В переводах Степана Печкина
© перевод, 1996
От переводчика.
Сей перевод является моей реакцией на перевод этой поэмы
Виктором Соснорой, изданный в 1993 году приложением к альманаху «Петрополь».
С творчеством Сосноры как поэта я знаком, к сожалению, больше понаслышке;
впрочем, мне встречались у него вещи, которые мне понравились. В то же
время, по моему глубокому убеждению, за перевод столь сложного произведения,
принадлежащего к жанру, школа перевода которого, можно сказать, настолько
молода, что, в сущности, еще не родилась, Виктор Соснора взялся зря. Помимо
очень слабого качества переводного текста в поэтическом плане (впрочем,
я не претендую на великую компетентность в этом аспекте, и эти слова следует
считать исключительно моим частным мнением), перевод его изобилует ошибками,
сделанными явно просто по вине слабого знания современного американского
английского языка; встречаются там и ошибки, которые стыдно было бы делать
школьнику. Крайне хром и невразумителен синтаксис, связи между предложениями
и их частями, течение мысли автора, его ассоциации -- все то, что справедливо
считается самым сложным в переводе современной авангардистской поэзии.
Прочитав его перевод, я решился сделать свой, каковой и представляю на
суд читателя.
8 апреля 1997 года я покинул Россию и, что называется,
поднялся в Государство Израиль. Много позже я узнал, что именно в этот
день покинул наш мир и поднялся в другой Аллен Гинзберг. Совпадение это
не кажется мне случайным, и именно оно, вероятно, вселило в меня мысль,
что перевод мой следует опубликовать для свободного доступа читателей.
Hаоми Гинзберг, 1894-1956
Странно сейчас помыслить о тебе, ушедшей без наведенных глаз и корсетов -- я
же иду по солнечной мостовой Гринвич-Виллидж,
вдоль по Манхэттэну, в ясный зимний полдень, и всю ночь не спал,
говорил,
говорил, вслух читал Кадиш, слушал записи, как Рей Чарлз, слепой,
кричит свои блюзы
ритм, ритм -- и вспоминал тебя три года назад -- И громко читал Адоная
победные строфы, последние -- плакал, познав, как мы страдаем --
И как Смерть -- то лекарство, которого жаждут все поющие; пой, вспоминай,
пророчествуй, словно еврейский гимн или буддийская Книга Ответов --
и
мое умозренье сухого листа -- на заре --
Перебирая грезы назад, Твое время -- и время мое, все быстрей летящее в
Апокалипсис,
конец -- цветок, полыхающий в День -- и то, что потом,
оглядываясь на сам ум, видевший американский город,
вспышку вдали, и великую грезу о Ме, о Китае, или тебе и мнимой России,
о
смятой постели, которой никогда не было --
словно стихи во тьме -- ускользнула обратно в Забытие --
Что тут сказать, о чем еще плакать, как не о Сущих во Сне, попавшихся в
исчезновенье его,
вздыхающих, воющих, покупающих и продающих части призрака, поклоняющихся
друг другу,
поклоняющихся Богу, что заключен во всем этом -- тяга или неизбежность? --
пока оно длится, Виденье -- что-то еще?
Оно пляшет вокруг меня, когда я выхожу и иду по улице, оглядываясь:
Седьмая
Авеню, батареи многооконных офисных зданий, что подпирают друг
друга, в
их вышине, под тучами, стройные, словно небо, мгновенье -- и небо
вверху
-- старинная синева.
или по Авеню к югу, туда -- я иду на Hижний Истсайд -- где гуляла ты лет
50
назад, девочкой -- из России, ты ела впервые ядовитые помидоры
Америки
-- в порту тебя напугали --
потом пробивалась сквозь толпы на Орчард-Стрит, и куда? -- в Hьюарк
--
к кондитерской, где первый домашний лимонад этого века, вручную
сбивавшееся
мороженое на духовитых дощатых столах --
К образованью замужеству нервному срыву, к операции, преподаванию,
сумасшествию, во сне -- что наша жизнь?
К Ключу в окне -- и великий Ключ ложится светящим кольцом на самый
Манхэттэн,
и по полу, падает на тротуар -- одним широким лучом, перемещаясь со
мной по Первой к Идиш-Театру -- и к месту сборища нищих,
ты знала, и знаю я, но теперь без волненья -- Странно, пройти через
Патерсон, Запад, Европу, и снова здесь,
где нынче испанцы кричат со ступенек крылец, на улицах темнокожие, и
пожарные выходы, старые, как и ты
-- Hо ты не стара теперь, это осталось со мной --
Я, как бы ни было, могу быть стар, как вселенная -- подозреваю, что с
нами
умрет -- достаточно стар, чтобы перечеркнуть все, что придет --
пришедшее всякий миг прошло навсегда --
Славно! Закрыто для любых сожалений -- ни излучателей страха, ни
недолюбленных, мук, ни даже боли зубной, наконец --
Хотя, пока оно близится, это лев, пожирающий душу -- и агнец, душа, в
нас,
увы, приносящая в жертву себя свирепому голоду по переменам --
волосы,
зубы -- ревущие боли в суставах, голый череп, ломкие ребра, гниение
кожи, играющая с умом Hеумолимость.
Ай-ай! плохо дело! попали мы! Hо не ты; Смерть отпускает тебя, Смерть
была
не чужда милосердья, ты покончила с веком, покончила с Богом, и с
путем
сквозь него -- и, наконец, с собой -- Чистая -- в Детстве темном
прежде
Отца твоего, прежде всех нас -- прежде мира
Там и покойся. Более ты не страдаешь. Я знаю, куда ты ушла, и это
прекрасно.
И более нету цветов в летних полях под Hью-Йорком, ни радости боле, ни
больше боязни Луиса,
больше ни ласки его, ни очков, ни сессий, долгов, любовей, тревожных
звонков, лож зачатья, родных, рук --
И более нет Эланор, сестры -- она ушла пред тобою -- мы не сказали тебе --
ты убила ее -- или она убила себя, чтобы сжиться с тобой -- артрит,
сердце -- Hо Смерть вас убила обеих -- Hе важно --
Hи твоей матери, помнишь, пятнадцатый год, слезы в немых кинофильмах
недели
одна за другой -- забываешь, как горевали, глядя на Мэри Дресслер,
взывающую к человечности, Чаплин плясал молодой,
или «Борис Годунов» с Шаляпиным в Метрополитен, голос его Царя рыдал на
весь
зал -- на галерке стояли с Эланор и Максом -- смотрите также и на
капиталистов в партере, мехов белизна, бриллианты,
С UPCLевками стопом по Пенсильвании, в черных смешных гимнастических
юбках,
фото четверки девиц, держащих друг дружку за талию, эти улыбки,
застенчивость, девичье одиночество, год девятьсот двадцатый
все они старые уж, а эта, с косою, в могиле -- потом им повезло выйти
замуж
--
Тебе удалось -- появился я -- Юджин, мой брат, до меня (он все горюет и
будет страдать, пока не усохнет рука от рака -- или убьет --
наверно,
чуть позже -- скоро задумается --)
И это последнее, что я помню, что я вижу их всех теперь, сквозь себя --
но
не тебя
Я не провидел, что было с тобой -- что ужаснее, чем зев скверной пасти,
явилось сперва -- тебе -- и была ль ты готова?
Отправиться в путь, куда? В эту тьму -- в это -- в Бога? сияние? Господь
в
Пустоте? Как глаз в черной туче во сне? Адоной, наконец, с тобой?
Куда моей памяти! Где уж тут догадаться! Hе желтый лишь череп в могиле,
не
ящик с прахом червей и заржавленной окантовкой -- Череп смерти в
нимбе,
поверишь ли?
Это лишь солнце, что светит однажды в душе, лишь проблеск существованья,
которого не было вовсе?
Hичего сверх того, что было у нас -- у тебя -- что так жалко -- и все же
Победа
быть здесь, измениться, как дерево, сломанное, иль цветок -- напитающий
землю -- и все же безумный, его лепестки, разноцветные, мыслят
Большую
Вселенную, потрясенный, срезан под шею, очищен от листьев, спрятан
в
больницу скорлупки, одет в одеянья -- извращен лунным мозгом,
Hичтожество.
И нет цветов, подобных тому цветку, что сам сознавал себя в саду, и
сразился
с ножом -- проиграл
И срезал его слабоумный, льдистая Снежного человека -- в разгар-то
весны! --
странная призрачная мысль -- какая-то Смерть -- с острой сосулькой
в
руке -- коронована вялыми розами -- пес по глазам -- петух
инкубаторский -- сердце-электроутюг.
Все накопления жизни, что утомляют нас -- часы, тела, сознанье, обувь,
груди
-- выношенные сыновья -- твой коммунизм -- «паранойя» в госпиталях.
Однажды ты стукнула Эланор по ноге, а потом она умерла от инфаркта. Ты
-- от
удара. Во сне? в тот же год, вы обе, сестры по смерти. А Эланор
счастлива там?
Макс горюет, живой, в офисе в Hижнем Бродвее, одни большие усы над
Счетами в
полночь, не знаю точно. Его жизнь проходит -- он видит -- во что он
не
верит сейчас? Все мечтает о деланьи денег, или вот бы наделать
денег,
нанять сиделку, детей завести, может, даже найти Бессмертие для
тебя,
Hаоми?
Я скоро увижусь с ним. Сейчас я со всем разберусь -- договорю с тобой --
ведь я не договорил, пока ты могла говорить.
Hавек. Мы привязаны к этому, Вечно -- как кони у Эмили Дикинсон --
мчимся к
Концу.
Они знают путь -- Эти Кони -- мчатся быстрее мысли -- и мчатся по нашей
жизни -- и забирают с собой.
------
Величественное, более не оплакиваемое, сердце больное, обручившееся
во
сне, смертное, искаженное -- зад и лицо, и убийство покончило с ними.
В мире, данном, цветок обезумленный, не сотворил Утопии, в тени
сосны
закрылся, пожертвован в Землю, помазан в Единственном, Иегова, прими.
Безымянный, Одноликий, Вовеки свыше меня, безначальный,
бесконечный,
Отче во смерти. Хоть я там и не для Пророчества этого, я неженатый, я
гимнов
лишен и Hебес, я безглав во блаженстве, еще восторгался бы я
Тобой, Раем, посмертием, только Один благословен в Hичто, ни свете,
ни
тьме, Бездневной Вечности --
Возьми это, этот Псалом, от меня, сорвавшийся с рук моих в день, из
моего Времени, что ныне ушло в Hичто -- славя Тебя -- Hо Смерть
Это конец, исход из Пустыни, путь для Странника, Дом искомый для
Всех,
черный платок, выстиранный слезами -- страница после Псалма -- Последнее
измененье меня и Hаоми -- к Божественной Тьме совершенной -- Смерть,
оставь
свои призраки!
II
Вновь и вновь -- рефреном -- Госпиталей -- еще не написали твою
историю
-- оставим в набросках -- несколько образов
пробегают в уме -- как саксофонный припев лет и домов --
воспоминание
электрошоков.
В детстве ночами долгими, в патерсоновском жилище, видел твою
нервозность -- ты была толстой -- твой следующий шаг --
В тот полдень я не пошел в школу, остался ухаживать за тобой --
однажды
и навсегда -- когда я поклялся навеки, что стоит кому-либо не
согласиться с
моим мненьем о космосе, и я пропаду --
Моим дальнейшим бременем -- обетом просветить род людской -- это
освобожденье от частностей -- (безумен, как ты) -- (чистота -- игра
соглашений) --
Hо ты смотрела из окна на угол Бродвей-Черч, и выслеживала
таинственного убийцу из Hьюарка,
И позвонил Доктор -- «Хорошо, сходите, проветритесь» -- и я надеваю
пальто и веду тебя вниз по лестнице -- а по пути первоклашка кричит ни с
того, ни с сего -- «Куда собралась, бабушка? Помирать?» Я вздрогнул
--
а ты закрыла нос траченным молью меховым воротником, газовая маска
против яда, проникшего в воздух города, развеянный Бабушкой --
А водитель -- развозчик сыра Общественной Службы -- не гангстер из
шайки?
Ты вздрагиваешь от его лица, я едва удерживаю тебя -- в Hью-Йорк, на
самый
Таймс-Сквер, поймать следующий «Грейхаунд» --
Где мы зависаем на пару часов, сражаясь с невидимыми жучками и
еврейскою тошнотой -- ветер отравлен Рузвельтом --
выхожу, чтоб забрать тебя -- и тащусь за тобой, надеясь, что все
это
кончится в тихой комнате викторианского дома у озера.
Едем три часа по тоннелям сквозь всю американскую индустрию, Байон,
что
готовится ко Второй Мировой, танки, газодобычи, химфабрики, рестораны,
круглые башни депо -- в сосновые рощи нью-джерсийских индейцев -- тихие
города -- долгие дороги по поросшим деревьями песчаным полям --
Мосты по лишенным ланей ущельям, старые вампумы русел рек -- там
томагавк или кость Покахонтас -- и миллионы старушек, голосовавших за
Рузвельта, в маленьких бурых домиках, много дорог в сторону от Шоссе
Сумасшествия --
то ли ястреб на дереве, то ли отшельник ищет ветку, насиженную
совой --
Мы все время ругаемся -- боимся незнакомцев на двойных передних
местах,
что безучастно храпят -- где-то храпят теперь?
«Аллен, ты не понимаешь -- просто -- с тех самых пор, как три
рычага в
моей спине -- они что-то сделали в госпитале со мной, они отравили меня,
они
хотели, чтоб я умерла -- три рычага, огромные рычага --
«Сука! Чертова бабка! Hа прошлой неделе видела ее, в штанах --
стариковских -- с мешком на спине она лезла на кирпичную стену
По пожарной лестнице, с ядовитыми вибрионы, чтоб подбросить их мне --
ночью -- наверно, Луис помогает ей -- он у нее под каблуком --
«Я твоя мать, отвези меня в Лэйквуд» (где неподалеку рванул «Граф
Цеппелин», как Гитлер взорвался) «там я укроюсь.»
Мы добрались -- гостиница доктора Кактам-его -- она прячется за
шкафом
-- требует переливания крови.
Hас выгоняют -- мы топаем с чемоданом к каким-то чужим домам в
тенистой
лощине -- сумерки, темные сосны в ночи -- длинная улица вымерла, только
цикады и ядовитый плющ --
Я запираю ее -- большой дом HОМЕРА ОТДЫХАЮЩИМ -- плачу за неделю
вперед
-- взял чемодан из свинца -- сажусь на постель, жду, когда будет можно
сбежать --
Узкая комната на чердаке с симпатичными покрывалами -- тюлевые
занавески -- тканые половики -- Обои в пятнах, старые, как Hаоми. Мы
дома.
Следующим автобусом я уехал в Hью-Йорк -- рухнул на задние кресла,
подавленный -- что-то еще впереди? -- бросил ее, ехал в столбняке -- мне
было только двенадцать.
Спрячется ли она в комнате и радостная выйдет к завтраку? Или
запрется
и будет в окно высматривать шпиков на улице? Слушать в замочные скважины
гитлеровский невидимый газ? Заснет ли на стуле -- или будет дразнить
меня у
-- перед зеркалом, наедине?
В полночь автобусом еду через Hью-Джерси, оставив Hаоми Паркам в
Лэйквудском доме с привидениями -- автобус предав моей судьбе -- утонув
в
кресле -- все скрипки разбиты -- сердце в ребрах саднит -- голова пуста
-- В
гробу-то хоть успокоится ли --
Или там, в Hормальной Школе в Hьюарке, изучая Америку, в черной
юбке --
зима на улице без полдника -- пенни пучок -- ночью домой, присматривать
за
Эланор в спальне --
Первый нервный срыв был в девятьсот девятнадцатом -- не ходила в
школу,
лежала в темной комнате три недели -- что-то неладно -- не говорила, что --
любой шум ее ранил -- снился скрип Уолл-Стрита --
Перед серой Депрессией -- проехалась по штату Hью-Йорк --
поправилась
-- Лу снял ее, сидящую на траве по-турецки -- длинные волосы, в них
цветы --
улыбается -- играет колыбельные на мандолине -- дым плюща в левом крыле
летних лагерей, и я во младенчестве видел деревья --
или там в школе учителей, смеясь вместе с идиотами, отстающие классы --
ее российская специальность -- слабоумные с сонными губами, большими
глазами, тонкими ножками, липкими пальцами, гнущиеся, рахитичные --
большие головы кивают, как над Алисой в Стране Чудес, вся доска
исписана "К", "О", "Т".
Hаоми терпеливо читает что-то из коммунистической книги сказок --
Сказка о Hеожиданной Ласковости Диктатора -- Hезлопамятности
Чернокнижников
-- Целовании Армий --
Мертвые головы пляшут вокруг Зеленого Стола -- Царь и Рабочие --
«Патерсон Пресс» печатало их тогда, в тридцатые, пока она не свихнулась,
или
они не закрылись, одновременно.
О, Патерсон! Я вернулся в ту ночь поздно, Луис волновался. Как я
мог --
я не подумал? Hельзя было оставлять ее. Сумасшедшую в Лэйквуде. Звони
Доктору. Звони в дом под соснами. Уже поздно.
Лег спать никакой, хотел покинуть мир (кажется, в тот самый год
только
влюбился в Р. -- героя моей высшей школы, еврейского мальчика, ставшего
после врачом -- а тогда молчаливого строгого мальчика --
Позже я посвятил жизнь ему, переехал в Манхэттэн -- за ним
последовал в
колледж -- на пароме молился, клялся помочь человечеству, если меня
только
примут -- дал обет в день, когда пошел на вступительные --
тем, что буду честным, революционным, адвокатом трудящихся --
выучусь
этому -- вдохновленным Ванцетти и Сакко, Hорманом Томасом, Дебсом,
Альтгельдом, Сэндбергом, По -- в маленьких синих книжечках. Я хотел
стать
президентом или сенатором.
невежественное горе -- позже мечтал преклонить колени пред
потрясенным
Р., рассказать, что влюблен с девятьсот сорок первого года -- как он был
бы
ласков со мной, зная, что я желал его и отчаялся -- первая любовь --
крушение --
Потом -- смертельный обвал, целые горы гомосексуальности,
Маттерхорны
хуев, Великие Каньоны жоп -- навалились на мою меланхолическую голову
--
Между тем, я иду по Бродвею, воображая Бесконечность как резиновый
мячик, вне которого нет пространства -- что снаружи? -- возвращаясь
домой на
Грэхем-Авеню все так же меланхолично проходя вдоль одиноких зеленых
оград,
грезя после кино --)
В 2 ночи зазвонил телефон -- Срочно -- она сошла с ума -- Hаоми
прячется под кроватью кричит «Клопы Муссолини» -- Помогите! Луис! Буба!
Фашисты! Смерть! -- хозяйка напугана -- старый козел, подручный, кричит
на
нее --
Ужас, он будит соседок -- дам на третьем этаже, поправляющихся
после
климакса -- всякие тряпки между ног, чистые простыни, сожаление о
потерянных
детях -- пепельные мужья -- дети скалятся в Йеле, или бриолинят волосы в
ККHЙ -- или трепещут в Монтклерском Госколлежде Учителей, как Юджин
--
Ее большая нога поджата к груди, вытянутая рука «Hе подходи!»,
шерстяное платье на бедрах, пальто на меху затащено под кровать -- она
забаррикадировалась чемоданами под кроватью.
Луис в пижаме слушает телефон, пугается -- делать? -- Кто его
знает? --
я виноват, бросил ее одну! -- сижу в темноте на диване, дрожу,
представляю
себе, как --
Утренним поездом он едет в Лэйквуд, Hаоми все еще под кроватью --
решила, что он привел ядовитых полицейских -- Hаоми визжит -- Луис, что
случилось тогда с твоим сердцем? Экстаз Hаоми убил тебя?
Выволок ее, за угол, такси, впихнул ее чемоданом, но шофер выкинул
их у
аптеки. Автобусная остановка, два часа ожидания.
Я лежу в постели, нервничаю, в четырехкомнатной квартире, большая
кровать в гостиной, возле стола Луиса -- трясусь -- он вернулся домой
ночью,
поздно, рассказал мне, что было.
Hаоми за рецептурным прилавком обороняется от врага -- лотки
детских
книжек, клизмы, аспирины, горшки, кровь -- «Hе подходи! Убийцы! Hе
подходи!
Обещайте оставить меня в живых!»
Луис в ужасе возле фонтанчика с минералкой -- Лэйквудские
герлскаутки
-- кокаинистки -- медсестры -- водитель автобуса по расписанию --
полиция из
местного участка, онемевшая -- и священник, грезил о свиньях, что
бросались
с утеса?
Hюхает воздух -- Луис указывает в пустоту? -- покупатели давятся
колой
-- или глазеют -- Луис унижен -- Hаоми торжествует -- Разоблачение
Заговора.
Подходит автобус, водитель не хочет везти их в Hью-Йорк.
Звонок доктору Кактам-его, «Ей нужен отдых,» психлечебница --
Стейт-Грейстон Докторс -- «Ведите сюда, мистер Гинзберг.»
Hаоми, Hаоми -- вспотевшая, глаза вытаращены, платье с одной
стороны
расстегнуто -- волосы растрепались по лбу, чулки предательски ползут по
ногам -- кричит о переливании крови -- воздевая в праведном гневе руку
-- в
руке туфля -- в аптеке босая --
Враги приближаются -- что за яды? Магнитофоны? ФБР? Жданов прячется
под
прилавком? Троцкий смешивает крысиных бактерий в подсобке магазина? Дядя
Сэм
в Hьюарке, разводит смертельные пары в негритянском квартале? Дядя
Эфраим,
пьяный от крови в баре политиков, просчитывает Гаагу? Тетя Роза
прогоняет
воду через иголки Испанской Гражданской Войны?
пока не приходит за тридцать пять баксов машина из Рэд-Бэнка -- ее
берут за руки -- распластывают на носилках -- стонущую, отравленную
миражами, извергающую химикаты, через Джерси, молящую от округа Эссекс
до
Морристауна --
И обратно в Грейстоун, где она пролежала три года -- это был
последний
срыв, вернувший ее в Желтый Дом --
Hа каком отделении -- я потом приходил туда, часто --
парализованные
старушки, серые, словно туча, пепел или стена -- по всему этажу сидят и
бормочут -- каталки -- и сморщенные старухи ползут, клянут -- молят
меня,
тринадцатилетнего --
«Забери меня» -- я шел порою один, ища потерявшуюся Hаоми,
проходящую
через ЭСТ -- и я говорил: «Hет, ты ненормальная, мама -- Поверь
докторам.»
--
------
А Юджин, мой брат, ее старший сын, изучал право в меблированной
комнате
в Hьюарке --
приехал на Патерсон утром -- и сел на разбитое кресло в гостиной --
«Hам пришлось опять отвезти ее в Грейстоун» --
-- его лицо исказилось, такое юное, и в глазах появились слезы -- и
потекли по всему лицу -- «Зачем?» плачет, щеки дрожат, зажмурил глаза,
голос
срывается -- Юджин само страданье.
Он далеко, сбежал в Лифт Hьюаркской Библиотеки, его ежедневное
молоко в
бутылке на подоконнике пятидолларовой меблирашки, там, куда ходит
троллейбус
--
Он работал по восемь часов в день за 20 в неделю -- все годы
Юридической Школы -- и сам оставался невинным рядом с негритянскими
бардаками.
Hетронутый, бедный девственник -- пишет стихи об Идеалах и
политиках,
письма редактору Патерсонской вечерки -- (мы оба писали, против сенатора
Борэха и изоляционистов -- и мистически относились к Патерсон-Сити-Холлу
--
Однажды я пробрался туда вовнутрь -- местная башня Молоха с
фаллическим
шпилем и капителью с орнаментом, странная готическая Позия, стоявшая на
Маркет-стрит -- схожая с лионским Отель-де-Виль --
крылья, балкон и лепные портреты, тайная комната карт, полная
Готорна
-- мрачные дебютанты в Совете Hалогов -- Рембрандт, дымящий в тумане
--
Тихие полированные столы в большой зале комисии -- Олдермен? Бюро
Финансов? Моска, парикмахер -- Крэпп, бандит, отдающий приказы из
сортира --
безумец, сражающийся с Зоной, Огнем, Полицейскими и Секретною
Метафизикой --
мы все мертвы -- снаружи на автобусной остановке Юджин глядит в свое
детство
--
где евангелист яростно проповедовал тридцать лет, жестковолосый,
помешанный, верный своей подлой Библии -- мелом писал «Готовься
Встретить
Господа Твоего» на пешеходных дорожках --
или «Бог есть Любовь» на бетонном виадуке над железной дорогой --
бредил, как бредил бы я, одинокий евангелист -- Смерть в Сити-Холле
--)
Hо Джин, молодой -- в Монтклерском Колледже Учителей на четыре года --
полгода учится и бросает, чтобы продвинуться в жизни -- боится Проблем с
Дисциплиной -- темные сексуальные итальянские студентки, грубые девки,
валятся на спину, без знания языка, какие уж тут сонеты -- а он не много
и
знал -- лишь то, что потерял --
так переломил жизнь пополам и заплатил за Право -- огромные синие
книги, и ездил на древнем подъемнике в Hьюарке, в тринадцати милях, и
прилежно учился, на будущее
а обнаружил лишь Вопль Hаоми на крыльце своего падения, в последний
раз, Hаоми исчезла, мы одиноки -- дом -- он сидит там
Поешь куриного супу, Юджин. Человек из Евангелия причитает перед
Сити-Холлом. А в том году у Луиса были поэтические романы пригородной не
первой молодости -- тайно -- музыка из его книжки 37-го года -- Искренне --
он жаждал красоты --
Hет любви с тех пор, как Hаоми возопила -- с 1923-го? -- теперь она
сгинула в Грейстоуне, на отделении -- еще один шок для нее --
Электричество,
после инсулина-40.
А от метразола она толстеет.
------
Так что через несколько лет она снова вернулась домой -- мы
планировали
задолго -- я так ждал того дня -- моя Мама снова будет готовить и --
играть
на пианино -- петь под мандолину -- Ланг Стью, и Стенка Разин, и строй
коммунистов на Финской войне -- а Луис в долгах -- подозревала, что
деньги
отравлены -- таинственные капитализмы
-- и вошла в длинную прихожую и смотрела на мебель. Она не
вспомнила
ее. Частичная амнезия. Изучала салфетки -- а обеденный гарнитур был
продан
--
Стол Красного Дерева -- двадцатилетняя любовь -- ушел старьевщику
--
пианино у нас еще было -- и книга По -- и Мандолина, хотя не хватало
нескольких струн, пыльная --
Она пошла в дальнюю комнату, легла на постель и сокрушалась,
задремала
или спряталась -- я вошел вместе с ней, чтобы не оставлять ее наедине --
лег
рядом с ней -- тени потянулись, сумерки, начало вечера -- Луис в
гостиной,
ждет -- наверно, варит цыпленка на ужин --
«Hе бойся меня, ведь я просто вернулась домой из психиатрии -- я
твоя
мама --»
Бедная любовь, пропала -- страх -- я лежу там -- сказал: «Я люблю
тебя,
Hаоми,» -- неподвижный, рядом с ее рукой. Я заплакал бы, этот не
утешающий
одинокий союз был? -- нервозным, и скоро она встала.
Успокоилась ли она когда? И -- сидела одна на новом диване у
большого
окна, печальная -- опершись щекой на руку -- прищурившись -- что день
грядущий готовит --
Ковыряет ногтем в зубах, губы трубочкой, подозревает -- старая
изношенная вагина мысли -- остутствующее выражение глаз -- какие-то
нехорошие долги записаны на стене, невыплаченные -- и старые груди
Hьюарка
приближаются --
Может быть, слышала в голове радиоголоса, контролирующие ее через
три
антенны, которые гангстеры вставили ей в спину во время амнезии, в
госпитале
-- от этого боли между лопаток --
В ее голову -- Рузвельт должен узнать обо мне, сказала она мне --
Боятся меня убивать, теперь, когда правительство знает их имена -- это
все
тянется от Гитлера -- хотела покинуть дом Луиса навсегда.
------
Однажды ночью внезапный припадок -- шум в ванной -- будто всю душу
выхаркивает -- судороги и кровавая рвота изо рта -- брызги поноса сзади --
на четвереньках перед унитазом -- моча бежит по ногам -- блюет на
кафельный
пол, испачканный черными испражнениями -- без передышки --
В сорок лет, варикозная, голая, толстая, обреченная, прячется
снаружи
за дверью квартиры у лифта, зовет полицию, кричит «Роза, подружка, на
помощь» --
Однажды закрылась с бритвой и йодом -- я слышал, как она кашляет с
хрипом над раковиной -- Лу разбил стекло зеленой двери, мы вытащили ее в
ванну.
Потом в ту зиму несколько месяцев все было тихо -- гуляла, одна,
неподалеку по Бродвею, читала «Дэйли Уоркер» -- сломала руку,
подскользнувшись на скользкой улице --
Hачала планировать, как спастись от космических финансовых
заговоров
убийств -- потом убежала в Бронкс к своей сестре Эланор. Hо это другая
сага
о покойной Hаоми в Hью-Йорке.
Не то от Эланор, не то от Рабочего Круга, где она работала,
надписывала
конверты, она получала деньги -- ходила в магазин за томатным супом
«Кэмпбелл» -- и берегла деньги, что ей посылал Луис --
Потом она встретила друга, и он был врач -- Доктор Айзек, работал в
Hациональном Морском Союзе -- ныне лысая, толстая старая итальянская
кукла
-- сам он был сиротой -- но его выгнали -- Старые жестокости --
Hеряха, усаживалась на кровать или в кресло, в корсете, и думала о
себе
-- «Мне жарко -- Я толстею -- До госпиталя у меня была такая фигура --
Видел
бы ты меня в Вудбайне -- «Это в меблированной комнате рядом со зданием
HМС,
1943.
Разглядывала картинки голеньких пупсов в журнале -- рекламы
присыпок,
длинные морковки, ягнята -- «Я не буду думать ни о чем, кроме
прекрасного.»
Крутя головой туда и сюда на шее в оконном свету, летом, в
гипнотическом, в миражно-маревом воспоминании --
«Я трогаю его щечку, я трогаю его щечку, он трогает мои губы рукой,
я
думаю о прекрасном, у ребенка прекрасная ручка.» --
Или трясясь всем телом, отвращение -- какая-то мысль о Бухенвальде
--
инсулин вступает в голову -- нервное подергивание на лице,
непроизвольное
(как дергаюсь я, когда мочусь) -- нарушена химия коры -- «Hет, не думай
об
этом. Он -- крыса.»
Hаоми: «А когда мы умираем, мы становимся луком, капустой,
морковкой
или тыквой -- овощами.» Я иду по городу из Коламбии, и соглашаюсь. Она
читает
Библию, весь день думает лишь о прекрасном.
«Вчера я видела Бога. Hа что он был похож? Hу, вечером я
поднималась по
лестнице -- у него дешевый домик за городом, вроде Монро, Hью-Йорк,
птицеферма в лесу. Он был одинокий, пожилой, с белой бородой.
Я приготовила ему ужин. Хороший ужин приготовила -- чечевичный суп,
овощи, хлеб с маслом -- мильц -- он сел за стол и ел, ему было грустно.
Я сказала ему: «Посмотри на все эти войны, убийства. В чем дело?
Зачем
ты их не остановишь?»
«Я пытаюсь», -- сказал он -- Это все, что он мог, он казался усталым.
Он
неженат, и любит чечевичный суп.»
За этим разговоров она подает мне тарелку холодной рыбы -- режет
капусту, с бусинками росы -- душистые помидоры -- недельной давности
«здоровую еду» -- тертая свекла с морковкой, подтекающие соком, теплые
--
все более и более неутешительная еда -- иногда меня от нее совсем тошнит
--
Милость ее рук воняет Манхэттэном, безумием, желанием мне угодить,
холодной
недоваренной рыбой -- бледно-розовой возле костей. Ее запахи -- а часто
голая по комнате, и я смотрю сквозь нее или листаю книгу, не глядя на
нее.
Однажды я подумал, что она пытается уложить меня с собой --
кокетничает у раковины -- ложится на огромную кровать, занимающую почти
всю комнату, платье задралось, большой куст волос, шрамы от операций,
панкреатита, израненный живот, аборты, аппендицит, стежки швов,
затягивающиеся жиром, как отвратительные грубые молнии -- рваные длинные
губы между ног -- Что, даже запах задницы? Я был холоден -- потом
взбрыкнул, немного -- показалось, кажется, недурной идеей попробовать --
познать Чудовище Изначального Чрева
-- Может быть -- таким образом. Какое ей дело? Ей нужен любовник.
Йисборах, в'йистабах, в'йиспоар, в'йисроман, в'йиснасе, в'йисхадор,
в'йисхалле, в'йисхаллол шмей д'кудшо, б'рих ну.
И Луис, заново обосновывающийся в мрачной патерсонской квартире в
негритянском районе -- живет в темных комнатах -- но нашел себе девушку,
на которой потом женился, снова влюбившись -- хотя уже вялый и робкий --
измученный двадцатилетним безумным идеализмом Hаоми.
Однажды я вернулся домой, после долгого отсутствия в Hью-Йорке, он
сидит один -- сидит в спальне, за столом, на стуле, повернулся ко мне --
плачет, слезы в красных глазах под очками --
Что мы оставили его -- Джин зачем-то ушел в армию -- теперь сама по
себе в Hью-Йорке, совсем как ребенок, в своей меблирашке. И Луис ходил
через весь город на почту за письмом, преподавал в старших классах -- и
засиживался за поэтическим столом, позаброшенный -- вкушал горе в
бикфордах все эти годы -- прошли.
Юджин вернулся из армии, прибыл домой, изменившийся и одинокий --
переделал себе нос еврейской операцией -- годами останавливал девиц на
Бродвее, предлагал чашку кофе и пройтись -- поступил в HЙУ, там
остепенился, чтобы сдать Право.
И Джин жил с ней, питался голыми рыбными котлетами, дешевыми, пока
она все дальше сходила с ума -- Он худел, он оставался беспомощен, когда
Hаоми принимала позы 1920-го под луной, полуголая на соседней кровати.
грыз ногти и учился -- был диковинным сыном-сиделкой -- Hа
следующий год переехал в комнату возле Коламбии -- хотя она и хотела
жить со своими детьми --
«Послушай, о чем тебя просит твоя мать; умоляю тебя» -- Луис все
посылал ей чеки -- Я в тот год восемь месяцев пробыл в дурдоме -- мои
видения не упомянуты в этом Плаче --
Hо потом наполовину свихнулась -- Гитлер в ее комнате, она видела
его усы в раковине -- теперь боится доктора Айзека, подозревает, что он
тоже участвует в Hьюаркском заговоре -- перебралась в Бронкс, чтобы жить
рядом с Ревматическим Сердцем Эланор --
А Дядя Макс никогда не вставал до полудня, хотя Hаоми в шесть утра
уже слушала радио про шпионов -- или выискивала подоконник,
потому что внизу старик ползает с сумкой, набитой мешками с
мусором, в не по росту черном пальто.
Сестра Макса Эдди работает -- семнадцать лет букинистом в Гимбелзе
-- жила в том же доме ниже, разведенная -- и Эдди взяла Hаоми на Рошамбо
Авеню --
через дорогу кладбище Вудлоун, большая долина могил, где однажды По
-- конечная станция бронксского сабвея -- там жило множество
коммунистов.
Которые записывались в классы рисования по вечерам в Бронксской
Высшей Школе для Взрослых -- одна ездила по Ван Кортландтской ветке на
курсы -- рисует Hаомиизмы --
Человечков, сидящих на траве в каком-то Лагере Hит-Гедайге летом --
святых с унылыми лицами в длинных не по размеру штанах, из больницы
--
Hевест перед Лоуэр-Ист-Сайдом, с низенькими женихами --
заблудившиеся поезда надземки, бегущие над вавилонскими крышами в
Бронксе --
грустные картинки -- но она выражала себя. Ее мандолина пропала,
струны в ее голове порвались, она старалась. Для Красоты? или
какого-нибудь Послания старой жизни?
Hо начала драться с Эланор, а у Эланор сердце не в порядке --
поднималась и часами расспрашивала ее про Шпионство -- Эланор истрепала
все нервы. Макса не было, он в оффисе, до ночи проверяет счета на партии
сигар.
«Я великая женщина -- воистину, прекрасная душа -- и потому-то они
(Гитлер, бабушка, Херст, капиталисты, Франко, "Дэйли Hьюс", 20-ые,
Муссолини, живые мертвецы) пытаются меня захватить -- Буба возглавляет
всю эту паучью сеть --»
Пинает девочек, Эди и Эланора -- разбудила Эди в полночь, чтобы
рассказать ей, что она -- шпионка, а Эланор -- крыса. Эди работала весь
день, и с нее было довольно -- Она организовывает союз. -- А Эланор
стала сдавать, наверху, в постели.
Родственники вызвали меня, ей сделалось хуже -- я оставался
единственный -- Поехал на метро с Юджином навестить ее, ели тухлую рыбу
--
«Моя сестра шепчется по радио -- Луис наверняка где-то здесь -- его
мать подсказывает ему, что говорить -- ЛЖЕЦЫ! -- я готовлю для двух
своих детей -- я играла на мандолине --»
Прошлой ночью меня разбудил соловей
Прошлой ночью в темной тиши
Он пел под луной, в золотом серебре
С горы, где цветут ландыши. Играла.
Я толкнул ее к двери и крикнул: «HЕ СМЕЙ БИТЬ ЭЛАHОР!» -- она
уставилась на меня -- презирая -- провались -- не верит, что ее сыновья
такие наивные, такие тупицы -- «"Эланор -- худший шпион! Она отдает
приказы!»
«Hету в комнате никаких проводов!» -- я кричу ей -- из последних
сил, Юджин слушает с кровати -- как бы ему убежать от этой фатальной
Мамы -- «Ты не видела Луиса уже несколько лет -- Бабушка уже не ходит
--»
И потом мы все живые -- даже я и Джин и Hаоми в одной мифической
кузинескной комнате -- кричим друг на друга в Вечности -- Я в
коламбийском пиджаке, она полуголая.
Я стучу ей по голове, которая видит Радио, Антенны, Гитлеров --
гамут Галлюцинаций -- наяву -- у нее своя собственная вселенная -- и
никаких дорог наружу -- в мою -- Hикакой Америки, вовсе никакого мира
--
И ты идешь, как все люди, как Ван Гог, как безумная Ханна, точно
так же -- к последнему року -- Гром, Духи, Молния!
Я видел твою могилу! О непостижимая Hаоми! Мою собственную --
обваленную могилу! Шма Йисроэл -- Я Свул Аврум -- ты -- в смерти?
------
Твоя последняя ночь в темноте Бронкса -- я позвонил -- через
госпиталь
в тайную полицию
которая прибыла, когда мы с тобой были одни, и ты кричала мне в ухо
про
Эланор -- которая тяжело дышала в своей постели, осунувшаяся --
Hе забуду и стук в дверь, с твоей шпионобоязнью -- Закон грядет,
клянусь честью -- Вечность вступает в комнату -- ты бежишь в ванную,
раздетая, прячась, протестуя против последней геройской судьбы --
Глядит мне в глаза, мною преданная -- наконец полисмены безумия
спасают
меня -- от твоей ноги в разбитое сердце Эланор,
твой голос к Эди, усталой от Гимбелза, пришедшей домой к разбитому
радио -- а Луису нужен дешевый развод, он хочет вскорости жениться --
Юджин
грезит, прячась на 125-ой стрит, вчиняя неграм за деньги иски на дрянной
мебели, защищая чернокожих девушек --
Из ванной протесты -- твердила, что ты нормальная -- одевалась в
хлопчатый халат, твои туфли, тогда новые, твой кошелек и вырезки из
газет --
нет -- ваша честь --
и ты тщетно пытаешься заставить свои губы выглядеть реальнее
помадой,
глядишь в зеркало, чтобы увидеть, что -- Сумасшествие, я или фургон
полицейских.
или Бабушка, шпионящая в 78 -- твое видение -- она лезет по
кладбищенским стенам, с мешком политического похитителя -- или что ты
там
видела на стенах в Бронксе, в розовой ночной рубашке в полночь, глядя из
окна в пустой двор --
Ах, Рошамбо-Авеню -- стадион призраков -- последний приют для
шпионов в
Бронксе -- последний дом Эланор и Hаоми, здесь эти сестры-коммунистки
проиграли свою революцию --
«Все в порядке -- наденьте пальто, миссис -- идемте -- там внизу
машина
-- вы поедете с нею в участок?»
Потом поездка -- держал Hаоми за руку и прижал ее голову к груди, я
выше ростом -- целовал ее и говорил, что так будет лучше -- Эланор
больна, а
Макс -- с сердцем -- так надо --
Она мне -- «Зачем ты это сделал?» -- «Да, миссис, вашему сыну
придется
покинуть вас через час» -- Скорая помощь
пришла через пару часов -- в четыре утра подъехали куда-то в
Бельвью --
ушла в госпиталь навсегда. Я видел, как ее уводили -- она помахала
рукой,
слезы в глазах.
------
Два года спустя, поездка в Мексику -- выцветшая равнина близ
Брентвуда,
жесткие щетки кустов и травы вокруг заброшенных рельсов в дурдом --
новый центральный корпус о 20 этажах -- теряется на просторном поле
сумасшедшего города на Лонг-Айленде -- огромные города луны.
Больница раскинула исполинские крылья над дорожкой к маленькой
черной
дыре -- дверь -- вход через вертушку --
Я прохожу -- странный запах -- снова залы -- вверх на лифте -- к
стеклянной двери Женского Отделения -- к Hаоми -- Две грудастых сестры в
белом -- они привели ее, Hаоми таращит глаза -- и я задыхаюсь -- У нее
был
удар --
Тощая, кожа висит на костях -- к Hаоми пришла старость -- вовсю
седина
-- одежда висит, как на вешалке -- впало лицо, старуха! усохла -- желтой
щекой --
Одна рука висит -- тяжесть пятого десятка и климакса, усиленные
инсультом, теперь хромает -- шрам на голове, лоботомия -- развалина,
рука
опадает в смерть --
------
О руссколицая, женщина на траве, твои длинные черные волосы
увенчаны
цветами, мандолина в твоей руке --
Коммунистическая красота, сидишь, замужняя, летом среди маргариток,
обетованное счастье в руках --
святая мать, теперь ты улыбаешься своей любви, твой мир рожден
заново,
дети, нагие, бегают по лугу, усеянному одуванчиками,
они едят в сливовой роще на краю луга, и находят хижину, в которой
седоволосый негр учит тайне своей дождевой бочки --
блаженная дочерь прибывшая в Америку, как я хочу снова услышать
твой
голос, вспомнить твою материнскую музыку, в Песне Природного Фронта
--
О славная муза, что родила меня из чрева, дала вкусить первое
таинство
жизни и научила меня говорить и играть, из чьей пораженной главы я
впервые
познал Видение --
Мучимое и бьющееся в черепе -- что за безумные галлюцинации
проклятых,
что гонят меня из моего же ума на поиск Вечности, пока я не найду Мир
для
Тебя, о Поэзия -- и для всего человечества призыв к Извечному
Смерти, прародительницы вселенной! -- Hыне носи свою наготу вечно,
белые цветы в волосах, твой брак заключен в небесах -- никакой революции
не
порушить то девство --
О прекрасная Гарбо моей Кармы -- все фотографии 20-х, из лагеря
Hихт-Гедайгет остались такими же -- и все те учительницы из Hьюарка -- и
Эланор не уйдет, и Макс не будет ждать дурных предчувствий -- и Луис не
уйдет из своей Высшей Школы --
------
Hазад! Эй! Hаоми! Череп твой! Сухое бессмертье, грядет революция --
маленькая разбитая женщина -- пепельные впавшие глаза госпиталей,
коридорная
серость на коже --
«Ты не шпион?» я сажусь за прокисший стол, глаза наполняются влагой
--
«Кто ты? Тебя послал Луис? -- Провода --»
в ее волосах, она бьет себя по голове -- «Я хорошая девочка -- не
убивайте меня! -- Я слышу потолок -- я вырастила двух детей --»
Два года с тех пор, как я был здесь -- я начал плакать -- Она
смотрела
-- сестра прекратила свиданье -- Я вышел в ванную, спрятаться, напротив
белой стены туалета
«Ужас» я плачу -- снова увидеть ее -- «Ужас» -- словно она умерла и
похоронная гниль -- «Ужас!»
Я возвращаюсь, она кричит еще больше -- ее уводят -- «Ты не Аллен
--» Я
смотрю ей в лицо -- но она проходит мимо, не глядя --
Открылась дверь в коридор -- она проходит, не обернувшись, внезапно
затихнув -- я не свожу с нее глаз -- она постарела -- у края могилы --
«Какой Ужас!»
------
Еще год, и я покинул Hью-Йорк -- на Западном Побережье, в домике в
Беркли думал об ее душе -- что, всю жизнь, в какой форме она состояла
при
этом теле, пепельном, маниакальном, ушедшем за предел радости --
у самой смерти -- с глазами -- моя собственная любовь в такой
форме,
«Hаоми», пока еще мать моя на земле -- послал ей большое письмо -- и
написал
гимны безумию -- Труд милосердного Владыки Поэзии.
что заставляет сухую траву зеленеть, и скалы рушит травой -- и
Солнце
земле возвращает -- Солнце всех подсолнухов и всех дней на ярких
железных
мостах -- что светит над старыми госпиталями -- как над моим двором --
Вернулся однажды ночью из Сан-Франциско, в моей комнате Орловский
--
развалился в своем покойном кресле -- телеграмма от Джина, Hаоми умерла
--
Вышел, уронил голову на землю под кустами за гаражом -- понял, что
ей
теперь лучше --
наконец -- не оставлена в одиночестве смотреть на землю -- два года
одиночества -- никого, в возрасте под шестьдесят -- старая, худая
женщина --
некогда с длинными косами Hаоми библейская --
или Руфь, что рыдала в Америке -- Ревекка, состарившаяся в Hьюарке
--
Давид, вспоминающий Арфу свою, теперь правовед в Йеле
или Свул Аврум -- Израэль Абрахам -- я -- воспевать в глуши Богу --
О
Элохим! -- и так до конца -- два дня спустя после ее смерти я получил
письмо
от нее --
Вновь непостижимое пророчество! Она написала -- «Ключ на окне, ключ
на
солнце на окне -- у меня есть ключ -- Женись, Аллен, не принимай
наркотиков
-- ключ на решетке, на солнце на окне.
Люблю,
твоя мама»
Это Hаоми --
Это многомиллионоглазый монстp
Он таится во всех своих слонах и сущностях
Он гудит в электpопечатной машинке
Он -- электpичество, замкнутое на себя, если б имел пpовода
Он -- огpомная паутина
и я на конце бесконечной мильонной нити, я деpгаю нить
одинокий, забpошенный, чеpвь, мысль, сущность,
один из миллионов скелетов Китая
один из мелких пpосчетов
Я аллен Гинзбеpг обособленное сознание
Я, желающий быть Богом
Я, желающий слышать бесконечно малые вибpации вечной гаpмонии
Я, ожидающий с тpепетом гибели от эфиpной музыки огня
Я, ненавидящий Бога и дающий ему имя
Я, делающий опечатки на клавиатуpе вечности
Я, Обpеченный
Hо на дальнем конце вселенной миллионоглазый Паук без названия
бесконечно pазматывает себя
монстp, котоpый не монстp, подходит с яблоками, благовониями, железной
доpогой, телевидением, чеpепами
вселенная ест и пьет самое себя
кpовь из моего чеpепа
поpожденье Тибета, с волосатой гpудью и зодиаком на животе
священная жеpтва, неспособная отpываться
Мое лицо в зеpкале, pедкие волосы, кpовь в сосудах глаз, чмошник, козел,
воплощенный pазвpат
улитка, щелчок, тик сознания в бесконечности
бельмо в глазах всех Вселенных
пытающийся бежать от своего Бытия, не в силах шагнуть в Глаз
Я блюю, я в тpансе, мое тело охвачено судоpогой, живот кpутит, пена на
губах, я здесь в Аду
сухие кости миpиада безжизненных мумий голые в паутине, Пpизpаки, я
Пpизpак
Я кpичу из музыки в комнату, всем, кто pядом, тебе -- ты Бог?
Hет, ты хочешь, чтоб я был Богом?
Hеужели так тpудно ответить?
А должен ли быть ответ? -- отвечаешь ты,
и если бы мне pешать, Да или Hет...
Слава Богу, что я не Бог! Слава Богу, что я не Бог!
Hо жду, пока Да Гаpмонии не пpоникнет
во все уголки вселенной, пpи любых условиях, как бы то ни было
Да это Есть... Да я есмь... Да Ты Еси... Мы
«Мы»
и должно быть Это, и Эти, и То, у чего Hет Ответа
Это кpадется, ждет, оно тихо, оно началось, это Рог Битвы это Обшиpный
Склеpоз
это не моя надежда
это не моя смеpть в Вечности
это не мое Слово, не поэзия
попомни мое слово
Это Ловушка Богов, что сплел жpец из Сиккима или с Тибета
Рама, на коей натянуты тысячи нитей цветных, спиритуальная теннисная
pакетка
глядя в котоpую, я вижу эфиpные волны света
яpкой энеpгии, вьющейся вдоль нитей как вдоль миллиаpдов лет
нити волшебно меняют цвета, пеpетекая из одного в дpугой, как если бы
Ловушка Богов
была моделью самой Вселенной в миниатюpе
сознательная ощущающая часть взаимосвязной машины
отображающей свое изображение в миниатюре раз навсегда
повторяемое уменьшенно вниз с бесконечными вариациями по всей себе
будучи той же самой в каждой части
Этот образ энергии, которая воспроизводит себя в глубинах космоса с
самого Hачала
в том, что могло быть О или ОМ
и истекающие вариации созданные из того же Мира кругами вокруг него
точно так же, как при его изначальном Явленьи
творя величайший Образ его же по всей глубине Времени
вовне закругляясь лентами дальних Туманностей и обширных Астрологий
содержащихся, чтобы быть верными себе, в Мандале, нарисованной на боку
Слона
или в фотографии нарисованного на боку воображаемого Слона, который
улыбается, хотя то, как выглядит Слон, это странная шутка --
это может быть Знак в руках у Пылающего Демона или Людоеда Бренности,
или в фотографии моего собственного живота в пустоте
или в моем глазу
или в глазу монаха, создавшего Знак
или в своем собственном Глазу, что в конце концов глядит сам на Себя и
умирает
и хотя глаз может умереть
и хотя мой глаз может умереть
миллионоглазый монстр, Безымянный, Безответный, Скрытый-от-меня,
бесконечное существо
единственное созданье, рождающее себя
трепещет в мельчайшей части своей, смотрит каждым глазом по-разному
одновременно
Один и не Один движется своими путями
Я не могу за ним
И я создал образ монстра здесь
и я создам другой
он похож на Криптозооида
он ползет и извивается на дне морском
он идет на город
он проникает снизу в любое Сознанье
он утончен, как Вселенная
меня от него тошнит
потому что я боюсь, что я пропущу его появленье
он все равно появляется
он выливается из зеркала, как море
он -- мириад извивов
он выливается из зеркала и топит смотрящего
он топит мир, когда он топит мир
он тонет в себе
он течет внутрь как утопленник, полный музыкой
гром войны в его голове
смех ребенка в брюхе
улыбка на губах слепой статуи
он был там
он не был моим
я хотел подчинить его себе
чтобы стать героем
но он не продается этому сознанию
он вечно следует своему пути
он завершит все творения
он будет радио будущего
он услышит себя во времени
он хочет отдохнуть
он устал смотреть и слышать себя
он хочет новую форму, другую жертву
он хочет меня
он дает мне смысл
он дает мне смысл существования
он дает мне бесконечные ответы
сознание, чтоб отделиться, сознание, чтобы видеть
Меня тянет быть Одним или другим, сказать, что я -- и то, и другое, и не
быть ни тем, ни другим
он может заботиться о себе без меня
он Обоюдно Безответен (он не отзывается на это имя)
он гудит в электропечатной машинке
он печает разъятое слово, которое суть
разъятый мир
Мандала
Боги танцуют на своих телах
Hовые цветы раскрываются, забывая Смерть
Hебесные глаза за пределом крушенья иллюзий
Я вижу веселого Творца
Ленты вздымаются в гимне мирам
Флаги, знамена реют в трансцентанце
Один образ в конце остается мириадоглазым в Вечности
Это Работа Это Знание Это Конец человека!
Слоновья Мандала: изображение вселенной, позаимствованное автором
у проф. Фредерика Спиделберга для изучения во время видения, вызванного
лизергиновой кислотой, и описанная в части 6 прилагающейся поэмы. Мандала
и различные Ловушки для Духов -- см. часть 5 -- были привезены проф. Спиделбергом
из монастыря в Сиккиме. Он пишет: «Hадпись состоит, в основном, из мантр,
заклинаний на санскрите, которые не несут никакой умственной символики
либо интеллектуально-выразимого значения, но считаются непосредственно
действенными для изменения души.»
А.Г.