространство? Ты -- остров? Ты -- небо? вы -- ангелы?
Который из ангелов? Ты Гавриил?» Я не знал ответа. И вдруг до меня дошло
-- и это очень уложилось в пятистопный ямб, в одну строчку «Нет, это я
твоя душа, Джон Донн» [9].
Душа поэта противостоит всему этому странному миру. Образ как будто
знакомый по характерным барочным контрастам: небеса -- земля, временное
-- вечное, бытовое -- поэтическое. К тому же именно здесь хочется отметить,
возможно, очень конкретную поэтическую перекличку: Донн -- Бродский.
Можно предположить, что в это время Бродский знал одно из стихотворений
Донна из цикла «Благочестивые сонеты» («Holly sonnets») -- № 7.
В нем Донн пишет о грядущем дне страшного суда, когда праведники будут
вознесены на небеса и смогут погрузиться в вечный сон . И только поэт не
дано этого сна праведности:
- All whom the flood did, and fire shall o'erthrow,
- All whom war, dearth, age, agues, tyrannies,
- Despair, law, chance, hath splain, and you whose eyes
- Shall behold God, and never taste death's woe,
- But let them sleep, Lord, and me mourn a space
- For it… [10]
- И те, кого свели во гроб терзанья,
- Меч, нищета, недуги, дряхлость, блуд,
- Пламя и волны - с нетерпеньем ждут,
- Когда их вознесут в небес сиянье.
- Им спать дано, а мне печаль влачить…
- (пер. Б. Томашевского)
Здесь можно отметить известное сходство поэтических ситуаций: все спят,
а душе поэта спать не дано.
Но у Донна мир представлен землей и небесами, поэт у него внутри
этой системы. Грешному поэту нет места на небесах, поэтому он страдает
на земле. А у Бродского, поэта XX века, эти отношения складываются не так.
Душа противостоит всему миру, в котором странно смещались живое и мертвое,
вещное и божественное, земное и небесное. Эта душа -- вне всей жизни,
вне всего космоса.
Это потрясающее озарение человека нашего времени с трагическим осознанием
прошлого, переставшего быть стройной рационально понимаемой гармонией.
Человека, который ощущает свое принципиальное одиночество и неприкаянность
в истории. Вот уж поистине «большая элегия»!
О поэзии Бродского часто говорили как об уникальной. Но уже просматриваются
поиски традиции. Например, традиции указанного поэтического приема Бродского,
приема, как выразился он сам, удаляющейся камеры.
Интересные в этом отношении принципы предлагают нам теоретики. Так,
Л.Я.Гинзбург, поднимая вопрос о разных типах поэтической символики, вводит
понятия поэтической дедукции и поэтической индукции. Исследовательница
предупреждает об условности этих терминов, в данном случае не имеющих точного
значения, которое им дано в логике. «Поэтическая индукция, -- говорит она,
-- движение к экзистенциальной теме от частного. Дедуктивное мышление в
поэзии, напротив того, предполагает, что эта тема заранее задана или заявлена»
[12].
До XIX века, считает исследовательница, европейская лирика в основном
тяготела к дедукции. XIX век заложил замечательную традицию поэтической
индукции, которую унаследовали символисты. Кузмин, которого Л.Я.Гинзбург
называет постсимволистом, формулировал: «идти, расширяясь вверх» Интересный
опыт движения поэтического образа от частного к общему дали ранняя Ахматова
и Мандельштам.
Самым значительным этапом в становлении индуктивной поэзии Гинзбург
считает Пастернака, потому что он нарушил стройность логических переходов
от частного к общему. У Пастернака «экзистенциальные темы… вторгаются в
текст, появляются и исчезают, рассыпаясь множеством частностей и подробностей…
Открытое присутствие «вечных»… тем имеет особое отношение для поэзии Пастернака,
для оправдания сочетаемости, совместимости далеких по своим признакам,
разноприродных, разнонаправленных слов» [13, подчеркнуто мной Е. П.]
Как видим, выразительные элементы этой традиции просматриваются даже
в рамках нашего небольшого эскиза.
Так, удивительный феномен поэзии Бродского заставляет нас внимательнее
посмотреть на собственную поэтическую традицию и открыть в ней новые горизонты.
Может, мы и проглядели что, увлекшись выводами о простоте и ясности образов
в нашей поэзии как абсолютных и незыблемых ее достоинствах?
Заключение о чуждости барочной метафизической поэтики в традиции русского
стиха все более теряет свою категоричность. И. Шайтанов уже поставил вопрос
для сегодняшнего исследователя поэта: «Метафизический опыт, приобретенный
Бродским, стал обновленным опытом русского стиха. Но в какой мере подготовленным
самой русской поэзией?» [14]
Ответа на этот вопрос наука еще не дала, хотя уже намечены интересные
подходы к решению этой проблемы Чрезвычайно важно, например, в этом плане
рассуждение самого Бродского о сопоставлении Донна с русской поэтической
традицией: «Как бы объяснить русскому читателю, что такое Донн? Я бы сказал
так: стилистически это такая комбинация Ломоносова, Державина, и я бы еще
добавил, Григория Сковороды с его речением… «Не лезь в коперниковы сферы,
воззри в духовные пещеры». [15]
Бродский сравнивал Донна и с Мандельштамом. Говоря, что Донн был «поэт
стилистический», Бродский вспоминал: «У Кольриджа есть про него замечательная
фраза. Он сказал, что, читая последователей Донна… -- Драйдена, Попа и
т. д. -- все сводишь к подсчету слогов, стоп, в то время как, читая Донна,
измеряешь не количество слогов, но время. Этим и занимался Донн в стихе.
Это сродни мандельштамовским растягиваемым цезурам: удержать мгновение,
остановить, когда оно по той или иной причине кажется поэту прекрасным»
[16]
Известно, что наряду с Донном из поэтов прошлого столь же важным и
близким для себя Бродский называл Баратынского. Знаменательно, что, по
свидетельству И.Шайтанова, и американский исследователь С.Прэтт в своей
монографии рассматривает Баратынского и Тютчева как русских поэтов-метафизиков.
Явлением «советского барокко» называли Бориса Пастернака. Это определение
приписывают Мандельштаму. К сожалению, не зафиксировано, но в «барочности»
особой пастернаковской манеры усложненной метафоризации, как мне кажется,
сомневаться не приходится.
Как видим, Бродский совсем не одинок на своем «барочном» пути. Этот
путь нельзя назвать столбовой дорогой в русской поэзии, но можно предположить,
что в принципе явление метафизической поэзии имеет точки типологического
сопоставления в русской литературе.
Я не берусь за такие серьезные выводы в этой работе. Но вывод о том,
что «Большая Элегия Джону Донну» Бродского -- результат оригинального художественного
поиска поэта ХХ века, вбирающего опыт и европейской, и русской традиции,
кажется мне несомненным.
- Шайтанов И. Уравнение с двумя неизвестными // Вопросы
литературы, №6, 1998.
- Померанцев И. Иосиф
Бродский. Хлеб поэзии в век разброда.
- Там
же.
- Тюпа В.И. Художественность // Введение в литературоведение.
Литературное произведение: основные понятия и термины. М., 1999. Стр. 478.
- Там же.
- Коточигова Е.Р. Вещь в художественном изображении //
Введение в литературоведение. Литературное произведение: основные понятия
и термины. М., 1999. С. 45.
- Шайтанов И. Уравнение с двумя неизвестными.
- Померанцев И. Иосиф Бродский. Хлеб поэзии в век разброда.
- Там же.
- Антология англо-американской поэзии (на англ. яз.). М.,
1972. С. 86.
- Западноевропейский сонет, Л., 1972. С. 390.)
- Гинзбург Л. Частное и общее в лирическом стихотворении
// Гинзбург Л. О старом и новом. Л., 1982. С. 18.
- Там же. С. 33-34.
- Шайтанов И. Уравнение с двумя неизвестными.
- Померанцев И. Иосиф Бродский. Хлеб поэзии в век разброда.
- Там же.