Speaking In Tongues
Лавка Языков
Георгий Надеждинский
День уже начат…
(Пятьдесят стихотворений)
Друзьям моим Еве и Шаху посвящаю
«Обычно мы поворачиваемся спиной к солнцу, чтобы лучше видеть то, что
оно освещает, -- почти как подсолнухи, только наоборот.»
Эту замысловатую фразу услышал я в курилке Дальневосточного университета
без малого четверть века тому (тогда в ВУЗах существовали ещё эти самые
курилки, обычно где-то под лестницей, -- своеобразное студенческое вече).
Автором сей многомудрой сентенции оказался -- так и хочется сказать
-- отрок (а вовсе не «юноша»), коротко остриженный, довольно высокий и
худой и от того, как и должно быть, нескладный, в больших круглых очках,
весьма похожий на «вытянутого» Знайку. Схожесть со Знайкой косвенно усугублялась
ещё и тем, что среди немногочисленной публики преобладали разноцветные
Ромашки, Мушки и Кнопочки, окутанные, однако, нещадным сигаретным дымом.
«Преобладали» они здесь по той простой причине, что обычно на первом курсе
филологического факультета на пятьдесят-семьдесят студентов приходилось
всего пять-шесть особей сильного пола (на старших курсах -- и того меньше).
Среди «сильных мира сего» был и наш Знайка, представлявшийся при знакомстве
несколько театрально (хотя и «на полном серьёзе»): «Гарик Надеждинский,
поэт».
На самом деле его звали Георгий Иванов. «С ударением на "а"»,
-- подчеркивал он, весьма гордясь тезоименитством с одним из мэтров «серебряного
века», о котором мы тогда почти ничего не знали, и Гарик-Знайка, только
что проштудировавший самиздатовскую машинопись «Петербургских зим», неустанно
просвещал всех и каждого, «пойманного за пуговицу», не преминув помянуть,
что родился он, Гарик, ровно в год смерти Георгия Иванова, следовательно…
-- Следовательно, умрешь ты вовсе не от скромности, -- встрял я неожиданно
для себя.
«И молчание повисло, как топор», -- констатировал потом Гарик.
-- Почему -- как топор?
«Уж очень накурено было».
В этом -- весь стиль его мышления: сопряжение понятий, как сказали
бы древние греки, на первый взгляд слишком далеко отстоящих.
Претенциозность его была наивна и бескорыстна. Надеждинским он сделал
себя вовсе не от «надежды подающего», а оттого, что: то ли родился, то
ли босоногое детство свое провел в селе с названием Вольно-Надеждинское
-- в полусотне километров от Владивостока. Получалось и поэтически звучно,
и, если разобраться, не слишком притязательно. Ну и -- как-то ведь надо
было дистанцироваться от знаменитого (хотя и полузапретного тогда) эмигрантского
мэтра.
Стихи же он читал вовсе даже не театрально, с какой-то проникновенной
обыденностью, так, что слушателей они «брали за живое», несмотря на то,
что логика и смысл в них были, мягко говоря, трудно уловимы.
Непонятное либо отталкивает, либо привлекает -- середины нет. И Гарик,
понимая это, любил -- как бы в оправдание -- повторять: «Кажется, Мюссе,
разумея поэтику Малларме (а, может быть Рембо, имея ввиду алогичность его
«Озарений» и «Сезона в аду»), сказал, что поэзию его нельзя растолковать
и понять досконально, нужно уметь быть благодарным, что существует некто,
записавший такое».
Здесь он, по всей видимости, имел в виду отчасти и свою персону, запанибрата
обращаясь к знаменитым галлам (хотя французского он, явно, не знал, зато
знал, например, не менее пяти переводов «Пьяного корабля» -- наизусть:
- Ну а если Европа, то пусть она будет
- как озябшая лужа -- грязна и мелка,
- Пусть на корточках грустный мальчишка закружит
- свой бумажный кораблик с крылом мотылька…)
Об Ахматовой, к примеру, он поминал, как о доброй знакомой -- только
по имени-отчеству, а Цветаеву называл просто Мариной…
Оба мы проучились в университете всего лишь год: я бросил учебу «по
семейным обстоятельствам» (а вовсе не из «нелюбови к латыни»): родилась
дочка, нужно было копейку зарабатывать; его же исключили «за болтовню»:
на факультете стала крылатой его строчка «А мы сыграем дохлый маршик на
трубе, дабы сполна потрафить праху КГБ-е!» (Деканом факультета тогда был
некий Ф., ныне один из лидеров думской фракции ЛДПР.)
К счастью для Гарика, в армию его «не загребли», и вовсе не потому,
что -- очкарик. На медкомиссии он столь красноречиво растолковал психиатру
«Зеркало» Андрея Тарковского, что тому (т.е. психиатру, а не Тарковскому)
ничего не оставалось, как препроводить его в психушку «на Шепеткова» с
рекомендацией выдать новобранцу «белый билет» с диагнозом «шизофрения».
В общем-то ничего тут удивительного нет. И не только потому, что «времена
были советские». Обыденное сознание во все времена (и в любом государстве)
стремится оградить себя от «непонятного» (читай: враждебного): срабатывает
элементарный закон самосохранения. Обыденное сознание сохраняет целостность
только в сфере выживания; всё, что за пределами этой сферы -- таит для
него опасность расщепления.
Красочной иллюстрацией сего посыла могли бы служить слова известного
философа Карена Свасьяна, знакомого нынешним студиозусам по монографиям
о Гете, Гегеле, Ницше. Так вот, Свасьян пишет: «Никогда не забуду потрясенного
лица одного моего соотечественника, преподававшего философию в престижном
американском университете. Он рассказал мне, как во время лекции, посвященной
анализу гегелевской "Феноменологии духа", его прервали студенты,
требуя ответить на вопрос: какой прок во всём этом?
-- Ну и как же вы?
-- Ректор обратился к двум известным психиатрам с официальным запросом
дать заключение по "Феноменологии духа". Диагноз гласил: "уже
по прочтении нескольких страниц не остается никаких сомнений в том, что
человек, написавший это, был шизофреник". Так что, вторя Александру
Андреичу Чацкому, можно спросить: "А судьи кто?"»
В 1976 году наши пути разошлись: Гарик уехал в Москву, затем -- в Ленинград,
учился (опять же по году) в тамошних университетах. Когда я, в 1978 году
поступив в Литературный институт, попытался «наладить связь», оказалось,
что Гарик «канул в вечность». По одним слухам выходило, что его уже и на
свете нет; по другим (более поздним), что он каким-то образом обосновался
в Америке и давно забыл, что на заре его туманной юности существовал некто
«Гарик Надеждинский, поэт».
Как бы то ни было -- у меня сохранилось с полсотни его стихотворений,
переданных мне его питерскими знакомыми, в большинстве своем отмеченных
1976-1978 годами и которые я беру на себя смелость предоставить «на суд
читателя».
Эпиграфом к предлагаемой стихотворной подборке можно было бы взять
лермонтовские строки, отчасти «оправдывающие» некоторую «непонятность»
и «странность» стихов Георгия Надеждинского:
- Есть речи: значенье
- Темно иль ничтожно,
- Но им без волненья
- Внимать невозможно.
член Союза писателей России,
член Русского ПЕН-центра Всемирной Ассоциации
писателей,
старший преподаватель факультета философии
и теологии ДВГУ
Октябрь 1999 г.
* * *
- Не встретит ответа
- Средь шума мирского
- Из пламя и света
- Рожденное слово
- М.Лермонтов
Когда гордыни конь упрямый
оскалясь, встанет на дыбы --
в огне бунтующего пламя
испепелятся в нас рабы.
Олимп мечтою окрыляет:
стремимся вверх -- скорей, скорей! --
и у подножья оставляем
своих слепых поводырей.
Мы часто метим так высоко,
что редко попадаем в цель.
Зачем в рабах шального рока
звучит шекспирова свирель?
Когда ни славы, ни позора --
уютно в немощной толпе --
когда иллюзии узорней
а чувства -- глаже и тупей.
Но запустив в оконце камень --
в оконце мелочной судьбы --
в огне бунтующего пламя
испепелятся в нас рабы!
1971
* * *
Я вновь стерплю. Я вновь унижусь
пред чувством дерзким и простым --
чтобы к моим ладоням ближе
придвинулись Твои персты.
Ищу Тебя. Тебя зову.
Ты где-то рядом. Ты -- повсюду .
Ты недоступна наяву --
как несвершившееся чудо.
1971
* * *
Посвящается Х.К.Андерсену
…На подоконнике самого маленького окошка
живет маленький кактус.
Он неприветлив и колюч,
однако мой назойливый лик не чужд ему.
Редко, чрезвычайно редко кактус зацветает.
Распустившись, робкий нежно-розовый цветок
изумлённо и радостно смотрит на мир:
ему ещё чуждо понятие одиночества.
Глядя на него, я начинаю понимать,
что вся моя философия о некоммуникабельности
смешна и недостойна веры.
Но слабый цветок со всей своей искренностью
не в силах вынести чьих-либо грубых прикосновений;
поникнув, он начинает чахнуть.
Однажды, увидев ослепительный восход солнца,
цветок страстно рванется к этому сказочному свету --
и погибнет, наткнувшись на холодное стекло.
Тогда кактус снова станет хмурым и замкнутым;
провода над помрачневшим домом будут тревожно звенеть,
будто они понимают,
как тяжко
этому колючему затворнику.
1972
* * *
Смерть -- она обыденная штука.
Это -- лёгкий пух от тополей.
Горько мне: в своих тщеславных муках
сердцем я не становлюсь светлей!
Страшно мне остаться за оградой
чувств и радостей -- безумных и простых.
Лепестки ромашек уж не радуют
мой осевший, горьковатый стих.
Я себя стегал остервенело --
чтобы чётче стала поступь строк!
Ягода стихов давно созрела --
видно, не настал для сбора срок…
Бледный свет… И тени, тени, тени…
Сердце изнывает громким стуком…
Приютясь у смерти на коленях:
«Смерть -- она обыденная штука?»
1972
* * *
Я устал в безмолвии метаться!
Милые! Не затыкайте уши!
Ведь и вам придётся, может статься,
в тишине свое дыханье слушать,
приставать к прохожим без разбора:
«Смерть -- она обыденная штука?»
Если даже тополь у забора
прячет за спину протянутую руку!
Не к лицу мне умолять и плакать,
перед вами гроздья рук раскинув!
Я ещё не вычеркнут из драки,
чтобы мне стреляли в спину. В спину!
Но гляжу я в стынущие лужи
и прошу, протягивая руку:
«Милые, не затыкайте уши!
Смерть -- она обыденная штука?»
1972
* * *
Мир казался очень милым:
стоном ветра ночь полна;
в мёрзлых лужах гордо стыла
воспалённая луна.
Возбуждённо, и призывно,
и взахлёб стонал орган --
будто мир тузом козырным
рад упасть к моим ногам.
Мир уютнее и глаже!
Мир вмещён в бокал вина.
Все поэты врут! Продажа
сильных чувств предрешена…
Воспалёнными губами
мокрый снег ловлю. Ловлю…
Мачты в панике срубают --
легче стало кораблю?
Я затих. Но как пустынно
в этой матовой ночи!
Снова лужи стынут, стынут,
снова губы горячи…
Мир казался очень милым:
снова яростно мело --
будто рядом злобно билось
чьё-то снежное крыло.
1972
* * *
Какой туман ночью!
Холодно, светло и --
хрупкая грязь.
Когда же я остановил маятник
громадных часов --
слепая взорвавшаяся пружина,
звеня, шипя, извиваясь,
преследовала меня
до самого пробуждения.
Открыл глаза --
атомная бомбардировка:
маки цветут;
кровяная прозрачность
тонко заваренного чая
в белой эмалированной кружке;
на тлеющей сигарете --
столбик пепла,
похожий на ствол пальмового дерева;
в полнеба --
в мигающих отсветах пламени --
паучий мираж Эйфелевой башни…
1973
* * *
Опять в гранитных водостоках
дожди гниют.
За плоскостью размытых стёкол --
чужой уют.
К холодным стенам липнут тени,
а ветер -- груб:
наотмашь стон о мзде постельной
сбивает с губ!
Поклон крахмальному уюту!
Гордыне -- счет!
Уснуть! Но воздух мерзлой ртутью
лицо сечет.
Не спеленать постельным пледом
Мельканья шпал!
Уснуть и выстонать: «Уеду!...»
А ночь -- слепа...
Звезда в стекле совсем слепая!
А ты представь:
карнизной жестью в окна впаян
резной хрусталь.
Автомобильный воздух вспорот,
огни скользят...
Пленил, украл бы, взял за горло!
-- Нельзя...
1974
* * *
Вначале исхлестали,
а много позже --
с присохшими бинтами
содрали кожу.
И утро, свирепея,
врывалось -- рвотой,
рожком оторопелым,
птенцом сторотым.
А рядом кто-то плакал,
уткнувшись в ватник,
и мебель терлась лаком
о стены: «Хватит!
Мальчишка! Соколенок!»
(ладони -- к горлу!)
Под нёбом опалённым
слюна прогоркла.
От сотрясений корчась,
от спёртых воплей, --
казарменная порча
ломилась в стёкла;
глазами насекомых
смотрело утро,
потёкам заоконным
хотелось -- внутрь...
..................................
...Комнатного формата
утреннее сфумато.
1974
* * *
Сколько тяжести
накопилось в сердце моём!
Бережно несу её,
словно капельку ртути.
Даже птицу не напоить!
1974
* * *
Чем глаза твои нарисованы
ночь бессонная?
Уголёк ли -- как пальма -- пепельный
в пальцах теплится...
Ни звезды...
Ни росы...
Словно воск лилии белой,
каплет отсвет остекленелый...
Свадьба двух мотыльков
на оконном стекле...
1975
* * *
День уже начат.
Времени -- сколько?
Улица -- навзничь --
мёрзлым осколком.
Вмиг --
не исторгнув
плоти болящей --
день заспиртован
в капле хрустящей.
Весь заспиртован!
Вот -- посмотри:
роза из крепа
рвёт янтари!
Дайте окрепнуть!
(Скрежет обвала.)
Роза из крепа
в капельке лавы
плавится
чёрной
долькой
лимонной.
Зимняя молния!
Слишком просторно
в мире исторгнутом,
слишком накладно!
-- Ладно!... --
1975
* * *
Помнишь?
Город,
в камень вложенный, --
в серый футляр без замков и замши.
Помнишь?
Плакал
мальчик встревоженный,
снега совсем не знавший.
Помнишь?
Снег с утра подпирал горизонт
(хор снежинок,
молчаньем наказанный), --
белый снег,
изболевшийся золотом всех Аризон, -
мотылёк больной,
перламутром измазанный.
А мальчишка --
черпал и черпал --
прямо рукой --
из снежного спектра,
прямо с холодного неба --
грозу:
этот слепящий
снежный
мазут.
И плакал.
Помнишь?…
1975
* * *
Взвизгнула и -- помчалась,
стёкла слепит -- пурга,
войлочными овчарками
скатываясь к ногам.
Войлочными овчарками
и ветрами затравленная
луна над крышей качалась
большая и окровавленная,
гудящую люминесценцию --
всей центробежностью сотов --
как на большом концерте --
выдавливая из высот.
1976
* * *
Фортуна, сестра милосердья,
побудь со мной, непоседа!
Прогоркла твоя стерильность --
как горький янтарь январский,
как выцветших маков краска
в зелёном дыму курильни.
А в мире --
фонарщик стрижет газоны,
садовник крутит динамо,
мальчишка, как беспризорник,
не скажет матери «мама».
И календарь твой стойкий
желтеет в фонарном стоке.
Страница -- какая? -- площе
бульварной той небылицы,
которую -- и в столицах --
не вынесли бы на площадь!
А проще:
дымится чаёк фарфоровый
(а барышня -- вам не ровня!)
и лица -- огнём конфорочным --
шипят, что твоя жаровня.
............................................
Фортуна, исчадье адово!
Ну что ты меня разглядываешь?
1976
* * *
- «Так это и есть та самая
- Настасья Филипповна?»
- Ф.М.Достоевский
Как сверкает кольцо твоё
обручальное!
У игрушек такие лица
печальные!
Где-то в ужасе бросилась с крыши сосулька,
оттаявши,
--
это ты
сквозь стекло
улыбнуться пытаешься.
Роковое стекло! Лобовое стекло!
Сколько лбов и надежд
пополам рассекло!
И колотятся птицы о стёкла
отчаянно,
и улыбка над лбом
амулетом качается.
И луна к подоконнику так припадает губами --
будто рядом любимое дерево ангел срубает.
................................................................
В лимбе лунного света
такая пригожая,
помолись за меня,
Настасья Рогожина!
1976
* * *
Ещё в утробе. Слеп и сжат.
Ещё пороги у ног лежат.
Ещё не пробуй -- большая честь! --
удары крови -- по пальцам счесть!
Удар по пальцам: линейка, стек...
-- Мой мальчик, есть у тебя постель:
огромная, как соборный гул,
прохладная -- чтобы ты уснул.
тебе приснится: миры даришь --
да первым встречным! И только лишь
мне (не оправдывайся, -- пустяк!)
стёртый достался в ладонь пятак.
Пятак за срывы, за высь, за боль,
пятак -- навынос -- в мою ладонь!
Но ты, уснувший смешной малыш,
меня, бессонную, утолишь --
чтобы пелось и бормоталось,
чтобы нам с тобой -- не рассталось,
чтобы ринулась и -- растаяла
твоя Марина Цветаева!
1976
* * *
Ещё в утробе. Слеп и сжат.
Ещё пороги у ног лежат.
Ещё не пробуй -- большая честь! --
удары крови -- по пальцам счесть!
Удар по пальцам: линейка, стэк...
Хруст осклабившихся костей;
на полном скаку -- молнией --
круп коня переломленный.
- ...Свёрнут в трубку пергамент плача.
- Жизнь свистит, пузырясь и алча:
- ласточкой крылья сложив -- руби! --
- ластится с крынкой: «На, пригуби!»
- Слава тебе, прародитель Крез!
- Будет щедр перочинный срез!
- Будет из ночи свет опаловый,
- будет нищий кафтан напяливать,
- будет полынь -- полыхать -- кокосами,
- будут от хмеля глаза раскосыми,
- будем телятину есть с ножа!
(Сноска:
и в муках рожать
каждое слово.
Каждое -- снова.)
1976
* * *
Она прядет суровую нить темноты.
Топлёным воском стекает по водостокам.
Наследница! Осколок звезды высокой!
Она сама отбеливает холсты.
Я понимаю -- как горе большое в детстве --
на небе выцветшем больше некуда деться:
быть сотни раз отражённой в стекле и влаге,
быть предложением -- вылощенной бумаге!
- (Это -- бесстыднейшая тяга крови:
- листья голой ладонью трогать;
- это -- тушью подкожных наколок
- воспалён черновик бесполый;
- это -- на кончике луча
- полуночь тщится звезду зачать.)
Молчание: наследственный вздор Лаконии...
С окольных крыш, с натруженных колоколен
свинцовой пылью легла тишина на веки;
легла навеки,
за все заплатив сполна.
У Гончих Псов -- обильная слюна...
Так
нарождается
луна.
1976
* * *
Уже не блеск -- а просто матовость
вечерней зыби...
Так с кораблей матросы сматываются...
Огромный порт пенькой пропах
и жжёным кофе.
Кому-то угодили в пах.
-- Не сдохнет! --
«А ты, красивая, не прочь?
Сегодня. В баре.
Со мной не грех такую ночь
винцом разбавить!»
Не все дороги -- в Рим. Отныне
(даже у чёрта --
в обтяжку джинсы им-портные)
дороги -- к порту!
...Флакончик с лаком для ногтей,
чулки, краситель...
Средь порнографий -- на кресте --
Спаситель.
1976
* * *
Словно жилистый листик клена --
сердцевина звезды зелёной.
Строп латунный натянут до-не-льзя.
Крик струны? Или нитка прорези,
раскроившая сердцевину?
Ядрышко затейливое --
на радость Затейнику.
Радуйся!
(пока не вспотеешь...)
Полуночь склонилась над спицами.
Не спится ей:
Жесток
шесток.
1976
* * *
Это ремесло нехитрое:
драим звёзды малахитовые.
До блеска, до лоска --
крошёной известкой.
Натираем --
аж дыханье распирает!
(Звезду натру --
потускнеет к утру.)
Поглазеть захотелось? --
подвяжи платочком челюсть!
Только -- ветер за плечами...
Звёзды -- это...
-- Полегчает! --
Не все одинаковы!
(Ковыль гниёт)
Ночь -- зодиакам --
навылет бьёт!
Огромный ртутный
светильник утренний,
вспылив, погас.
Этот час --
не про вас.
В этот час
зудится трава,
бамбук прорастает сквозь тело...
Тело?
Мне нету дела!
1976
* * *
...социально неравнозначен
расхожему обрезку времени,
из которого чеканят монеты
для уличных автоматов...
Телефоны звонить устали.
Телефоны звонят:
«Восстаньте
из клетушек, из сотов пчелиных!
В вашем доме живет Челлини!»
-- Своих забот
невпроворот! --
(у соседа подагра
разыграется к ночи).
Специальный параграф:
«Социально неправомочно
ремесло ночное,
ибо темны ночные дела».
Видно, мать не уберегла
от полуночной порчи...
1976
* * *
И сегодня --
от мезозоя --
без костров и рвот --
время выкристаллизовывается.
Куда ни глянешь --
глянец
наведен
как мост тысячесвайный.
Кроссвордовые субботы,
абортовые заботы
(гипсом заляпаем --
чтоб не оплакивать!)
Когда бы не клапаны,
стравливающие
время
(и нас с вами)...
Спрашивается:
долго ли звенят сваи
(вслух,
наподобие саги)
после последнего шага
с моста?
...Глянец?
или короста?
1976
* * *
...И вот уже кухарочный словарь
возможным счёл
пребыть настольной книгой.
Ибо настольный index бытия
(то бишь явление Перста народу)
грозит перерасти велеречивейшую оду
«Ожжясь на молоке -- студи холодну воду!»
И -- далее -- до мыслимого дна:
о том, что в мире эта речь одна --
-- единственная и --
не перестанет длиться
(пусть даже сердце перестанет биться!)
Лишь только бы доверчивая паства
насытила желудки этой пастой
словесной:
ешь -- вода, и пей -- вода,
и горевать не будешь никогда!
Земную жизнь пройдя до горловины,
мы задуваем свечек половину
и говорим:
«Игра не стоит свеч!...»
И начатую обрываем речь.
(Сыграем дохлый маршик на трубе,
дабы сполна потрафить праху КГБ-е!...)
1976
* * *
- «... если же не поклонитесь --
- в тот же час брошены будете
- в печь, раскалённую огнём...»
- (Даниил, 3.15)
Ручной звереныш за печною дверцей --
начало гераклитова огня
в средневековых залах дымохода...
- (Тяга к пеплу --
- Тяга к петлям --
- и ночь -- в потолок --
- Посмертный залог --
Тьма повитух, по миру разбросанных,
будут копаться в твоих отбросах,
Жизнь!
И -- из огня печей и юпитеров
будут рождаться твои накопители,
Жизнь!
1977
* * *
Любовь пульсирует
в родничке новорожденного:
как после мотоциклетных гонок --
оглохшие хлопья снега...
1977
* * *
Уездной барышни уюты --
мои печальные дела:
пришпилить к берегу каюту --
чтоб безмятежней в ней спала.
И если нет водопровода --
обвалом клич встает у лба:
«Воды!» -- в любую непогоду --
«Воды! Воды!» -- в бездонный бак.
И -- хмурясь не огонь зелёный,
и веки разлепив едва:
«Эх, парус сшить бы из пелёнок!
А если выйдет -- то и два.»
И чтоб в иллюминатор тощий
снег не просовывал кукиш!
И сознавать: а так ведь проще --
не видеть снов, когда не спишь!..
1977
* * *
Перед снегом,
в первом часу,
сквозь
кирпичную кладь просочась,
в детской кроватке
ночь подкрадется.
Может быть,
лампу зажечь придётся.
Может быть, эта ночь --
так,
завалящая бабёнка:
нет у неё своего ребёнка,
нету ни дома, ни простыней...
Осатанеешь, клубок распутывая:
то ли блаженная,
то ли распутная:
губы и веки сожгла зелёнкой,
шепчет:
«Нет у меня ребёнка,
только написано на роду:
я всё равно украду!»
1977
* * *
- Посвящается Джульете Мазине,
- Федерико Феллини и, может быть,
- Сонечке Мармеладовой.
Запах крепкого чая -- как запах разврата:
где-нибудь, как-нибудь -- лишь бы только покрепче!
Квазимодо томился во мгле ноздреватой,
и горбунья молилась о завтрашней встрече.
А практичная осень без меры разлапилась
тиражом небывалых желтушных талонов:
там, среди лихорадок и похотей злаковых,
номерные сновали, и пахло палёным;
провода перехлёстывались над миром...
А Создатель лукаво покусывал ногти:
не у каждого святятся Ночи Кабирии --
где Мефисто воздаст вожделенью и похоти...
1977
* * *
- Посвящается Артюру Рембо
- (а также Александру Пушкину,
- Осипу Мандельштаму
- и всем душам, неприкаянным
- в этом мире)
Прут коммерсанты из всех Европ --
в Прариже снег оседает хлопьями.
Make money, мсье Рембо!
Вашу музу вчера ухлопали.
Думали -- шутка. Думали -- выживет.
Думали -- ставка на бильярде.
Поэт -- оказалось -- не просто выжига,
а фата-моргановый миллиардер!
О'кей, мсье! Согласитесь: не просто
мундир состряпать для юнкера-камер --
чтоб непременно пришелся по росту
и позволял работать -- руками!
Нынче портные поднаторели
(«чтобы не бредилось, надо вкалывать!»)
Каменновёсельною галерой
плывёт акварельный рассвет над Камою.
Рассвет ещё и чернил не высушил --
уже толпятся у лавок книжных:
портные рвутся экслибрисы вышить
на всех одёжках -- до самых нижних!
Бездна в голову -- бес в ребро.
Сизым голубем -- весь Рембо!
1977
* * *
Одним -- лампасы, другим -- кильватер,
а мне -- атласный полог кровати.
Зима капелью меня вскормила:
не встать уже до весны, мой милый!
Здесь вальс -- без такта, унять -- бестактно;
и в такт дыханью: «Вот так! Вот так-то...»
Безглазый сумрак упрется в стену...
Здесь сны безлунны, бессонна тема:
Болезнь -- и жезл, и жест, и - боле:
часы земные песочной боли.
1977
* * *
Какое известковое удушье,
какая боль стряслась с тобой,
тростинка, обугленная временем?
Какой загубленною верой
зажжена свеча
инквизиторского пюпитра?
И кто позволит напоить звёзды
из криницы умолкнувшего органа?
И кто пригубит последний,
расплескавшийся эхом крик?
1977
* * *
Тебя над звёздной картою печали
с бездонной повседневностью венчали --
как золотую рыбку антикварную
с холодной застекленностью аквариума,
как письмоносца -- вестью об убитом,
бездомную цыганку -- с русским бытом…
Ещё и до, и от времен Катулла
коптил светильник и в ущельях дуло,
луна безмолвная светила вполнакала,
бельё и флаги ветром полоскала.
Бельё и флаги. Флаги и солдаты…
Боль очага и огненные даты.
И -- пахнущая плотью весть о смерти,
и --треугольный штампик на конверте.
…Немая скорбь пустынного причала.
Там женщина кричала
безголосо.
Вода молчала.
1977
* * *
Осень: утехи без червоточины…
Осенью славно капусту шинкуют.
Дети весёлой обновкой шикуют.
Фасоль лущат.
Сапоги лощат.
Снова -- ни свет, ни заря -- забота:
небо (любого холста домотканней)
бурю поднимет в своём стакане:
кров прохудился,
зерно подмокло.
Выйдет хозяин в тёплой жилетке:
«Ранняя нонче сыплет пороша!» --
и голубям хлеба накрошит.
Было.
И будет.
И -- не жалейте!
Полая осень свистит на жалейке…
1977
* * *
История не станет кланяться --
и по-земному трафаретно
отвалит тяжкий пласт без мерки
и водворит судьбу на место.
Поприутихнет околёсица,
минута минет восковая,
и над прогорклыми колодцами
склонится выщербленый месяц.
Тогда -- ни славы, ни позорища:
в ковровом вытканном узоре
заголосит по-бабьи слово,
глухонемое от рожденья…
1977
* * *
Когда ветшают и распадаются
переплёты книг --
слово умирает.
И начинает жить,
соком лозы
увлажняя растрескавшуюся глину.
Разомнёшь пальцами --
и запоёт
музыкальный диск
гончарного круга.
1977
* * *
Ну какие ж это вымыслы?
Мой венок на берег вынесло…
Не смотри, что я доверчива!
Мне цыганка ворожила.
Лучше б ты не подходил к окну!
У меня окно не заперто
и заборы невысокие…
о тебе я и не думаю!
1977
* * *
Т.Д. (и т.п.)
…Помнишь, как на подоконник влезали
ливни с завязанными глазами?
Месяц медовый, Медовый Спас!…
Мзду вокзальную взяли с нас.
Мзда вокзальна, музыкальная
чтобы впредь по узам икалось нам,
чтобы -- кровь -- просочилась -- сквозь,
чтобы -- нам -- не жилось -- врозь!
1977
* * *
Весёлый вздор, тревожный гнёт --
кто наши руки разомкнёт?
Откуда, из глубин каких
к тебе дотянется мой стих?
Пусты мосты и мостовая.
О чём ты думаешь, вставая?
Что, если не для нас с тобой
любой из снов и вздор любой?
Что, если это слишком смело --
сплетать в одно любовь и тело?
1978
* * *
Покуда телескопы роются в звёздной пыли --
ты накручиваешь волосы на бигуди,
завариваешь чай,
зажигаешь настольную лампу…
И так -- каждый вечер:
раздвигаются стены,
и ты сравниваешь биение сердца
с бессонной пульсацией звёзд…
1978
* * *
- Посвящается паровозу графа Л.Н.Толстого,
- убившему Анну
Сквозь толстое стекло вагона
ночь набрана газетным шрифтом…
Скажи, какому хроникёру
беда твоя под стать и в пору?
Ты дробной веточки сирени
касалась пальцами с опаской,
моя измученная сказка
о том, как маялся Каренин;
о том, как маялся и мялся,
как непредвиденно смеялся
в нём шут -- безгласный до поры,
дурак -- по правилам игры.
… Хлебнуть чайку и -- успокоиться…
На потное лицо соседки
вуаль сползла тарифной сеткой.
И что им дела до покойницы!…
1978
* * *
- Зима в тот год была страстной неделей
- М.Волошин
Как тяжко одиночество делить с цветущей вербой!
Когда уже ничем не потревожить сердце Кая.
Когда, ночного гостя в комнату впуская,
ты говоришь со скорби одинокой Герды.
Как сладко -- после горестных утех
назвав Медовым Спасом Вербную неделю --
вдруг осознать, что это -- боги проглядели:
не твой, ничей, и не смертельный грех…
1978
* * *
Посвящается Бестии
(1)
На шпалах, выбеленных инеем,
она комедию ломала,
и даже перед маневровыми
чулки застенчиво снимала.
Случалось, что, по рельсам чиркнув
своими крадеными бусами,
она -- до тормозного визга --
гналась за тлеющими буксами.
Её сжигали в крематориях,
её лечили в санаториях,
она божилась и кричала --
и начиналось всё сначала.
А мимо проплывали чинно,
поджав сухие ягодицы,
высоколобые мужчины…
да и на что она годится?…
1978
* * *
Как надо мной смеялась осень!
Уложит наземь цифру «8»
и говорит мне: «Посмотри,
стекляшки пыльные протри:
сие -- не счёты сивой вечности,
а иероглиф бесконечности, --
как росчерк от любви до блуда,
как путь усталого верблюда».
Я ей старательно внимал
и лишь того не понимал,
что осень -- в красочных амфорах --
сбывает по блажной цене
(не дай нам Бог наедине)
свою неходовую фору.
1978
* * *
…Деревца по весне окапывать
И светила вручную закатывать…
Славный город, здоровьем пышущий --
будто дёгтем машинка пишущая!
Ах, Евангелие Остромирово!
Как морозно и остро миру!
Здесь нечистый ноздри щекочет
и уйти подобру не хочет.
Здесь прохожим пути указывают --
будто сладкую сказку сказывают,
а печаль смакуют вчерашнюю -
как воскресный пирог с черешнею.
Может статься, (какая разница?)
здесь смакуют, а рядом -- дразнятся,
здесь толкуют, а там -- толкут,
бельма выкрошив потолку!
Что, нарядная, всё ли ладится?
Пахнешь сладко, как шоколадница.
А шампанского вкус во рту --
как у девки в ночном порту!
1978
* * *
Наших лохмотьев
третьи обноски --
благополучие
по-московски!
Благо -- получше.
Чем свайная хижина:
отСОРТИРовано и насижено,
отполировано
сотнями рук…
И на Садовом
замкнулся круг.
.........................
Этак -- в Содоме --
два пальца в рот --
добрый шут
потешал народ.
1978
* * *
- Посвящается плоти,
- расклеванной птицами.
Этому городу выпало zero
Зороастризма. Но лунная слякоть
щедро выдавливалась с базаров
и заставляла площади плакать.
Город рекламу верстал, как номер,
буковки ловко из тьмы выцарапывал.
Регулировщик торчал на стрёме
чресел, торжеств и утех сатраповых.
Город увит серпантинами мифов…
Город, влачащий полуночных МИГов
по обезлюдевшей улице Горького,
сколько в тебе горлового и горького!…
1978
* * *
Хрящами перекрёстков говорящая
сусальная столица хлебосолья!…
Есть телефонный номер замусоленный --
там подают на сладкое маслины.
Так подают юродивым у входа.
Затем толкут языческую воду,
творя обряд древесного единства
(см. об избиении младенцев).
Клеёнчатое зренье насекомых
тысячекратно словно кинолента.
Светло за кадром от посильной лепты --
внесённой и почти что невесомой!
Дарёному коню не смотрят в зубы:
избави Бог! Я помолчу. Простите,
уж коли так корёжит позвоночники
сухой озноб коленчатых звоночков!
1978
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
- «Посему-то и тех нечестивых,
- которые проводили жизнь
- в неразумении, Ты истязал
- собственными их мерзостями».
- Премудрость Соломона, 12.23
Светит во поле звезда.
Соломон соломку стелет --
чтобы раки не свистели
на пылающей горе.
В золоте и серебре
зеркала, меха и уши
(коврик выбить, храм разрушить,
вещь с руками оторвать --
и не стоит воровать!)
В лавке рушится посуда…
Жаль, пожизненную ссуду
им не выплатит Госстрах --
потому что не за страх,
а за совесть пили-ели
жёны-дети-спаниели;
потому что -- дураки
те, что пашут у реки
и ворон в полях считают
(а Спинозу почитают
шлифовальщиком стекла --
оттого, мол, жизнь светла!)
Соломон de profundis clamat:
(2)
«Пусть они со всей кирзою,
с твёрдым шагом, со слезою,
с крепким духом и уздой
под соломенной звездой
соревнуются и воют!
Наше дело -- вековое:
чуть строила подпилить
да соломку подпалить…»
1978
* * *
- [Мир] «… это дурной перевод
- с какого-то прекрасного подстрочника»
- (Пушкин о Державине)
Ночь посетила мою тихую каморку,
стрекотание кузнечика принесла в широком рукаве
и, отягощенная усталостью целого мира,
прилегла в углу, едва освещённом луной.
Незаметно отяжелели веки мои,
и губы мои немота обметала,
и я навсегда уснул,
унося с собой частичку усталости
этого мира.
1978
1. От персидского «best» --
«право на неприкосновенность».
2. взывает из бездны