Лето в этом городе: ЕСЛИ:
это лето и, ЕСЛИ нет дождя – ЛЕТО.
 
 
Матросы строем – белый верх, черный низ – жарко; и мичман – бледное марево,. В фуражке.
Женщины – Бермуды, Бикини – пляж, ноги от ушей, между ушами поволока и соски трафаретятся сквозь ткань (размер: от зрачка наркомана и до пятикопеечной монеты 1723 г. чекана) – бронза без зелени. Шанель, Диор, Бурда, Зайцев – Рыжие Скромницы и Вызывающие Блондинки.
Платиновые дамы. С ног до головы Трикотаж – макси – телу тесно, по пупкам можно определить эпоху рождения, читаешь, как открытую книгу и лобок сквозь трусики и юбку, как могила магнита, – притягивающий холмик.
Издерганный бездомьем, не радушным приемом, пивом, водкой, талонами, в черных кожаных штанах (GOTT MIT UNS на пряжке), с выбитыми зубами и памятью, в марево улиц одетый – Апостол. (Моррисон родился…) Белый дом – почти 22 этажа остаточной эрекции татуированной гербом РСФСР и как колокольчик у какого-то индийского монаха (, а впрочем, разве в индии есть монахи?, но колокольчики – есть, это точно установлено) – красный флаг с синей полосой – в уретру.
Гегемон и Мачо’с.
Мачо’с – типа мужчины – Автомобили-Квартиры-Видео-Писюки (крутить МАКЛИ, СТРИЧЬ капусту). Все коротко: волосы и рукава, мысли и руки; все толсто: шеи, бицепсы, портмоне – СЕЗОН.
Сезон ламбады и девочек, девочек, девочек.
В авто, за городом на траве, у моря в палатке, в подворотне и на лестничной площадке, в зависшем лифте, в душных девятиэтажных крейсерах-общагах, где коридор и двери, двери, двери, а комнаты – выдвижные шкафчики комода с постельным бельем и корзины с грязными простынями, а по телу темной, летней, полировки – родинки, как слоники. Окна – шторы и без штор.
Пятницы.
Субботы: по талонам – гегемон пьян. Без талонов – такси, швейцары, ночные шинки по всему городу (1915? Впрочем, тогда были китайцы-ходя. «твоя, Капитана, водка пить однака»…), автомобили.
 
 
«Поезд №1 отправляется от _____ перрона низкой платформы»…
 
 
(Моррисон родился в 1943м … Значит…)
 
 
Я-а-а-а-а-!
Стану чистым.,
Как зеркало,!
Зеркало в котором
Тебя
Нет, –
Уже
Только небо.
Только небо, но мне все мнится,
Что этот туман – мы
И сквозь нас, совсем слабо, но видны
Следы.
На асфальте
Лотерея
Для самых маленьких:
Тотализатор абсурда,
Где главный приз –
Слава Д. Хармса.
 
 
А-х-х-х-х-!
Твои губы:
Как та бабочка, за которой крадется юный Набоков Владимир –
Классическая смесь
Эпатированной беззащитности
И вульгарной надежды на полдень без власти.
Но все прекратится…
(Господи!, как бы я впился
одичавшим барбосом,
без околичностей,..
и как запах терзает ноздри, так
я буду терзать тебя,
как сатир – нимфу.)
 
 
Н-н-н-н-у-!
Кредиторы не терпят отсрочек –
поцелуй слишком дорог,
это уже норма.
 
 
Но опять приходит дождь
И они не знают как…
 
 
Не город – настойка женьшеня. На закуску – скоблянка из трепангов, а если и тогда – «ну никак!», Лето – пантокрин. И на улицах целуются взасос, захлебываясь и не выживая, прижавшись так близко, что и ветер ладонь не протиснет. Не Love-street, а так, из привычки, Съемная площадь.
Самолетом из европы к канадским морякам-погонам за кроссовки.
Автомобили – помятая страна Санрайзия – их мужчины – дорогие сигареты и дешевые нравы. Женщины – на переднем сиденье. Цвета этого СЕЗОНА – желтый, голубой, розовый, – блеклые и рисунок. Туфли на низком каблуке.
Предчувствие миражей. Люди отрывают подошвы от асфальта и плывут. В предместьях подсолнухи посворачивали себе шеи пытаясь следить сразу за тремя солнцами. Бабочки не могут раздеться и только теряют свою пыль, а женщины парят и парят над городом, но никто не смотрит в небо, можно загорать на подоконниках в чем Бог послал на землю. А Бог и посылает. Но так мало, так редко…
…а навстречу…
Он шел мне навстречу.
Я его не узнал.
Или мне показалось, что не заметил.
Он был такой же как все, разве что чуть естественней и
Капельку веселей, может быть даже румяней.
Но не пьяный.
Он смотрел мимо домов, поверх проводов и гудков.
Он мне подмигнул, или мне показалось, что
Он принял меня за своего?
Но что толку с того, если я знакомого в нем не признал?..
 
 
В тот вечер луна не покинула крыши, этой ночью романтики, плюнув на джаз, разогревались в пивных ларьках.
Он шел мне навстречу, без сапог, но в носках, белых как мрамор и нежных как тело.
Я его не узнал, но мне показалось, что под плащом у него, что-то стучало…
Что же это могло означать?
 
 
Он шел мне навстречу.
Навскидку отвечу:
В витрине универмага,
место обычно занятое манекеном
демонстрирующим свадебную одежду –
пустовало.
 
 
Художник в очках слегка жив. Китайское пиво. Ореховая водка, а потом не помню что еще… «Все сволочи! Это же не люди! ГОСПОДИ!… Как я рад тебя видеть! Помоги мне!… Я сегодня кого-то убью. Уходи! Я прошу тебя, УХОДИ!»
Серые с красным. В голосе – сталь, в руках резина. Ага!.. Не застали. Забрали только этюдник, два раскладных брезентовых стула, сумку с паспортом и пастелью.
(Моррисон родился в 1943-м…)
Догадка.
Я проснулся?
Проснулся от незнакомого звука?
Нет, даже не от звука, не от него; что шумы и возгласы, если уже 6 месяцев как я перестал реагировать на новый будильник (а часики и звоночек у меня – только держись!), проснулся от чувства Незнакомого: сквозь сон услышал, как проявилось за границей подсознания и над кромкой одеяла, нечто среднее между скрипом несмазанного тележного колеса (где-то в Нечерноземье есть же еще телеги влекомые вымирающими лошадьми?) и криком ворона (р-роу! Никаких вам NEVERMORE!). Начал вслушиваться сквозь движение картинок, за которые, будь они на полотне, некоторые любители психопатологических изысков немалые монеты отвалили бы. Отключаясь от течения сна, вслушиваюсь в странный, ни разу не слышанный звук… Движение прекращается, картинки блекнут, а я, все глубже проникаю в смысл и суть разрушающего сон созвучия,.. И,.. Просыпаюсь.
Как не бывало.
Раз за разом.
Может быть и не догадаюсь, что же сие значит, если только однажды, в троллейбусе или на сеансе суперкинобоевика, видя все предметы как в тумане и слыша окружающее как бы сквозь вату, не наткнусь на тот же самый интригующий шум. Начну прислушиваться, стараясь понять, что же это во мне преследует меня во время моего сна,.. и – прикосновение (ах, какой у нас народ заботливый) и вполне человеческий голос: «Товарищ! Вы спите?! Перестаньте храпеть.»
 
 
А и, действительно!
Сплю…
Храплю себе. Сколько уже лет?
 
 
Иногда мне кажется, что за поворотом я вижу мираж. Но только кажется. Откуда?! Но там – город, лучше которого я не встречал в жизни. Город похожий на одна тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. А в городишках Аляски был или все-таки не был 69-й?
Когда мы успели разучиться любить?
Я так часто слышу призывы вернуться к природе. Но как не хочется покидать город. Тем более такой – в котором –
Лето: ЕСЛИ
это лето и, если нет дождя – ЛЕТО.
 
 
«Моррисон родился … значит, он мог…»
«Бездомным легче – им негде умереть.»
 
 
Телефоны-мечтатели. Как им хочется повеситься на собственном шнуре. Все время не туда. А если и туда, то не тогда. Занято.
Поколение опоздавших. В принципе винить некого, только самого себя. Я не знаю закона который может описать броуновское движение, но я знаю массу кодексов по которым можно привлечь и тебя и меня, коли мы без вписки. Даже если мы с тобой будем переходить улицы только на зеленый, всегда платить в трамваях и троллейбусах, а путешествовать через ПРОСТОРЫ только стопом, или же вообще откажемся путешествовать, даже если найдем себе дом и вписку, пусть не на улице Марата и даже не на Луиса Армстронга (Сатчмо)…
Кто меня подвезет? Куда мне! Я вполне рад тому, что есть еще город и лето. Я даже рад тому, что негде жить, но в первую голову – ЛЕТО! Жена с детьми у родителей, а сам – под зонтом. Только бы не тайфун.
И это – ограничение…
Ты меня любишь? Ну конечно же, любишь. С девяти до шести, минус время обеда. В понедельник, вторник и среду. В пятницу и в четверг. Минус дни выходные.
Иногда мне кажется, что ты плачешь о чем-то всю ночь, минус рабочее время. Но я не могу утверждать, что это действительно так, потому что мы видим друг друга только в будние дни. И я – как всегда. И ты.
Мы ограничены сектором на циферблате между девяткой и ее перевернутым отражением с очень тонким разрывом в час обеда длиной.
Между нами стекло над кругом с двенадцатью числами.
Между нами свободное время занятое без перерывов
                                                 Заботами, сном, телевидением, досугом –
                                                 одиночеством и короткой ночью.
Между нами трамвайные линии уводящие тебя в одну сторону, а меня на чужую тебе окраину города.
Между нами стечение обстоятельств и уплотненные новостями, очередями, джазом, рок-музыкой, панк-культурой, кинотеатрами, сигналами светофоров, одинокие вальсы без партнера. По мостовой…
Какая-то толстая стена.                                                                Какая-то прозрачная стена.
Какая-то вечная стена.                               Какая-то неумолимая стена.
Но может быть, однажды, входя в свою комнату, я увижу – это ты
стоишь в дверном проеме.
Но может быть, совершенно случайно, после службы, мы окажемся
в одном кинотеатре, кафе или автобусе, а наши
места будут слишком рядом.
Но может быть, мне подарят, якобы в шутку телефонный справочник и когда мне будет совсем, когда я почувствую себя неуместным в кресле перед экраном, я, может так быть, может же?, найду среди чисел твой телефонный номер.
НАКОНЕЦ-ТО…
..       ..       ..        ..       ..         ..        ..        ..         ..       ..       ..        ..
Может быть,
Когда наши выходные и вечера сомкнутся совсем неожиданно, я узнаю, что ты меня любишь не только в рабочие дни,
с ДЕВЯТИ до ШЕСТИ,
но и…
..         ..         ..           ..          ..          ..         ..        ..         ..        ..         ..        ..
А пока, я могу сказать совершенно уверенно, опираясь на свой эмпирический опыт:
— Да. Я тоже тебя. Люблю. Тоже… Но так же как и – с ДЕВЯТИ до ЧАСУ и с ДВУХ до ШЕСТИ…
Выйти на улицу и знать, что дышать больше нечем, и знать, что денег у тебя опять, как всегда, нет, а хочется курить и квасу тоже хочется, и знать, что чем выше лето, тем соблазнительнее осень и герлицы в своем разоблачении доходят до предела, и верить, что серебро – искупление, а золото – только слава и сила.
«Они убьют тебя только за то, что сила у них. Разве это – не прекрасный повод? Разве это не реализуемая возможность подставить банальную правую?»
«А разве мы нужны кому-нибудь из тех, у кого – золото, золото, золото? Они спокойны, раз их сила – право…»
«O'k! Давай подчиняться законам…»
В те дни я носил джинсы дешевые и пиленые от пояса и ниже, выше пояса тоже было, что-то некогда совсем джинсовое, но теперь обтертое, без рукавов, с массой дыр частично прикрытых аппликацией основу которых составляли красный клетчатый жираф, зеленая лягушка в горошек и верблюд на фоне лимонных барханов, на голове у меня ничего не было, хватало бороды и волос, зато в огромнейшем преизбытке. Во Владивостоке, возле железнодорожного вокзала доживала последние года стеклянная со всех сторон тошниловка в которой над стекло-металл прилавком подавали каменные «студенческие» булочки и шницели, похожие на подошву моих сапог – такие же тонкие, холодные и готовые вот-вот развалиться. Бывали такие времена, что я был больше голоден, чем безденежен и тогда, оказавшись в Привокзалье живущем по своим суетливым, почти «зональным» законам потреблял именно эти продукты не заботясь о своей внешности язычника или наличия христианского поста. Внешность моя, сполна бичеватая, молодостью своей, что ли, или налетом интеллектуальности, раздражала люмпенов и пролетариев, в результате чего представители почти самого вокзального дна подходили по трое-четверо именно в тот момент, когда я бывал полностью поглощен поглощением шницелей и булочек, подходили и начинали вести беседы, в конце которых явно просматривалась физическая терапия.
— Ты кхто?
— Человек.
— А чё таакой?
— Генотип…
— .        .       .       .      .      .
— Ты что, суеверный, типа?
— Нет, верую я…
— Я тя серьезно спрашиваю…
— Не менее серьезно отвечаю тебе.
— Так ты в какой вере, нахуйбля?..
— Я – сам церковь.
— В смысле…
— Путешествую. Странствую. Паладин, слышал о таких?
— У тя, чё, своя религия, в натуре?..
— Нет, у меня – вера. И я ее несу.
— Ну, и чё ты нам можешь сказать?
— А что ты хочешь услышать?
— .       .       .        .       .        .
— Ну, давай, что ты там несешь?
— Заповеди. Веру.
— И что такое, эти твои заповеди?
— Не мои. Это законы, которые нам дал Он. Те, что дарованы нам с основания мира…
— Какие еще законы?..
— Простые. Не убий, не возжелай жены ближнего своего, почитай родителей своих, не укради…
— Ну и как «не воруй», если все вокруг пиздят по черному?
— Не все. Я не ворую.
— Нет, ты скажи как это «не укради» если…
— Просто не воруйте. И все.
— .      .       .        .        .         .
— Нет, чувак, ты это, скажи толком. Прямо скажи.
— Говорю. Он не говорил: «Воруйте!», это люди, вроде тебя думат, что так легче жить. Ничего подобного. Вы же и воровать-то не умеете. Трясетесь и боитесь. «В поте добывайте хлеб свой», это Он вам сказал, таким как ты. Так не воруй и не будет у тебя этого страха.
— Все воруют. Почему же мне нельзя? И Горбачев ворует! А мне, что – нельзя?
— Горбачев – не Он. И не Горбачев дал тебе эти законы.
— Ты чё, горбатого одобряешь?
— Я никого, ни Горбачева, ни тебя ни твоих корешей не одобряю и не осуждаю. Я – несу законы. И я знаю как надо жить чтобы ВСЕМ было лучше… По этим законам.
— А ОНИ – ВОРУЮТ!, БЛЯДЬ!
— А ты – не воруй.
— А как же!.. У одних – ВСЕ, а другим – ничего! Это что же Бог им дал? А что МНЕ Бог дал?
— Он дал ВСЕМ – ВСЕ. И у тебя есть – ВСЕ. Бог тебе дает стократ и его вины в том нет, что хочешь ты меньше и не берешь благости Его.
— А Горбачев?
— Тебе кажется, что Горбачев берет то, что Он ему дал? Он – судит Горбачева. И тебя. Меня. А мы с тобой смеем ли судить? И если ты и я, и все вокруг – нищи, то стало быть – мы как те птицы и лилии,.. наше есть Царствие Небесное. Истинно говорю тебе – не воруй, ибо нечего украсть у нищих. А то, что твое – никто у тебя не отнимет. Истинно глаголю. Нет ничего в этом мире и мирах иных чего бы не дал тебе ОН.
 
 
Плебеи…
Отупело смотрят мне в рот.
Я…
Пережевываю второй шницель.
Пока хранится пауза мне уже известно – Я СДЕЛАЛ ИХ.
 
 
«Пойдем со мной, ловцами душ человеческих сделаю вас.»
Потом возникают легенды о том, что ходил среди народа Мессия. Ну да, было дело – ходил, баловался. По приколу и в кайф.
 
 
— Извини, ешь свое, извини, пошли, мужики, парень – свой, извини, может водки выпьешь? У нас есть.
— С Богом, дети. Идите неразумные и разумейте.
 
 
Вот так. Христианство – оно для плебеев. Как и коммунизм. Пролетарий не способен ни до чего додуматься сам, а встретившись с уверенностью пасует озадаченный и отчаливает переваривать лапшу развешанную у него на ушах, запивая идею внезапно настигшую его, умопомрачительной порцией спирта, в те времена по талонам. Из них потом произрастают фанатики и одержимые, а я? А я иду дальше…
Хоронили почившего в бозе подпольного дельца и отца, все еще недоказанной мафии. Умер старик в постели, а хоронили с портретами, цветами, клаксонили-отпевали на полгорода оплакивали, «дай Бог нам с вами такие похороны». Панихида с красной икрой и французским коньяком. Впрочем, это я – наверное – вру. Меня не приглашали… А Хинди до сих пор ищут. А из западных провинций приходит весть, что его уже два года минуло как зарезали где-то в Бурятии. А я так и не познакомился с ним, только и знаю, что был такой – Хинди. «Когда трахался – яйца у него стучали, типа китайские шары здоровья…» Э-э-эх! Лето…
Моррисон… значит…
 
 
Бронза – золото нищих.
Не сетуй на лето.
Серебряный век – маскарад и мансарды,
И листья на цыпочках, тихо, как дети глядящие в омут,
Крадутся над тенью: и страшно и хочется прыгнуть.
 
 
Урла оперирует сумрак удобным кастетом.
Как выкройка пульса – кровь в блюдце
И лезвие безопасно прижалось к окурку
(любовь у них, что ли?).
Кистень и гитара – все инструменты.
 
 
Но разве спасешь заблудившийся вечер,
Когда он повесился на паутине?
На стол пациента. Спешили, и в спешке, как агнца,
Случайно зарезали лезвием моря…
Но Вечер – не Господь, он сам при свинчатке.
 
 
Символика красок. Один из Ван-Гогов у водокачки
Блевал от восторга. Боясь простудиться
Мы грелись от дыма, держа в рукаве сигарету,
 
 
Но руки в пыльце лепидоптер надменных.
«мне, право, плевать на прокуренный угол,
но золото нищих – пыль золоченого века».
 
 
Очередь за всем., очередь к купели – святая вода из колонки, дай бог не зараженной тифом – а!, какая к черту!, – в сезоне модно: распятие на шею, косточка к косточке – четки в подземном переходе и цимбалы: «Харе Кришна, Харе Кришна…» Прасад, неистребимый запах воспламенившегося сандала и благовония в подарок., тренируя обоняние: «…Рама, Рама, Харе, Харе.»
Кришнотворный Запах
Барабанщик Бубен – в кутузке. Ходит по коридору из угла в угол. Тэл, Музагитыч, Оли Глуя сидят на стульях и на столе – «несанкционированный митинг (выступление) с пением песен, чтением стихов, оскорблением представителей власти в чине старшего сержанта, подстреканием толпы на неподчинение». «До выяснения личности».
— Вы где работаете? Почему у тебя нет прописки? А тебя пидорас волосатый, я и без пистолета убью. Это тебе не Сан-Франциско!
— !Ажаль…
Добрин (он же Бубен):
— Пусть, что хотят делают, лишь бы спидом не заразили!
Смех. «Ты попроси, может они на дубинку презерватив натянут!.. Резина к резине…»
О!, Rubber Soul.
Если есть…
Их выпустили.
Без спида. W/out speed.
В два часа ночи.
Без спешки.
Личности были выяснены.
MR. N.COGHEN.
Было тепло и сыро.
В такие вечера заниматься любовью или пить коньяк, или смотреть на звезды из подворотен, а редкие прохожие будут ругливо размышлять над тем, по какому такому поводу стоит эта компания в тени, задрав головы, а не совершает поступки квалифицируемые УК, как разбойное нападение, а в простонародии именуемые «гоп-стопами»,.. видно же, что денег у них – нет, так нет же – не «грабют!», а стоят и чему-то (то ли звездам, то ли в себя) улыбаются, совсем безобидно… Но ясно одно, что ЛЕТО – ЭТО не навсегда, и осень уже где-то рядом, но пока, хоть и сыро, но как тепло! И все мы – эмбрионы, и неразделимы с стенками матки-подворотни в которых тепло и сыро, и пуповина – сама по себе и куда мы без нее? «Ничего, еще два месяца. Еще два месяца. Два месяца.»
Время – тот моросящий дождь, что украдкой шатался по темным балконам, совсем незаметный из окна твоей комнаты, но стоило нам вылезти из постели на улицу и уже не спасал ни дождь ни плащ, ни то, что мы были так близко – мокрые до последней нитки –
дождь облепил нас своими осторожными, но настырными каплями,
как паутина.
То-то радость!, сразу две бабочки, да в такой туманище., паук обалдел.
Дождь принял нас в себя,
Протиснулся между нами,.
Потом наши вещи долго сохли по солнцу, висели на горячей трубе, и воздух в комнате был парным, а толстый котенок шипел на мокрые туфли и отдергивал лапу, прикасаясь к маленькой луже вокруг обуви, там, возле двери, а потом, как-то очень быстро (время дождя еще не вышло) вырос в худющего кота по кличке Бандинт. (Macavity – is the mystery cat…), и ушел через подоконник по крышам:
Пятьдесят граммов коньяку на двоих и совсем немного
Индийского растворимого кофе в стеклянной бразильской банке.
И голые.
Мы и сумерки – голые и кажется последние – нескончаемые…
Так вот,
и время –
Время,
Как моросящий дождь о котором не знаешь,
Просыпаясь так близко, что все вокруг, как в тумане,
Телефоны молчат, радио бездарной коробкой повесилось
На фиолетовой стене:
Просто пасмурно: как в сумерки,
А может быть и в самом деле – сумерки?
Время –
Оно как тот моросящий дождь, о котором мы и не знали
А оказывается –
Идет…
А потом, когда ты стоишь в тени и куришь одну сигарету на двоих с неконцептуальным знакомым и видишь беременную кошку расположившуюся прямо на крышке древнего каменного саркофага какого-то азиотского Князя, ты вдруг понимаешь, что это просто здорово, что в Городе есть бродячие собаки и бездомные кошки. По крайней мере вот эту, лежащую, ты знаешь, у нее бельмо на правом глазу и она живет в подвале музея. И еще понимаешь, что ей нет дела до тебя, твоей любви, твоих заморочек, твоих знакомых, вечно страдающих по и без повода, она, как все беременные – самодостаточна и ей нет совершенно никакого дела до вопроса о том, что легче, чистить апельсины или заниматься любовью:
 
 
Больше всего на свете я боюсь показаться смешным неумехой.
Больше всего на свете я люблю целовать твою кожу, ты пахнешь персиком, до и твой запах меняется во время, и исчезает – после…
Больше всего на свете я ненавижу тебя, когда ты настаиваешь на том, что самое легкое – это чистить апельсины.
 
 
Мне кажется, что это гораздо сложнее чем приготовить достаточно вкусную балладу о том, как мы проводим время в постели.
 
 
Больше всего, ты боишься того, что завтра будет поздно начать сначала.
Больше всего ты любишь откладывать все на послезавтра и еще раз на завтра.
Больше всего ты ненавидишь меня, когда я говорю, что апельсины чистить – это так трудно.
 
 
Ты выходишь из себя, из своей, любимой мной, кожи, и свирепо вращая глазами говоришь: «Ну, смотри! Это же так просто!»
 
 
А мне кажется, что все-таки, это сложнее, чем взять тебя за руку,
чем впустить твой голос в себя,
чем отдать тебе все, чем я владею (как славно, что у меня – только ты),
чем целовать твою кожу
чем, взяв тебя в плотные руки не отпускать никуда до утра,
чем знать – мы одно тело на все оставшиеся дни…
вот видишь, как это сложно – апельсины чистить…
 
 
Но яблоко резать сложнее втройне. И я не хочу быть половиной отрезанной от яблока. Общего яблока. В конце концов, мы – отличная пара, когда не ругаемся, и вовсе не страшно, что мы ненавидим друг друга…
 
 
Мы перестанем покупать апельсины.
Это так сложно, их чистить без боли.
 
 
Памятник Вождю. Бич постригает траву на газоне и состригает капусту. Находит одиннадцатиугольник канадского доллара, с плывущей по бронзе гагарой. «Чё это, – спрашивает бич у торговки квасом, – это чё?»
Студенты мечутся между мистикой и диалектикой. Между. На научном атеизме – все они апологеты веры. Но стоит копнуть чуть глубже нигилизма, оказывается, что до ВЕРЫ, как до миража – не дойти., и даже исповедующие ДЗЕН тупо требуют объяснения коанов с логической точки зрения. Бунтари внутри своих маленьких желаний.
А когда они пьют, странным образом умудряются смешать водку и портвейн из горячей точки с традициями мещан, гусар, аристократов крови средней руки, всенепременно добавляя в коктейль фразы a’la revolution continues!. «Свободному обществу – Свободную Любовь! Долой односпальные кровати!» призывает один, слыша в ответ «Долой границы! Вся власть – ДЕРЬМО!» Тезис принимаемый с великой натяжкой и только как прекрасный идеал. Но куда нам до идеалов, мечтатели получить образование стремительно стараются получить диплом и плевать на красивые слова!
Вот еще два. Учебники отброшены. Один додумался до того, что готов предоставить миру доказательства второго прихода Мессии – «Я же – вот он!», а другой – тот вообще просто НАЧИТАЛСЯ:
Куплю капроновый шнур.
Негде купить – украду.
Распущу его на нитки,
Сделаю челнок из плексигласа.
И за тридцать дней свяжу невод
(В день по два метра).
Выкрашу дель в зеленый,
Чтобы сеть была незаметней,
И стану ловить золотую
Фишку на всем побережье,
До тех пор пока не поймаю.
После долгой охоты за счастьем,
Когда в мотне и крыльях огромные дыры,
У рыбы немой потребую выкуп:
«Ну-ка, ответь! – скажу, – Рыба!»
 
 
Ничего не ответила воблядь,
Лишь печально плавником махнула…
И оба – завсегдатаи психдиспансера. Крейз ждет своих друзей. Сенокос, поскольку. Джизус – крейз, суперстар олвис виз ю.
«Моррисон… он мог… и твоим… и моим…»
Одинокие битники. Опоздавшие на последний хич-хайк, битники. Хаера и бусы. Скорее всего приезжие. Или проезжие; не уехал в Израиль – купил гитару, «Фернандес»!, продам гитару «Фернандес»! и уедую в Америку. Блеклый верх, пиленый низ, слегка английский, на лацкане Лацкан . « Меняю гражданство по СССР на двухкомнатную в центре Владивостока»;
( – Они сексапильны до колик в паху. Но какого черта!.. Я всегда думаю о том, как было бы хорошо встретить ту, с которой все просто, как тающий снег. Я ей говорю: «Давай переспим.», – и она отвечает: либо ДА, либо НЕТ. Но лучше все-таки – ДА. Даааа… – Ну!, ты сказал! Это что, 1969-ый?)
«Хочется быть выше колбасы. Не получается.»
«Когда Бог увидел, что языки смешались и строители более не понимают один другого, и расходятся на все стороны, возрадовался Вседержитель. А строители разошлись по континентам, открыли Америку и начали воевать один народ другого. И долго убивали подобных себе, а потом стали бомбить Корею. Тогда Бог призвал к себе Роберта Циммермана из колена Израилева и дал ему ГИТАРУ и нарек Бобом Диланом. И был день первый. И видел Бог, что хорошо.»
«Бездомным легче. Жить. Им негде. Умереть.»
А на шее рыбка, потому, что Царь – Иудейский, раковина – потому что – пилигрим, часы на правой потому что Маккартни – левша, а у знакомого звезда Давида на пиджаке, от того, что Ринго – СТАРР. Штаны – самопалы, но лейбл Монтана, музыка – самостРОК – фирменный панк.
«От пояса и до колен – я вылитый РОТТЕН»
…гнилушка…
Застенчивый.
Всю жизнь за стенами.
Ощущение потерянных ключей и дверей из мореного дуба.
В комнате – перерыв,
Всевозможные ящики, карманы, щели и зауголки –
                                                         вывернуты
на изнанку,
оказалось, что строить стены, не так уж и сложно.
 
 
Понимаешь,
Я должен был выйти,
ключ растаял, а был отличный
ледяной такой, холодный ключик…
 
 
Дверь прочна, как устав караульной службы –
не высадить створки ударом – слаб.
Застенчивый мир
 
 
Можно
вылететь по дымоходу,
но ХХ век на исходе –
дым используют, как занавеску,
на полях учебных сражений, кто-то лезет в атаку,
и повсеместно предпочитают воду
закованную в центральное отопление.
Понимаешь, я не закован,
но пока существуют стены, вечно застенчив…
 
 
Можно выпрыгнуть в окно,
у меня достаточно сил и сноровки
заниматься взломом переплетов и стекол…
Значит, можно начать движение?
Но этаж – 12 почти на 3 метра,
и действительно страшно покидать комнату
на таком высоком уровне,
и, все к тому же,
как я смогу вернуться,
если ключ без следа растаял?
Застенчивый я –
за стенами…
..          ..         ..          ..          ..          ..          ..           ..           ..
Я рассказываю смешную сказку, от чего же?..
Ты что, в самом деле?
Плачешь?
Одинокие битники. Хаера и бусы. Или староверы?..
Двое штанов. Голубые, как глаза поэтизированного крестьянского быта, без пота и говна, на бельевой веревки, на фоне рыжей стены, на высоте третьего этажа.
Двор уходит стенами выше и выше, упирается в крыши и водосточные трубы. А там – небо.
Я знаю город, в котором деревья живут на крышах.
Только затем, чтобы быть,
Во всем быть выше.
Даже корнями быть выше на голову
Каждого из озабоченных одиночеством и спешкой за очередью.
 
 
Я знаю город, в котором – люди – всего лишь –
Тени скудных своих удовольствий.
А деревьям немного надо –
Только бы крышу поплоще, а все остальное,
Право же, так естественно:
Солнце, пыль и (пусть отравленный) воздух,
Тогда они выживут.
СИНЬ. И если ветер – запах с моря.
 
 
Умри завтра, пока еще любовь не превратилась в долг и обязанность,
Умри завтра, пока еще есть надежда, на то, что мы оба счастливы, как похож этот лес на лес Моруа,
Умри завтра.
Мне будет бесконечно больно, может быть я даже покончу с собой, или женюсь вторично, но это лишь тогда когда ты умрешь завтра. Уже сегодня я чувствую как между нами крадется закон и обязанности не дают нам возможности жить так как мы того бы желали.
Поэтому – Умри завтра.
Под колесами автомобиля,
От раковой опухоли,
Ножа хулигана или
Просто ангины банальнейшей формы… Завтра.
Умри завтра, люди скажут: «Они были счастливы» – и будут, конечно же, как всегда правы, как всегда,
Потом они посмотрят на меня и отметят мой, не просто, траур, а даже то, что мне уже ничего не надо, что совсем потерялся, что у меня все, и я сам, валится из рук, что мое страдание переполняет землю, небо, воду, огонь – и общественное мнение будет однозначно:
«О боже!, как не справедливо! Как он одинок и как страдает, несчастный…», –
вот тут-то и будут не правы, ибо эта боль для меня высшая из дарованных тобой наград.
 
 
Так вот сразу. Не видеть как корчится чувство, агонизирует под давлением прав и обязанностей, не выстиранных рубах, не выглаженных простыней, под давлением совместной жизни, взаимных недомолвок и упреков. Сразу.
 
 
Награди меня мукой привычного одиночества.
Умри завтра!
Или же, если так случится, если это нужно кому-то из нас, только затем, чтобы сберечь это хрупкое в нас между нами и МЫ – я умру.
Это просто.
Но лучше все-таки – ты, чтобы доля страданий досталась мне. Только мне…
Завтра, оно уже…
Близко совсем.
Умри завтра.
 
 
Кафе. Губная помада на чашках. Ублажают австралийцев.
 
 У нас не курят!
 
МОРРИСОН РОДИЛСЯ В 1943М, ЗНАЧИТ ОН ВПОЛНЕ МОГ БЫТЬ И ТВОИМ И МОИМ ОТЦОМ…
 
 
Рядом с австралийцами – за соседним столиком – музыканты. Они работают здесь, за кофе и бутерброды с колбасой. В самом углу мы. Добрин показывает свои рисунки. Клево!
— А если австралийцам показать? Вдруг понравится?
— Как хочешь. Я бы не пошел. Комплекс провинциала помноженный на комплекс не желания оным быть. И ваащее! Я контркультуру творю и факал их паршивые $, австралийские – тем более!
Музыкант от соседнего столика, повернувшись на красном фоне отделки зала гордо объясняет:
— А что?! Мы тоже скоро будем доллары получать…
— И ваши $ я Fuck’ал.
Добрин:
— Да вы, ребятки, особенно не гордитесь. У константина сейчас в Париже стихи выходят, он там кучу МАРОК отгребет.
Музыканты:
— Как?!.. А в Париже, разве, МАРКИ?.. Там – ФРАНКИ!
О.Гэ:
— И франки я – Fuck’ал, – и, себе под нос – И лиры, тоже…
Австралийцы встают, допив кофе и уходят нагруженные матрешками, самоварами, чукотской костью и приморской живописью. Немая сцена.
 
 
Из Киева слышно: «За сосиски и кока-колу – родину продам.»
 
 
 
 
И – ЭТО – ЛЕТО.
Мог ли я знать, что оно – последнее лето надежды, что будет еще осень на дороге и бой с зимой и весна в окончание, но это –
 
 

ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО НАДЕЖДЫ.

 
 

Константин Дмитриенко

Лавка Языков
Speaking In Tongues