Speaking In Tongues
Лавка Языков
Лесли Дормен
Старомодный муж
Перевел М. Немцов
Atlantic Monthly, декабрь 2001 г.
Тем летом… тем летом, когда нам стукнуло по пятьдесят, а маленький
кубинец отправился домой, где его не ждала никакая мама, не первое лето
западно-нильского вируса, а второе -- лето Хиллари, вы его помните, когда
в Центральном парке били женщин, а все детишки выстраивались в очередь
за Гарри Поттером, тем летом, когда нам стукнуло по пятьдесят, всем нам,
и мы еще держались -- полтинник и еще держимся, некоторые старше, некоторые
моложе, полтинник и держимся -- это как тридцатник и еще держимся, только
нам -- полтинник; тем летом, когда те, кто были богаты, были богаты, а
кто не были -- не были, но всем нам тогда стукнуло по пятьдесят, буквально
каждому, и мы еще держались.
Тем летом мы остались в городе, поскольку отпуска себе позволить не
могли, домик на берегу не по карману, духовка сдохла -- коллекционная,
1929 года или около того, к тому же ее как-то хитро присобачили к посудомойке
-- это как-то связано с перестройкой старых отелей под постоянное жилье,
иными словами, незаменимо само по себе, -- и вот одно за другим, и теперь
мы ждали доставки заказанной кухонной техники, сделанной в Европе и стоимостью
20 000 долларов. То было летом, когда мы обновляли свою кухню.
-- Ты позвонишь завтра утром в «Миль» или как их там? -- спросила я
Ричарда. -- Не забудешь? Потому что я с ними не могу. Позвонишь? -- Человек,
заменявший нам технику, был бесполезен. К тому же, он уехал в Бразилию.
-- Позвоню, -- ответил Ричард. -- Сказал же, что позвоню.
-- Потому что тебе придется, милый, да? -- Я что, оглохла? Он же сказал
уже, что позвонит.
В одну минуту мне было противно от самой себя за то, что у меня причудливая
посудомойка, названия которой я даже не могу произнести -- «Мил»? «Милль»?
«Мьель»? -- а в следующую меня охватывала ярость на тех, кто должен ее
мне доставить. Такая я вот тогда была.
Все, что у нас стояло на кухне, теперь громоздилось по всей гостиной.
Ремонту ведь что свойственно: то, чем никогда уже не пользуешься, начинаешь
видеть с тошнотворной ясностью. Бесполезные дурацкие стаканы для сока,
покрытая пылью кофеварка для капуччино начала 80-х, ржавое сито для муки,
заскорузлые кухонные варежки, купленные в турпоездке на Карибы -- и тащишь
целые коробки мусора по коридорам в подсобку, где его могут растащить строители.
Действующей кухней теперь служила ванная, а многое из того, что раньше
стояло в гостиной, а тем паче -- в столовой, переселилось в мой кабинет.
Там мы и ужинали -- перед телевизором. Стояло лето, выбирать было не
из чего. Смотрели биографию актрисы Джейн Симур -- это доктор Куинн, волосатая
такая. Как ее бросил первый муж, вся жизнь пошла наперекосяк, затем у нее
родился ребенок, и жизнь стала еще ужаснее, затем родился второй ребенок.
Типа вот так. Кошмар, ребенок, кошмар, ребенок, рекламная пауза, ребенок,
ребенок, в середину затесались какие-то мужи, замок и волосы.
Ричард отнес грязные тарелки в ванную -- на той неделе была его очередь
готовить, и он, как настоящий чемпион, притащил буррито, купленные на вынос,
а затем вынес на блюдцах еще откуда-то раздобытый десерт: пирог. Поцеловал
меня в макушку.
-- Ты знаешь, что ты у меня самая любимая?
В последнее время он повторял это очень часто -- вероятно, сказывались
мои чары двойных доз «золофта», постменструального пристрастия к «тайленолу»
и ночных приступов истерической потливости. Ох уж эти пятидесятилетние
чокнутые бабы… Он говорил «Ты у меня любимая», а не «Я тебя люблю», не
«Принимай какие хочешь гормоны, только чтоб у тебя не было рака», не «Прости,
но в первом браке у меня уже были дети, а во втором мне не хочется, да
и ты мамой стать не сильно стремилась». Ладно. Не сильно-то он, на самом
деле, об этом жалел, но все равно ничего. Он у меня тоже любимый. Вот она
я -- замужем за единственным мужчиной, с которым чувствую себя самой люто
чистосердечной, двенадцатилетней самой собой, а не за теми, с кем чувствовала
себя как-то иначе -- скажем, эйфорически грандиозно, отчаянно ненадежно
или дико либидинозно, как какая-нибудь двадцатипятилетка.
Съели мы этот пирог.
Доктор Куинн, оглядываясь на свою жизнь, говорила, что оно того стоило.
Я взяла блюдца и направилась с ними в ванную, по дороге раздумывая, не
выйти ли в коридор и не впихнуть ли все в мусоропровод. Выбрасывать все
к чертовой матери -- в последнее время мой пунктик. Ошибок я сделала всего
несколько: наши налоговые декларации с 1990 по 1995 год, комплект записей
Берлитца (французских) и пристегивающийся подклад к плащу Ричарда. Но к
чему сейчас ему об этом знать -- у нас июль, а подклад ему понадобится
не раньше ноября? Если бы я кого-нибудь родила, дети к этому времени уже
бы выросли и разлетелись. Или обратились в тройню, и им бы только исполнилось
три года. Или их бы убили, или переехали, или они выросли бы аутистами,
их бы похитили и потребовали выкуп, их бы заел рак, они бы облысели, стали
шизофрениками, оказались бы в тюрьме, их бы укачивала нянька, они искали
бы свою настоящую мать или поздно возвращались домой из школы. По крайней
мере, я от всего этого избавлена -- вот что я твердила себе, поскольку
знала, что ничего подобного просто не переживу, ни единого шанса у меня
не будет.
То было мое первое сиротское лето на Земле. Разве не об этом мечтает
каждый ребенок? Я мечтала. Мне нравилась «Биография» Хэйли Миллз. «Ловушка
для родителей» -- отличное кино. Мама умерла весной. К тому, что умер папа,
я уже привыкла -- он умер три года назад, и мы были с ним едва знакомы.
А мне теперь пятьдесят, не мать, не дочь, кухня у меня в гостиной, и я
понятия не имею, как следует себя вести.
Мы легли спать, и муж заснул сразу, причмокивая губами. Я какое-то
время неистово поворочалась, нежно подула ему в ухо, потом отвалила в гостиную
на диван почитать, вернулась в постель с книгой; к тому времени он окончательно
затих. Я уснула с раскрытой книгой. Где-то среди ночи Ричард проснулся,
заложил мне закладкой страницу, выключил свет и поелозил мне по губам загубником,
пока я его не вставила.
Он длинный и нескладный, этот мой муж, и правильный, как Джимми Стюарт.
Не невротик, не ловчила и уж конечно никакой не подонок. Никогда не принимал
наркотики -- даже траву не курил. «Ты уверен, что ты вообще американец?»
-- как-то спросила у него я. Никогда на меня не злился, только приходил
домой с таким открытым недоумевающим лицом, да время от времени рассказывал
о том, как вышел из себя: с убогими стариками в очереди к кассе в супермаркете,
с какой-то мегерой в прачечной -- она выбросила его мокрое белье из сушилки,
с панком, вздумавшим угрожать ему на углу. Когда он брал мою голову в ладони,
если мы занимались любовью, я всякий раз поражалась, какие они у него огромные
-- какие вообще огромные у мужчин ладони, -- и мне это нравилось: как эти
огромные пальцы запутываются у меня в волосах. Мне по-настоящему нравилась
эта огромность. Я просто все забываю, как мне это нравилось -- у меня плохая
память на секс, как у персонажей Оливера Сакса с разными экстравагантными
болезнями: например, они не могут припомнить разговор пять минут назад.
Женщина, Которая Не Запоминает Удовольствий. Разве в каждом браке нет его
злобного двойника? В нашем-то это наверняка я.
Утром Ричард сварил в ванной кофе, мы спросили друг у друга, как нам
спалось, и почитали «Таймс».
Я радовалась, что можно выйти из квартиры. Только из-за этого -- если
не считать денег -- я подрядилась работать литературным негром Уинстона
Уинтера, который сочинял книгу по этикету. Три раза в неделю садилась в
автобус с нижней Пятой авеню до офиса компании «Стиль жизни Уинстона Уинтера»
на верхней Мэдисон-авеню. Уинстон -- самый знаменитый стратег вечеринок
и свадебных банкетов на Манхэттене. Сегодня мы с ним работали над «Главой
семь: Как вырастить обходительного ребенка».
Всю жизнь я прилично зарабатывала журнальной журналистикой. Моя специальность
-- секс и свидания: служебная информация о том, что делать с пятью друзьями
и двумя психоаналитиками в романтической жизни одиноких женщин, кому за
двадцать, за тридцать и даже иногда за сорок. В те неприличные десятилетия,
что следуют за этим, -- никогда. Я писала для журнала «Изумительная женщина»
и даже одно время вела в нем колонку для одиноких дам, которая называлась
«Сама по себе». А потом настал день, когда я поняла, что больше ни единого
слова написать об этом не смогу. Что еще я могу им сказать? Как спросить
очередную женщину -- или следующую представительницу всех женщин, -- о
том, что пошло так или не так в ее жизни, чего ей хочется из того, чего
у нее нет, что она в конце концов получает, даже не желая и никогда этого
не прося? Я больше не могла читать ни одной статьи о жизни женщин -- особенно
серьезных, которые пишут самые умные женщины, и которые неопровержимо показывают,
что остается неправильным и в женщинах, и в культуре, что продолжает их
обсуживать, несмотря на все лучшие намерения и усилия окружающих. Я не
могла больше ловить себя на мысли, соглашаясь с ними: Да! Именно! У меня
мозги болели от того, что я так часто кивала головой и соглашалась.
-- Попробуй какое время просто делать то, что хочется, -- сказал мне
Ричард, когда я сказала ему, что лишилась корней и меня сносит течением.
-- А если потребуется, залезем в семейную копилку.
Старомодный у меня муж в том, что касается экономики. Ему никогда раньше
не хотелось «залезать в копилку» -- никогда. И теперь его готовность в
нее залезть встревожила меня. у нас что -- настало время в нее залезать?
А если не настало, то когда оно настает? И я снова попросила его растолковать
мне его финансовую стратегию долгосрочных инвестиций.
-- Разве долгие сроки не становятся сейчас все короче и короче? --
спросила я.
-- Ну, можно взглянуть на них и с такой стороны, -- ответил он.
Когда «Стиль жизни Уинстона Уинтера» в первый раз попросили меня написать
за него книгу по этикету, я отказалась. Литературный негр? Да это совершенно
не мое, чем бы это «мое» ни было. Мне сказали: «Вы не понимаете! Это не
просто справочник по этикету! Это справочник по новому духовному этикету!»
И предложили мне немного больше денег -- хватило для того, чтобы первоначальное
предложение выглядело оскорбительно. Я заметила, что если людям отвечать
«нет», они сразу начинают тебе что-то предлагать -- еще один важный урок,
который я усвоила в жизни настолько поздно, что толку от него не было никакого.
Мне что -- не нужно деньги зарабатывать? Да я никогда в жизни ничем другим
не занималась. Жалованье Ричарда уже покатилось под откос. После многих
лет управления денежными потоками на Уолл-стрит теперь он управлял бухгалтерией
небольшого фонда. И контора у него было возле самого Эмпайр-Стейт-Билдинга.
А прически? Рассчитывается, что семейная копилка покроет и их тоже? А как
насчет долговременного страхования жизни? Не говоря уже о грозившей подтяжке
лица? Я начала подозревать, что все это близится к какому-то кошмарному
эндшпилю, когда люди ведут себя либо хорошо, либо очень плохо, где стратегии
либо срабатывают, либо не срабатывают, где быть человеком с прочным скелетом
означает одно, а понимать, что значит прощать и забывать, -- нечто совсем
другое. Я не знала, чего мне хочется. Тренировать рыжих спаниелей в помощь
инвалидам, а затем рыдать, когда придет пора отдавать щеночка в благодарные
руки нового хозяина.
Может, полезно будет заняться каким-нибудь меньшим самопожертвованием,
убеждала я себя. Так я хоть что-то заработаю и в то же время опустошу себя,
освобожу место для чего-нибудь новенького, чего-нибудь значительного. Дело
не в том, что этикет незначителен. Даже самые большие грубияны возмущаются,
когда другие им отвратительно грубят. Нет-нет, в этикете даже очень много
смысла.
Возможно, придется ездить в командировки, намекнули люди Уинстона и
сообщили, что у «Стиля жизни» -- договоренность с сетью отелей «Времена
года». Какая-то безупречно образованная конторская шестерка припомнила:
на одной встрече я упомянула, что гостиничные постели -- единственные,
где могу засыпать без десяти миллиграммов «эмбиена». И я сказала: ладно,
черт с вами.
Ричард ушел на работу. Я проводила его из окна, и когда он дошел до
угла, помахала, изобразив маниакальный шимми, чтобы он улыбнулся. Через
час собрала свои пожитки и направилась на автобусную остановку на углу
Юниверсити-плейс и Девятой -- прямо перед бутиком, торгующим бельем для
секса. Нравится мне мой район. Я живу в нем уже больше двадцати лет, половина
из них -- охвостье моего женского одиночества: эта драма разыгрывалась
всего в нескольких кварталах от нынешней квартиры. Стоит выйти из дома,
и у меня перед глазами друг на друга накладываются куски прошлого и настоящего:
безысходные свидания вслепую, по-прежнему женатый экс-любовник, бывшие
коллеги по работе и нынешние лавочники, целый выводок соседей, с которыми
только здороваешься. Однажды я видела, как мимо на своем «папамобиле» проезжает
Папа Римский. Я прожила здесь достаточно долго, чтобы видеть, как мой почтальон
поседел до корней волос.
Мимо «Бубличной Боба» на поводке прошествовала стайка детсадовцев.
Когда я только переехала в Гринвич-Виллидж, ни улицах не было ни единого
младенца, ни единого карапуза. Где же были все эти семьи? В Верхнем Вест-Сайде?
Сама я -- девчонка пригородная, в город меня пересадило на следующее утро
после сексуальной революции. То были дни, когда в постель ложились с первым
же, кто отдаленно понравится на вечеринке. Я безнадежно влюблялась и разлюбляла,
совершенно не волновалась о последствиях, когда любовь приходила, и скрипела
зубами, снова отброшенная к неуверенности, когда она исчезала. А потом
без всякого предупреждения появились молодые мамаши. Усыпали все тротуары,
как внезапный весенний снежок -- бледные, ошарашенные, с припухшими глазами,
смело вымазанные помадой, и в рюкзачках у них сидели младенцы. Однако новорожденными
выглядели они сами.
Когда к бордюру причалил автобус, я взобралась на борт вместе с троицей
специальных автобусных дам -- квалифицированных вдов с декоративными брошками
и в разумной обуви. В автобусе так цивилизованно. Я уселась у окна и мы
пошли напролом по направлению к Юнион-сквер. На Южной Парк-авеню автобус
свернул на север и снова начал делать остановки. К тому времени, как мы
поползли вверх по Мэдисон-авеню, свободных мест уже не осталось.
Уинстона Уинтера я однажды видела в «Опре». Он объяснял, как спланировать
свадьбу, чтобы в нее входили белые голубки, византийские интерьеры, хоры
в мантиях и канделябры из лепестков орхидей, выращенных специально для
этой цели. Очевидно, каждому среднему американцу нынче требуется свадьба,
похожая на церемонию введения Папы Римского в должность, или же точное
воспроизведение бракосочетания Селин Дион. В телевизоре Уинстон Уинтер
был загорел и жизнерадостен -- все зубы у него были белыми, а акцент я
узнала не сразу, но потом припомнила по фильмам Мерчанта-Айвори.
Себе я никогда подобной свадьбы даже не воображала. На самом деле --
вообще никакой свадьбы представить не могла, даже не видела себя невестой.
Мое женское одиночество протекало на сцене крохотной чердачной квартиры,
которая часто действительно напоминала прелюдию к свадьбе, но Великий Белый
день ни разу не цеплял моего воображения как та развязка, которой я дожидалась.
Повесть о моей жизни больше напоминала историю болезни. Со временем я стала
одной из тех женщин, для которых вирус влюбленности -- с лихорадкой и бредом,
за которыми следует типичная чахотка XIX века и продолжительное выздоровление,
-- был бы потенциально смертелен. В лучшем случае, вирус становился латентным,
голову поднимал только на Новый год и доставал меня другими досадными недомоганиями.
Я заметила, что некоторые женщины разрабатывают о мужчинах теории, которые
если не излечивают, то по-видимому сокращают сроки течения болезни: мужчины
-- сущие дети, мужчины -- эгоисты, мужчины ненадежны. Другие же полагались
на талисманы и фольклор -- сродни тому, чтобы вешать на шею чеснок: на
первое свидание никогда не готовь тарелку сыра; всегда открывай дверь босиком;
когда он звонит, всегда отвечай, что ты только что из душа. «Мужчины --
они как женщины, только любят жизнь!» -- высказалась как-то моя мамочка
-- несколько неискренне, как мне показалось, поскольку мы обе знали, что
вирус хитер настолько, чтобы мимикрировать и под это чувство.
У меня же никаких теорий не было. Для меня мужчины оставались великой
загадкой, источником боли и наслаждения. Они восхищали меня как поэты --
как ловко они описывают женщину: «тонкая талия», как точно выражаются о
ее платье: «такое… зеленоватое». Поскольку слов для невыразимых переживаний
не хватало, мужчины были вынуждены их изобретать. «Поскольку в президентах
у тебя сейчас никого, то почему президентом не остаться мне, пока ты не
выберешь нового?» -- сказал мне как-то один возлюбленный, с которым я хотела
расстаться. А другой, уже направляясь к двери, обратился к словам из песни,
чтобы объяснить, что он «скользит и ускользает прочь» всегда.
И я поняла, что мне лучше завести хоть какие-то теории. Я как раз их
разрабатывала, когда прямо в середину моего романа с не до конца разведенным
и спившимся египетским дипломатом вошел Ричард. До сих пор не понимаю,
как мне удалось выбрать счастье -- я едва ли распознала его тогда. Мы с
Ричардом поженились в конечном итоге -- в своем собственном доме и с минимумом
шумихи. Это и стало моей теорией, но лишь в ретроспективе: можно выбирать.
На Тридцать третьей улице автобус прошел мимо отеля, в котором как-то
на Новый год останавливались мой отец с его женой -- задолго до того, как
я встретила Ричарда. Мне было уже далеко за тридцать, а отца я последний
раз видела совсем девчонкой. Мама развелась с ним, когда мне было шесть,
и после этого выходила замуж еще два раза -- и оба неудачно. Отец показался
мне мягким и добрым. Я задала ему всего два вопроса: «Как ты считаешь,
я симпатичная?» и «Если бы ты мог задать мне один-единственный вопрос,
то что бы ты спросил?» Он ответил, что да, я действительно симпатичная
и похожа на маму. А вопрос был такой: «Почему ты не замужем?»
Когда у него случился удар, позвонила его жена. Не хочу ли я приехать?
Я полетела в Кливленд. Отец лежал в блоке интенсивной терапии в коме. Я
остановилась у его постели и взяла его за руку. Все время повторяла его
имя: «Ирв? Ирв? -- говорила я. -- Ты меня слышишь? Если ты меня слышишь,
пожми мне руку?» Единственные слова, которые, знала я, говорят у постели
коматозных больных. Его жена стояла с другой стороны больничной кровати
и держала его за другую руку. И милостиво на меня смотрела. «Грэйс, --
сказала она, -- почему бы тебе не попробовать назвать его папой?» Оказалось,
что это вовсе не похоже на сцену из фильма Золотого Века компании «МГМ»,
-- походило скорее на «Жизненную Классику». Мне не хотелось казаться невежливой.
Но когда я попробовала заменить «Ирв» на «папа», отец все равно мне не
ответил и руку мне не пожал. В тот же день я улетела обратно в Нью-Йорк.
Умирают все родители -- приличные и кошмарные, кровосмесители и святые,
те, что до безумия любили, и те, что пили до белой горячки. И те, что врали,
и те, что били, и те что всегда предпочитали тебе младшую сестру старшего
брата собаку, отцы-молчуны и матери-одиночки, родители-изменники и религиозные
фанатики, те что приходили на каждый школьный матч забывали забирать из
кино покупали не тот подарок на день рождения не учили играть на пианино
заставляли вступить в рок-группу, те, что не замечали твоей одаренности
депрессии гомосексуальности ожирения худобы склонности к самоубийству таланта
булимии, и те, что замечали. Кто теперь будет вспоминать Вторую мировую,
ча-ча-ча и поздравительные открытки? Да, конец коммунизма -- великое дело.
Но конец родителей? Всего несколько недель назад я ходила на похороны --
умер отец одной моей подруги. Гроб стоял открытый. И женщина, что сидела
перед ним, вытащила сотовый телефон и принялась кому-то звонить.
На перекрестке Сорок второй и Мэдисон, примерно на полпути к Уинстону
я уступила место пожилому мужчине, меня тут же тряхнуло -- поразительная
грубость, -- и я схватилась за поручень. Впереди -- коварные кварталы,
что выросли вокруг района моей мамы: ресторанчики, где мы встречались в
обеденный перерыв, конторы, куда мы заходили за назначениями к врачам.
Мама сохранила блистательность до самого конца, но глаукома требовала определенных
компромиссов с миром: обуви на мягкой резиновой подошве и минимума косметики.
Каждые полгода мы ходили на прием к офтальмологу. Я сидела с нею вместе
в затемненном кабинете, а древний элегантный доктор Берг мерял ей глазное
давление. Мамины ноги, когда-то живые в туфлях-лодочках, теперь смиренно,
как у детсадовца, покоились на подставке в «рибоках» и сползающих носочках.
За несколько месяцев до ее смерти мы ходили на магнитно-резонансную томографию.
К тому времени мама уже была убеждена, что ее против воли держат на курорте,
где у остальных отдыхающих жутко выбелены лица. «А у тебя здесь тоже шкафчик
есть?» -- вежливо спросила меня она. Я не знала, что ей ответить. Да и
кто это знает? Что здесь вообще правильно отвечать? Сотовый телефон у гроба
-- это ясно. А все остальное -- хватай и беги. В комнате с томографом было
так же шумно, как на любой манхэттенской стройке. Я сняла часы и обручальное
кольцо, как было велено, и села на раскладной стульчик с одного конца тоннеля,
придерживая маму за ногу, пока ее засовывали внутрь. И думала о том, кто
будет держать за ногу меня.
Эбби -- это человек, с которым я регулярно делюсь полезными советами
Уинстона по этикету. Эбби была моим редактором в «Изумительной женщине».
«Этот человек непробиваем иронией», -- часто с почтением в голосе говорила
Эбби. У нее имелись все книги Уинстона. И она была права. Ни в чем, касающемся
Уинстона, ни намека на иронию не наблюдалось. Эбби особенно завораживало
его изречение о том, когда на званом обеде пристойно брать вилку и начинать
есть. «Как только гостям подано три или четыре тарелки, можете приступать,
-- советовал Уинстон. -- Любезным хозяину или хозяйке не захочется, чтобы
гости ели остывшую пищу».
-- Он что -- в самом деле так сказал? -- Казалось Эбби это поразило
так же, как Ричарда, когда я сообщила ему, что Уоррен Битти и Ширли Маклейн
-- брат и сестра.
Первую статью для Эбби я написала об этикете контрацепции. Собирая
для нее материалы, я наткнулась на правила Эмили Пост для дебютанток. Мама
подарила мне «Этикет Эмили Пост», когда я закончила школу. И с тех пор
я десятки лет исправно переставляла эту книгу с полки на полку, но не удосужилась
даже открыть. Откуда мне было знать, что в этом казалось бы бессмысленном
томе содержатся три правила, кроме которых молодой женщине в жизни не потребуется
больше ничего? Мы с Эбби регулярно их друг другу цитировали: «Не вешайтесь
ни на кого ради поддержки. Никому не позволяйте себя лапать. Ни при каких
обстоятельствах не заставляйте себя смеяться». Эмили Пост ничего не писала
об этикете контрацепции.
Я сошла с автобуса на Семьдесят девятой улице и прошла несколько кварталов
до квартиры Уинстона пешком. Те же элегантно пропорциональные кварталы,
что я миновала, когда ходила к своему бывшему психотерапевту доктору Изабелле
Голд. Неделю за неделей, год за годом я носила свои сны из квартиры в ее
кабинет -- один сон за другим, по сну за один раз, будто задалась целью
перенести всю материальную вселенную с одного места на другое чайной ложечкой.
А потом эта работа вдруг закончилась. Вся материя, что раньше была в одном
месте, теперь оказалась совершенно в другом, и я уже не могла толком припомнить
или представить, что было где. Вот он -- чистый Нью-Йорк, поняла я. Все
постоянно меняется. Как только завершается перемена, прошлое восстановить
уже невозможно. Этого просто нельзя сделать, и бывший пейзаж навсегда останется
ложью или сном.
Дом, где жил Уинстон, -- небольшой и элегантный, с длинным зеленым
навесом перед входом и лифтером внутри. Когда я пришла сюда в первый раз,
лифтер повторил: «Уинстон Уинтер!» и поднял меня на одиннадцатый этаж.
Двери открылись, и я оказалась в красной лакированной табакерке фойе --
там стояла подставка для зонтиков, висело зеркало в золоченой раме и было
две двери. Одна вела в жилые апартаменты, другая -- в офис. «Приятного
вам дня!» -- пожелал мне лифтер и покинул меня. Я не могла вспомнить, в
какую из дверей мне велели стучать. Меня пробило холодным потом. Напоминало
головоломку, которую любил муж: близнецов заточили в башню, а там тоже
две двери. Одна ведет к свободе, вторая -- к палачу. Один близнец говорит
только правду, второй -- только лжет. Нужно задать только одному близнецу
только один вопрос, чтобы понять, где путь к свободе. Какой вопрос? Какому
близнецу? Именно к этому для меня и сводилась вся проблема.
Оказалось, что все равно, в какую дверь стучать, -- меня все равно
никто не услышал. В итоге меня спасла экономка Маргарет -- она случайно
вышла в фойе с каким-то утилем и впустила меня. «Ой, он вечно так опаздывает,
этот мой шеф! -- сказал она. -- Соку хотите?» Потом показала мне комнату
со стенами баклажанного цвета, я зашла и присела на бархатную софу оттенка
жженого апельсина. Из соседней комнаты Уинстон крикнул: «Дайте ей этого
манго-панго!» Время от времени он издавал арию распоряжений своей ассистентке
-- то ли Патриции, то ли Фелиции, то ли Делиции: «Темно-синяя тафта на
столы! И четыре дюжины канделябров!» Дожидаясь Уинстона, я пыталась определить,
чем пахнет свеча, горящая на маленьком столике, и сложить стоимость всей
обстановки этой комнаты. Моя собственная квартира начала меня угнетать
-- в ней так не хватало серебряных сигаретниц и аксессуаров 30-х годов
для коктейлей. И почему мне в голову не пришло, что у баклажанов есть цвет?
На сей раз дверь была открыта, и я попала внутрь сразу. Фелиция-Делиция
что-то творила с пузырьковой упаковкой.
-- Доброе утро, Грэйс, -- сказала она. -- Как вы сегодня?
Ей года двадцать три максимум. Мне хотелось обнять ее, как родную.
-- Грэйси, любовь моя! Я сейчас, только утреннюю электронную почту
дочитаю. Располагайся поудобнее, милочка.
Уинстон сидел за своим столом арт-деко с открытым лэптопом перед собой.
На нем были брюки уже некуда и наилегчайший летний пуловер из кашемира
-- оба грифельного цвета. На ногах -- изысканные объекты, казавшиеся помесью
атлетических кроссовок и «феррари». Лицо у него было такое, точно он только
что вернулся с Сардинии.
Я положила на столик диктофон с микрокассетой и раскрыла блокнот. Все,
что говорил Уинстон, я к тому же записывала -- на тот случай, если кассету
заест.
Он подошел к софе, расцеловал меня в обе щеки и устроился в противоположном
конце.
-- Так где мы сегодня, милочка?
-- Начинаем Главу Семь. «Как вырастить обходительного ребенка». --
Ох, господи. Уинстон Уинтер о воспитании детей.
-- Очень важно! Дорогая моему сердцу тема. Поскольку вы же знаете,
Грэйс, хорошие манеры начинаются с самого детства. Маргарет! Манго-панго
на подносике, будьте добры, спасибо! Внушая ребенку уважение, цельность
и сострадание. И определяя рамки поведения.
Я улыбнулась. В этом -- методика моих интервью. Я записала слова: «уважение,
цельность, сострадание».
Уинстон задрал лишенный растительности подбородок и втянул не-ироничный
воздух.
-- Так, давайте поглядим. Раздел о тех негодяях, что позволяют детям
бегать по проходу в самолете… О физическом наказании поговорим сейчас или
в конце?
-- Мне кажется, нам все же, вероятно, следует придерживаться этикета,
-- ответила я. -- Как, например, если случится привести ребенка на званый
обед. Лишь потому, ну, что это, как бы, больше ваша область, правильно?
-- Никогда не бейте ребенка в гневе.
Я записала.
Он нажал на «паузу», пока Маргарет ставила на столик поднос с соком.
-- А вы, Грэйс? Вы с мужем собираетесь заводить детей? Спасибо, Маргарет,
милочка. -- Сколько, этот человек думает, мне лет? Он меня вообще хоть
замечает?
В обеденный перерыв мы сидели на высоких табуретах в симпатичной кухне
Уинстона (нержавейка и дерево) и ели овощной суп Маргарет, а Уинстон надзирал
за подрезкой и расстановкой по вазам сегодняшней партии оранжевых роз.
Во время работы над «Главой четыре: Организованный дом -- это духовный
дом» Уинстон распахнул свои кухонные шкафчики и гардеробы в спальне: специи
расставлены по алфавиту, костюмы от «Прада» висят гаммой от белого к черному,
-- объясняя свою философию сотворения мирной среды обитания: «Редактируйте!
Редактируйте!» В «Главе шесть: Позитивная энергия в трудных ситуациях»
он обратился к этикету порицания: «Выпускайте!» Казалось, в каждой главе
можно найти такую ситуацию этикета, которую можно решить советом: «Подарите
ароматическую свечу!»
Мы с Уинстоном закончили около пяти. Я направилась к метро совершенно
опустошенная. Спускаясь по лестнице и нашаривая в книге карточку метро,
служившую закладкой, я вдруг ощутила отсутствие чего-то. Доехала по местной
до Юнион-сквер, вышла и поднялась на угол Бродвея. И тут остановилась.
Порылась в сумочке. Бумажник исчез. Скорбь непонимания разлилась по всей
кровеносной системе. Потом вылилась обратно. Я вспомнила: номер «800» у
меня записан где-то дома, все номера счетов хранятся в компьютере, водительские
права можно заменить по почте. Ноги мои вновь зашевелились и я зашагала
к дому.
За стеклом кофейни на углу Юниверсити-плейс и Двенадцатой я увидела
пару очень древних сестер -- они ужинали в своей обычной кабинке у окна,
ранние пташки. У обеих были снежно-белые волосы и тактичные задумчивые
лица мисс Марпл. Меня всегда поражало, какой сложной и тонкой вариацией
служит одна сестра другой -- аккуратно подобранные седые волосы, пергаментная
кожа, небрежно причудливое украшение, мягкое и задумчивое выражение лица,
-- и насколько уютно, по всей видимости, в компании друг друга. Это мы
с Эбби, обычно думала я, когда наши мужи уже на том свете. Жаль, что я
ничего не знаю об этих сестрах, об их жизни. кого они любили, как выглядел
их кусочек Нью-Йорка в самом начале, от каких маленьких удовольствий им
пришлось отказаться, а за какие они еще цепляются? Двигаются ли они по-прежнему
вперед или довольствуются тем, что просто держатся? Загадка.
Добравшись до дому, я изо всех сил постаралась не смотреть на коробки,
на зияющую пустую кухню, на бардак в гостиной. Сразу пошла к себе в кабинет,
позвонила в «Америкэн Экспресс», в банк, затем -- Эбби, потому что мне
нужно было произнести это вслух: «У меня украли бумажник». Я помнила, как
долго нужно приходить в себя после таких обыденных потерь -- так было и
в двадцать пять, и в тридцать, -- помнила обреченность от мысли, что ключи,
кредитки и купоны из салат-бара не просто незаменимы, но как зловещие метафоры
всего, что мне суждено. Хотя к тому времени, как в тридцать пять мою квартиру
ограбили, я начала относиться к потерям достаточно тупо: как к барахлу,
которого сначала не хватает, а потом ему на смену приходит другое, хоть
то, что утрачено, никогда толком и не восстанавливается. И я громко сказала
пустой квартире:
-- Мама, -- сказала я. А потом распахнула стенной шкаф в прихожей и
выбросила все дешевые зонтики, которые только нашла.
Когда тебе пятьдесят -- плюс или минус, -- это как настоящие «Сьюпримз».
Более поздние группы могут называть себя «Сьюпримз» сколько им влезет,
они даже могут петь «Детскую любовь», но настоящие и единственные -- только
мы. И в этом наше проклятье. Потому что ни одно переживание в нашей жизни
не остается уникальным. Какое-то мгновение мы наивно думаем, что такого
ни с кем больше не может быть, -- смеемся над Стивом Мартином, едим суси,
забываем, как называется тот страх, когда боишься выйти из дома, -- а через
пять минут все утверждают, что точно такое же было и с ними. Это переживание
попадает на обложку «Ньюсуика», а люди, которых мы глубоко презираем, уже
снимают по нему минисериал. У всех родители когда-нибудь умрут -- даже
у пожилых знаменитостей с кожей двадцатипятилетних, которые платят Уинстону
Уинтеру за планирование именин своих тройняшек-карапузов.
Около восьми вечера мне позвонили из «Билли без лифчика» -- бара на
Шестой авеню. Там объявился мой бумажник -- выпотрошенный, но со всеми
кредитками. Я сказала спасибо, я приеду и заберу и еще раз спасибо.
Сразу после позвонил Ричард. Ну как я? Я ответила, что все прекрасно,
и рассказала про Уинстона и бумажник. Стояла у окна, просто разговаривала
с ним и смотрела, как летнее небо становится сумерками. Из окна мне было
видно здание, где работает Ричард. Пока мы разговаривали, небо темнело
и синело, и тут наступила ночь, и верхние этажи вспыхнули огнями. Если
сосредоточиться и посчитать этажи, можно точно определить, на каком Ричард
-- на шестидесятом. Мы знали, что из нашего окна открывается захватывающий
вид, когда переехали в эту квартиру, но этот вид всегда открывался нам
днем. И только когда мы впервые переночевали на новом месте, мы поняли,
как нам повезло.
Мы еще немного так поговорили -- я дома у окна, Ричард -- собираясь
домой. Придумали, чем будем ужинать.
Затем Ричард спросил:
-- Готова?
-- Ага.
Он переключился на громкую связь. А потом включил и выключил свет у
себя в кабинете, включил и выключил, включил и выключил. Раз -- два --
мигнул три раза.
-- Тебе видно? -- крикнул он. -- Теперь видно?
Видно, да, мне было видно -- в невозможной миле от себя, не совсем
на вершине здания: узкая мигающая полоска окон.
-- Да! -- ответила я. -- Я их вижу!
Ну где еще можно увидеть такое в этом огромном городе? Где, скажите
вы мне? Я помнила, как счастлива я была тем летом. Я просто была счастлива.