Speaking In Tongues
Лавка Языков

T-ough
Press


ГЕОРГИЙ ОСИПОВ

ХРУСТАЛЬНЫЙ КАБИНЕТ

«Хрустальный кабинет» — заключительная часть трилогии воспоминаний Георгия Осипова, Графа Хортицы. В нее также входят «Майская Ночь Лемуров» и «Метаморфозы Мадам Жакоп».



Я отвел Нападающего в уборную. Включил там свет, расстегнул ему брюки, спустил их, затем усадил его на унитаз. Потом вышел из уборной и запер дверь снаружи. Я не мог заставить себя уложить его рядом в таком виде.
Когда меня спрашивают, почему Нападающий такой олдовый, я отвечаю, что он — генеральский сын, и его в пятилетнем возрасте соблазнила домработница. На самом деле, он утратил невинность, увидев впервые собственное отражение в зеркале во весь рост. Это случилось с ним рано, поскольку в его доме не водилось больших зеркал. И поэтому он выглядит на полтинник. Хотя старше меня всего на полгода. При этом даже самые давние его поклонники убеждены почему-то, что Нападающему до сих пор «тридцатника нет». Безблагодатный, поросший до ушей густым волосом, он очаровывает всех. Глядя на него, порой я мысленно заливаюсь хохотом, будучи не в силах, однако, просто улыбнуться.
Я повстречал его два часа назад перед домом, где, насколько мне известно, и по сей день проживает Клыкадзе. В сумерках влажные, выпуклые глаза Нападающего были пьяны. Зассаться у Клыкадзе он не мог — тот не бухает с 1984 года, и живет, с тех пор, в совершенно ином мире, как Гамлет. Я поднял глаза на окно его спальни. Там горел свет. Когда-то за этой пурпурной шторой сновали почти каждый вечер силуэты трубовых личностей — квартиру Клыкадзе посещали сын крымского прокурора, Жора из облздравотдела с полным портфелем рецептов, Марина Блумштейн, мифическое существо с влагалищем в глотке… Но сейчас окно было пустым, как пластиковое окошко в портмонэ Азизяна, откуда тот вынул мне в подарок цветную фоточку голой блондинки с поднятым вверх серебристым каблуком. «Бери, папа, а дома мы найдем, что туда вставить,» — сказал при этом Азизян.
Это происходило в понедельник вечером, у меня дома — Нападающий истребил у нас на глазах полбутылки водки с рыбой без хлеба. Мы понимали, что это начало запоя. Быстренько захмелев, он стал развязней, закурил без спросу, поджав развратно ногу в грязном чулке. В его речи замелькали привычные «блядь-нахуй, нахуй-блядь». В тот день шел дождь.
Сегодня, случайно столкнувшись под домом Клыкадзе, мы просто обменялись приветствиями, и ни о чем не договаривались. «Смотри, чтобы тебя не захавали в вытвэрэзник,» — напутствовал я Нападающего. «Куда?» — переспросил он, подергивая кончиком носа, как Гитлер при скорости восемь кадров в секунду. «В вытрезвитель, — объяснил я, — по-украински.»Несоразмерно большая голова, словно шар, наполненный дымом, поганым и вонючим, волочила его волосатое тельце вверх по переулку. Синие брюки-клеш и отросшие до плеч льняные волосы придавали ему колорит ожившего утопленника чуть ли не 70-го года. Я надеялся, что он поломился к одному из своих запойных любовников. Какая-либо абнормальная трансформация этих несчастных всегда давала ему средство тиранить — у одного распухли ноги, у другого растет горб, третий не умеет танцевать, так чтобы Нападающему было смешно. Я надеялся, что он найдет у них и кальмары, и водку, и не заявится ко мне. Но через два часа он пришел. Бухущий.
«Ты меня уложишь спать?» — спросил он в коридоре, скидывая пропахшие одеколоном, вазелином и потом башмаки. «Уложу,» — соврал я, стараясь смотреть не на него, а на отражение в зеркале из-за перегара. «А то я без тебя не засну.»
Он заснул почти мгновенно, сидя, и тотчас начал сползать на пол. В той же позе, на том же диване, что и Клыкадзе десять лет назад. «Сейчас обоссытся, — подумал я, и отметил, как дернулись мышцы вокруг рта; с недавних пор появился у меня этот противный тик. Поэтому я решил не испытывать судьбу и сразу отвел пьяного в туалет. Он молчал — запись кончилась, и слышалось только шипение пленки, скрип лентотяги. Я подивился, были ли Клыкадзе с Нападающим любовниками?! Из уборной донесся приглушенный дверью стон.
Я чувствовал себя Дорианом Греем наедине с трупом художника Бэзиля. Надо сказать, что мы с Азизяном еще в 78-м году приговорили Нападающего к смертной казни. Но приговор так и не был приведен в исполнение. Мертвящее дыхание Нападающего все равно заразило бы грибком доски эшафота, подвергло коррозии лезвие топора, и со зловонием погасило огонь. Вдобавок ко всему, этого «Бэзиля» непременно стали бы искать. В первую очередь главные жертвы его шарма — родители. Они принесут инспектору портфолио «нашего мальчика», и тот, не успев взглянуть на лицо пропавшего, разглядев одни гениталии, влюбится в него без памяти. Найдут нас. Даже если не найдут в дельте Днепра части тела того, кто сию минуту сидит на моем унитазе. Да и Азизяну с тех пор, как он получил из Финляндии библию, доверять уже нельзя. Я потянулся было к выключателю, но потом решил, что свет гасить не стоит.
Пачка оказалась пустой. Я подошел к окну — собачья свадьба, что я наблюдал днем, бесследно исчезла. Никогда не видел, как собаки засаживают один другому при лунном свете или под электричеством фонарей. В одном немецком видео «сексслэйв» — тетка в черных шелках, рубцах и шрамах висит на цепях, и где-то за дверью лает собака. На фоне настоящих ожогов, оргазмов и крови лай звучал менее натурально, как будто на улице смотрели телевизор. Собаки… «Я вывернул бога (god) наизнанку, и он (dog) залаял.» Личность, свесившая тыкву у меня в уборной, имела свойство падать в обморок при виде простого шприца.
Улица уходила к дому Клыкадзе. По ней десять лет назад я проводил его в мокрых портках, до самой двери его флэтарика. Он меня тогда сильно разозлил, тем более, он ведь обоссался в присутствии ядовитого синяка Стоунза. До сих пор слышу, как побежало. По просьбе Стоунза, как назло, играла пластинка Роллингов — корявая, неуютная дрянь. Я сопровождал Клыкадзе без пальто, хотя в ту зиму у меня появился финский (как азизянова библия) плащ на подкладке. Так, выскочил в одном свитере. Два бухарика, Стоунз и Клыкадзе, ненавидя друг друга, тем не менее, любили одну группу — «Роллинг Стоунз».
Итак, я отвел Клыкадзе домой и захлопнул за ним вобщем-то уже дурдомовскую дверь. Больше никто и никогда его бухим не видел. Он достиг самого дна хрустального сосуда-калейдоскопа, где плавал в алкоголе, но сумел выбраться по его переливчатым на плоскую поверхность этого света, держа за ручку нового ребенка. Как-то неинтересно возвратился к жизни. Воскрес.
День старой Конституции не наводил на меня ужас, уже потому, что я успел отойти от октябрьских пьянок. Бэнд наш развалился, репетировать стало не надо. Большую часть времени я играл на гитаре дома, пел, что хотел, слушал, кого хотел — в основном, «Modern Sounds in Country & Western Music», Рэя Чарльза и Отиса Реддинга… Месяца полтора посещал курсы французского у Рабиновича, сидел в кафе «на одиннадцатом», пил на осеннем ветру ледяной ликер, отравляя изнутри, внешне идеальный юный организм, равнодушный к интоксикациям извне. Почти всегда один я шел меж покрытых налетом биодобавок столиков, задрапированный в кожу, ангору и вельвет. Губы курящих дам испускали молоки табачного серпантина, призраки белковых доз выходили в облике дыма. Феи никотиновых фонтанов носили искусственный мех, хлопковую вату, синий коттон, темные пломбы, лак на больших пальцах мерзнущих на платформах ног цвета пломб, и ели «вату» — пропущенный через вентилятор цыганами собачий жир. С сахаром.
В День Конституции я собрался и пошел в гости к Клыкадзе. Воображение рисовало психоделические изгибы фигур барышень, показанные снизу вверх, как на обложках старых дисков, в свете стробоскопического прожектора: «Клыкадзе a go-go», «Клыкадзе freak out-party». Живые девушки ужасали не меньше, чем большие собаки. Первая, навязанная мне любовь, походила на поездку в переполненном автобусе по маршруту Павлосос-Цыцюрка. Туда, где живет теперь Стоунз.
Из окон и дверей доносились голоса мужчин, заглушаемые женским хохотом. Что это такое — женский смех? Пение овцы, собачий шепот, слезы червяка. Почему не заменили этот звуковой эффект на что-нибудь другое, к примеру, на скрип дверей. Так, примерно, рассуждал бы какой-нибудь писатель, но мне было все равно. Литературные произведения создаются, чтобы — не думать об эрекции (стихи), чтобы вызвать полный стэнд (новеллы), чтобы забыть, что он у вас когда-то был (романы), как «оружие возмездия» у немцев.
Я позвонил в хату Клыкадзе. Дверь отворила Таня-Дэйв Хилл. Она всегда обнажала при улыбке свои резцы, за что Клыкадзе прозвал ее Дэйв Хилл (у гитариста «Слейд» были похожие зубы). И на кличку девушка с гордостью отзывалась, настолько высок был авторитет этой ломовой группы. У познакомившего нас Левы Шульца, который в ночь нашего знакомства долго и мучительно рыгал в унитаз Клыкадзе — почернелый, весь в трещинах, словно церковный купол изнутри — резцы не меньше, но на петрушку из «Слейд» он ни капли не похож.
Несмотря на неизменный отпечаток улыбки на пухленьком лице, Таня никогда не смеялась, и я, собственно, так ни разу и не услышал, каков он — «танин смех». О котором грустит Рубашкин на «Original Kasatchok Party».
Хохотали в комнате — Ольга Кобылянская и еще одна Люда; о ней Клыкадзе как-то заметил, что у нее «жопа под мышками». Ольга Кобылянская с выжженными в вафельный цвет волосами тоже смахивала на участника какой-нибудь глэмовой группы с коротким названием. Шрам от ожога выше запястья можно было принять за выколотого дракона — в гостиной холостого Клыкадзе царил привычный полумрак.
Сам хозяин восседал на автомобильном сидении прямо на полу, над его головой за стояк отопления была засунута табличка со столба — череп, кости — адамова голова. Ею пользовались, как совком, во время редких в этом доме генеральных уборок.
«Опа! Мэнсон прилез,» — одобрительно произнес Клыкадзе. Коры у него не снимали, и я сразу прошел в комнату, чтобы поздороваться со всеми, кто там был. Кобылянская сама поцеловала меня — она не принимала меня всерьез. Люда протянула для рукопожатия руку, и я шлепнул ее по ладони, как меня учил Танага. На тот момент я был еще слишком трезв, чтобы желать прикосновения женщины.
«Дерни за пальчик,» — попросил Клыкадзе ласково, по-детски лукавым тоном. Я подчинился, и он, вставая, громко навонял. Гости знали эти привычки Клыкадзе. Я вынул две бутылки «Таврiського», достал из-за ремня бобину и пошел в прихожую, чтобы повесить свое безобразное пальто. Там, у гигантского партийного зеркала, я обнял мягкого Дэйва Хилла, и, не целуя, прижал к груди. Хилл не сопротивлялась, она также относилась ко мне, как к подростку.
Когда я воротился в комнату, где хозяин закатывал монстэр-болл, пленка, но не моя, уже переползала с катушки на катушку, гонимая толстым роликом — магнитофон, со снятой верхней панелью и фасом филина на откинутой орешниковой крышке, был двенадцатой моделью «Днепра». Я знал, что на нем установлен выточенный специально ролик для девятнадцатой скорости. Что-то сексуальное, обостряющее экстаз, было в этой модификации, сродни легендарным шарикам, вживляемым под кожу полового органа чуть-ли не всеми местными факирам — наладчикам, сапожникам, Ляме-массажисту, даже одному зав.постановочной частью… «Блесна-залупа» — припомнил я название нового рисунка неугомонного в то время Азизяна, и сразу повеселел. Согласно толкованию Азизяна, на такую именно блесну директор школы и ловит в Гандоновке учителя физики — Окуня! Под рисунком лиловели четыре строки:
Ритм этих слов, поэтическая речь Азизяна — это дивный фанк Вальпургиевой ночи, когда пневматический Козерог овладевает нимфой на Хортице per vas nefendum, и ее влажные бедра, обращенные к мерцающему небу, покрываются лунным загаром… Твинкль — так зовут нимфу, погрузившую губы в зеленый бархат мха у подножия дуба, чьи листья не щадят никого…
Пошла запись. Сначала мужские голоса, внахлест один на другого, объявили: «Ladies & Gentlemen (Лэйз`эн дженэмн), зи Роулин` Стоунз» много раз подряд. Потом, мне не нравятся рогатые обороты типа «врезали», «грянули», когда речь идет о протеже западных политиков с рожами, поросшими седой дрисней. Короче, потом под вступление «Джампин Джэк Флэш» Клыкадзе мне поднес ко рту стакан холодного вина.
«Бухни, тебе будет хорошо, Мэнсон,» — сказал он ласково, сквозь очки. И я стал выпивать, наклоняя стакан до тех пор, покамест темное стекло его дна не сокрыло для меня жопу «жопы подмышками», дающей прикурить Дэйву Хиллу.
«Знаешь, Хилл, почему джинсы называют "джинами",» — спрашивал, поблескивая мне окулярами, как Граучо Маркс, Клыкадзе у Дэйва Хилла. Дэйв Хилл, молча улыбаясь, помотала головой.
«Потому что они крепкие и "джинов" хорошо держат,» — пояснил Клыкадзе. Мы рассмеялись на пару, потому что любили плоские шутки.
Клыкадзе налил мне еще стакан. Стоунзы заканчивали «Литтл Квини» — хвалу тринадцатилетним хорькам. Как обнажается все-таки ничтожество при выступлении живьем… Мы собирались бухнуть, но в дверь обратно позвонили. «Это Страх, наверно, прилез,» — предположил Клыкадзе, и Дэйв Хилл пошла открывать.
— Какая у нее жопка, — Клыкадзе обнял меня за талию.
— Да, — шепнул я, провожая взглядом синюю с кокеткой задницу Дэйва Хилла.
На ней были простые брюки из синей ткани. Все мы были слишком бедны, чтобы позволить себе джинсы. Простейший пример экономического неравенства в советском обществе.
Страх! Это уже не кличка, а фамилия у человека такая — труба. Вместо Страха, однако, вернулась Ольга Кобылянская с бутылкой мятного ликера. Она успела свалить сразу после моего прихода, когда я мыл руки.
— А ну шо ты там прынес, Гарык, чи как там тебя, Мэнсон, — спросила она, имея ввиду то, что записано на моей ленте.
— «Мад», «Раббитс», Линси Дэ Поль, Шу-Вадди-Вадди, — перечислил я с расстановкой, точно зная, что все это ей не надо. — Я манал слушать эти нудные группы с вещами на целую сторону типа Хиппов, Чикаго, Эмерсона, — добавил я потише, обращаясь в основном к хозяину дома.
— Это, наверно, класс! — обрадовалась Кобылянская и стала сматывать Роллингов Клыкадзе.
Почувствовав комфорт, я выпил свой второй стакан таврийского портвейна. Ожидая кайф, закурил «Опал».
— Гарик, а почему тебе не нравятся серьезные группы? — это был голос «жопы под мышками».
Она мне ужасно нравилась, эта полугорбунья. Возможно, на самом деле анаморфная. Freak.
«Потому что они всем нравятся, слишком многим: студентам, комсомольцам, которых надо вешать, взрослым пидорасам, жидкам из муздрочилища,» — хотел добавить я, но вспомнив, как демонстративно ушел от Клыкадзе после обрушенного тем на Леву Шульца каскада расистских оскорблений (Лева сел жопой на бутылку с пивом и раздавил ее), промолчал.
— А, вот так, — потупилась с усмешкой «жопа». — Жаль, а то у меня есть с собой классная книга про них.
— «Музыка Бунта», — еще мрачнее отчеканил я, глядя на светильник без лампочки, похожий на планету Сатурн.
— Откуда ты все знаешь?
Она явно внимательно смотрела телепостановку по пьесе Д.Б.Пристли «Опасный поворот». Довольно смелую и кишащую намеками историю о прогнивших англосаксах. Александр Дик — так звали актера, которому было разрешено играть гомосексуалов, если они были людьми Запада. Я увидел его впервые в «Портрете Дориана Грея». Cute. Удачная помесь Дуайта Фрая и Петера Лоррэ… А в «Опасном повороте» он играл питурика, женатого на испорченной Бетси, — ее играла другой мой идол, Валаева, похожая на Мэриэнн Фэйтфул и Бюль Ожье. Ее порочно-кукольную манеру копировала Нэнси-«война миров», от которой я, в свою очередь, и слышал про «Музыку Бунта». А Нэнси «Музыку Бунта» показывал один маленький востроглазый блондин по кличке Нью-Йорк, похожий на засушенного Роберта Планта, которого вовремя не засушили. Я даже точно знал, что это за издание. Это было уже второе дополненное издание советского гея-международника Феофанова — первое появилось еще в 69-ом году и называлось «Тигр в гитаре»! С черно-белыми фотками. Желтая обложка. Единственная книга, спизженная мною. Вернее, я взял ее в библиотеке и не вернул, заплатив потом три рубля. Из этого вовсе не следует, что я совсем, как поет Алеша Димитревич, «не занимался тайными вещами».
Она извлекла книгу из дамской сумочки в форме обезглавленной пирамиды. Еще раз я увидел ее зад в пошитой из бордовых и фиолетовых клиньев юбке, звенья короткого позвоночника проступили через полотно белой блузки. Обложка нового издания тоже была желтого цвета. Возможно, это был тот самый экземпляр, что Нэнси видела у Нью-Йорка. Улыбнувшись друг другу мы направились в спальню Клыкадзе рассматривать «Музыку Бунта».
«Мэнсон, — Клыкадзе остановил меня, вытянув ногу, — вещи ты принес весь пиздец (этимология этого выражения прослеживается крайне трудно. Те, кто им пользовались, сами не в состоянии объяснить его смысл. Возможно, изначально оно звучало как «аллес пиздец»), воздушная психоделия, это клево!» Я понял, о чем говорит Клыкадзе. Ему понравился высокий и чистый фальцет в «Sugar Baby Love».
В спальне хозяина дома стоял отцовский книжный шкаф. Две верхние полки в нем занимали сочинения Ленина. Я отметил два тома еще не спизженных, на тот момент, синего Александра Блока. Мы присели на панцирную сетку единственной кровати и раскрыли сочинение международника Феофанова.
Там был отдел чернобелых, густо заретушированных, точно жженой пробкой, натертых иллюстраций. Элис Купер со змеюкой, рок-ансамбль «Степной Волк», чье звучание, помню, показалось мне отвратительным, а рожа их лидера, инвалида из Литвы, еще хуже. Потом, как всегда бывает у магически одаренных личностей, ненависть и отвращение, достигнув пика безумия, воспламенились и породили любовь.
Были кто-то еще — из-за качества их трудно было отличить от политиканов, безработных и ку-клукс-клановцев, привычных обитателей книжек о Западе. Выглядывали из-за угла битлочки, похожие на актеров — Смехова, Старыгина, дохлого ленинградского зайку, так что хотелось передавить этим резиновым душам дверью в парашу ихние шеи.
Все равно дослушать что-либо из этого до конца я никогда не мог. Те, кто всасывали это покорно, до конца, «чтоб ни капли не пролилось», наши «глубокие глотки» попросерали все на свете. Сегодня у них в хатах командуют строгие оккупанты в облике самок с растущими жесткими, седыми волосинами — оранжерея женского тела, из коленной чашечки, из живота. Некоторые особы покрываются шерстью сверхъестественно быстро, как оборотни в полнолуние. Кинотеатры их юности, где они весело мулячили, лазили в трусы, сжимали в грудь, целовали друг друга в губы, пока на экране Жофрэ Дэ Пейрак карабкался на Анжелику, или брат Рафаэля Мигель отвечал голосом Дружникова преданной ему Бланке: «Пить я могу и без тебя,» — светлое, хрупкое, как младенческие черты, неповторимое; наши «степные волки» и «молодые негодяи» сдали безобидные и беззащитные храмы советского язычества, кому — черным воронам, где те запугивают затравленную массу страшным судом от имени бородатого фигляра с двойным гражданством. То же мне, «Born To Be Wild», в рот меня поцеловать! Они теперь тревожные и сломленные, похожие на членов упраздненного за изношенностью гарема мальчиков. Но их старость, по-настоящему, еще не наступила, и самое интересное еще впереди.
— Скажи, Купер классный, — промолвила «жопка».
Я почувствовал как мой орган, пружинисто скользя по бедру, принимает вертикальное положение. За дверю просочился короткий выдох Линси Дэ Поль.
— Для американских 12-летних ссыкунов (второе «с» следует произносить как «ц»), соответственно для советских уже женатых, тех кому за двадцатник и далее, может быть, и да, — произнес я сквозь зубы. В моем кругу дешевый цирк носатого Элис не считали экзотикой. «Жопка» промолчала.
Лампа в будуаре Клыкадзе, та, что под потолком, была без плафона. Но горела не она, а настольная чепуха на стопке книг. Сквозь ткань ее сорочки я ощутил белый цвет ее лифчика, и понял, что он очень чист. Я знал из «Пентхауза», того номера, что Акцент променял Азизяну на пустой альбом без диска какой-то группы, как такие вещи называются в Штатах — «бра», то есть как у нас светильники.
— Зачем тебе это сейчас, Гарик? — спросила «жопка» не холодно, и не томно, спокойно, почти безразличным тоном. Я убрал руку с ее груди. — У тебя еще будет много женщин, — добавила она.
— Мне все так говорят, и пока у меня не было ни одной, — возразил я, неожиданно для себя ритмично.
Меня возбуждало пренебрежние этой барышней самого хозяина дома, толстого и сластолюбивого Клыкадзе. Его твердое нежелание с нею выступить. Он именно мне рассказывал, как Люда, однажды придя в гости, уселась ему на колени; как ей явно хотелось подрючиться, но у Клыкадзе якобы не поднялся его «болтянский». Мало того, что у нее «жопа под мышками», она там и останется даже тогда, когда истлеют все ее скоропортящиеся преимущества.
Я нашел пальцами ее сосок. Не первый в моей жизни, не считая собственных, примерно седьмой. Я поцеловал ее в губы, уже понимая, что ничего не будет. Затем я сдвинул ее пепельный парик.
— Ну, Гарик, зачем, — эта девятнадцатилетняя мадам Трандафир, как и все остальные, считала меня самонадеянным ребенком.
Сверхчеловеческое презрение к ее желтенькой книжище и паричку, книжечке про «Музыку Бунта» моментально гильотинировало мой стэнд, снесло «залупу» как хохолок камыша, как кончик сигары-гаваны. Взрыв водонапорной башни из военной кинохроники прогремел где-то у меня между глаз, по ту сторону лба.
Ее волосы под париком были не так уж коротки, но они взмокли и свалялись в лоскуты, точно их облизал белый медведь. Семеро мужчин из десяти носят шляпы… Да, но семеро из десяти мужчин также имеют и лысины. Без парика обнаружилось ее сходство с фигуристкой Родниной, а это означало, что лет через двадцать она станет похожей на актера Броневого, шефа Гестапо Мюллера.
Классическая еврейская голова на шее с бусами. Смог бы я ее защитить ее от неразборчивых знакомств со славянскими тупицами, которые спокойно забьют ее доской от скамейки с гвоздем на конце? Могли бы пойти ко мне, я показал бы ей диски, явился бы в блеске и буйстве своего тайного лица… Но дома у меня тоже, блядь, такое, шо…
Я вдруг подумал с испугом, что в гостиной, пока мы здесь сидим, могут выпить все вино. Признаки алкоголизма меня приятно волновали. Я становлюсь взрослым, как Пшеничников, Пуня, Стоунз. Реже рыгаю, в отличии от Азика. Стал реже рыгать, рыгать стал реже…
— Окей, я ухожу, — промолвил я женственно-томным сиповатым голосом киногероя, не двигаясь с места, — эта комната для вас.
«Жопка» одобрительно улыбнулась уголками губ. Я поднялся. Югославские платформы стукали по полу, как шахматные фигуры.
Я был убежден, что не смогу кончить над домашней ванной Клыкадзе; плескаясь в ней при мне, он мочился себе на огромный живот, но не по этому… Просто слишком ничтожны мои впечатления от уединения с этой «Людой» from outer space, чтобы появилась, по выражению Азизяна, «малафья» и сперматозоиды-новомученики полетели в шахту с волосами, мыльным осадком и песчаными шариками.
Прав Стоунз — лучше бухать. Слушать редкие диски и в нужных местах глушить крымский «мицняк». Кстати, «мицняк» с недавних пор куда-то исчез (как оказалось навсегда). Какая у нее фамилия, имеет ли она привычку рвать, когда психует, своими лошадиными зубами носовые платки? Чем от нее завоняет на вторые сутки одиночного заключения без воды, nay, без унитаза там, или хотя бы горшочка. Кровать Клыкадзе выглядела так, точно под нею непременно должен был стоять горшок, который, как немецкий шлем я бы надел «жопке» на голову. Мой врожденный садизм проявлялся в детстве в виде желания прикрывать головы жертв, помимо их воли, унизительными головными уборами. Однажды я чуть было не изуродовал на всю жизнь сына капитана КГБ по фамилии, без Б., Неживой… Вспоминая этот плачущий ящик, посередь массивных человечьих куч (я мучил его, как обычно, за гаражом Блохина), я, где бы ни находился, начинаю давиться хохотом, перерастающим в демоническое хрюканье, признак того, что демон очка Смердулак овладел своим младшим товарищем. Пока что я моложе дьявола, но желания, зажигающие румянец на моих щеках, косматые и хмурые, как старый проход в Геену. Целует ли этот лемур по утрам собственные руки?
Я открыл дверь. В спальне Клыкадзе она вообще закрывалась крайне редко, обычно, когда кто-нибудь из его фрэндов приводил Хорька. Тогда Клыкадзе степенно выпивал за столом в гостиной и слухал «Шокинг Блу».
Вина, как оказалось, было полно. Это класс. Мне было плохо, и не стало бы лучше, вздумай я пожаловаться Клыкадзе. Это лажа. Он танцевал в центре комнаты с Ольгой Кобылянской. Я пожалел, что на нем не надеты его настоящие американские ботинки «полис-спешал». Они, на самом деле, стояли под вешалкой. Я налил портвейна в чужой стакан и предложил Хиллу чокнуться со мной. Хилл сделала это молча, улыбаясь лучезарней прежнего.
Так! Вспомнил, я же хотел посмотреть, как выглядит человек по фамилии Страх. За стеклом в буфете стояла виньетка техникума Клыкадзе. Я отыскал среди ее выпускников и Страха. Из рамочки, как лев на эмблеме «Метро-Голдвин-Майер», выглядывал долгошеий блондин с широко повязанным галстуком. Возможно, в жизни Страх был страшно сексуален. Возможно, это с ним надеялась сегодня встретиться «музыка бунта» или зубастая Дэйв Хилл. Возможно, Страх мечтал сегодня отсосать сегодня и у Клыкадзе, но в него вошел дух ведьмы с 14-го поселка и уволок Страха против его воли в другое место. Каковы были тайные пружины, подтолкнувшие этих людей собраться под одной крышей… не знаю, мне было это уже все равно.
Я снова закурил «Опал». В тот год сделалось модно надрывать пачку снизу… Так, якобы, поступают в Америке. Чтобы не мацать грязными пальцами фильтр. Это не гигиенично. В случае конкретно с маркой сигарет «Опал», если вскрыть пачку на букве «эль», то получается: «Опа!» На это обратил мое внимание в пивном баре Кулдон, в том самом баре, где Нападающим овладело видение. Он якобы увидел за унитазом мертвого льва (кличка это, или порода, я спрашивать поленился, настолько было очевидно, что он лжет).
Третий стакан явно принес мне добро. «Страх» теперь уже и мне показался «секси», теперь и я ожидал его появления, моргая и облизываясь. Я посмотрел, чем бы можно было закусить — на буфете лежал пакет с дюшесками. С помощью конфет этого сорта, еще при Хрущеве, армянин-растлитель заманил на чердак пухлого соседского мальчика. Мальчик вырос с тех пор, синячит и устраивает скандалы. За громкий голос и постыдный эпизод Азизян прозвал его «Армянский Каррузо».
Вид у дюшесок был такой, будто они с того самого чердака, где «Армянскому Каррузо», как пишут в югославском порно «RAZNESLY STRAJNICU» — разнесли стражницу.
В те времена моей любимой пищей были свежие бублики и томатный сок. Клыкадзе уважал меня за это. Сам он ел, что попало — обедал на заводе, в столовой.
«Чай в холодильнике,» — заявит он мне однажды, когда я приду к нему собираться на рыбалку. Под «чаем» подразумевалось «Пiвдэннобугськэ» — в поведении Клыкадзе, к тому времени, уже появились четкие признаки алкогольного умопомешательства.
«Пiвдэннобугьскэ» — страшное вино. Напиток тех, кто плюнул на свою жизнь. Мы со Смагой обнаружили его даже в Москве, в одном гастрономе, и выбухали на свою голову в Ботаническом саду. Осень 1984-го года я полностью провел в этом спокойном месте. Прогуливался под дождем под черным заграничным зонтиком. Раньше зонтик принадлежал диссиденту Виктору Томачинскому. Он умер в лагере. В отличии от скотоподобного большинства правозащитников он слушал не бардов, а Рэя Чарльза и Фэтса Домино — с моей стороны это комплимент, белый камешек в кладбищенский огород.
Я вымыл руки и лицо холодной водой с мылом. Старательно расчесал волосы, полюбовался неожиданно западными принадлежностями для бритья, разложенными на полновесной полочке. Ведь их владелец носил усы и очки. Он к тому же был сильно похож на Фассбиндера, но если бы вам вздумалось сказать кому-нибудь об этом, тогда люди подумали бы, что вы матюкаетесь. Фаса никто еще не знал у нас в лицо. Потом, какая это за похвала? На Украине полно таких типов с усами, в очках, с брюхом и сальными волосами. Они — никто и ничто, не считая их конституционных прав.
Полотенце, вернее грязная простыня на трубе, меня не устраивала. Я зашел на кухню, но там вообще ничего не было, кроме пустых бутылок и ведра, погребенного под отходами, как крипта живых мертвецов в пустыне будущего. Окно кухни выходило на частный сектор, известный мне двумя достопримечательностями. Во-первых, где-то там, среди чешуйчатых крыш, затаилась штаб-квартира вольнодумца и человека чести В.Полярного со шпагами на камином, волчьей головой и зародышем-антиноем в стеклянной банке. Во-вторых, на окраине частного сектора стояла деревянная уборная с тремя кабинами. В одной из них Нападающий однажды переписал любовное стихотворение какого-то вафлиста, или, как пояснил бы Азизян, «любителя пососать». Оно начиналось со слов: «Теплый ротик хуй ласкает, мальчик глазки закрывает…»
Нынче кухонное окно в хате Клыкадзе смотрит на огромный, усеянный бетонными шипами котлован, а кабина со стихами парит в эфире Предвечного Района, неподвластного сносу, как летательный аппарат для совокупления животных с богами. Бутыль с эмбрионом находится в другом, более надежном месте.
В гостиной было холодно. Клыкадзе курил на балконе. Кобылянская и Хилл слушали, стоя (в этом доме почти все делали стоя) ненавистную мне пленку из коробки с надписью «только русские песни». На ней в самом деле были записаны старательно подобранные говно-ансамбли из 12-и, а то и больше, рыл: «Веселые Ребята», «Поющие Гитары»… Но одна песенка меня забавляла, она обладала гипнотическим свойством вызывать во мне внутренний, не вырывающийся наружу смех. Называлась она по колхозному, «Галина», по имени рогатой героини. Страдалец-солист, подражая Маккашке, жаловался, что она его «жабыла». Именно — «жабыла». С тех пор прошло двадцать лет, и у страдальцев-солистов яйца стали похожи на чулки с песком, а к «галинам» стали обращаться по отчеству, подчас, как оказалось, довольно экзотическому. Раз уж их не додумались вовремя ликвидировать под гитарку позднего Линк Рэя, да?
Да, было холодно. Чернело облупленное ф-но. А ведь его не было заметно вначале пьянки. Оно имело свойство исчезать и снова появляться — черное, засранное. Непостижимый до конца, очень не простой Клыкадзе курил в тумане на балконе свою долгую сигарету один, временно мы ему надоели.
«Роллинги — не хиппи, а просто клевые молодые мэны,» — вспомнил я нелепый афоризм, произнесенный им с явной целью отделаться от меня в день нашего знакомства на квартире Левы Шульца.
Странный был сентябрь. Я простудился на пляже. Детский врач — молодая женщина с солнцем на лице барабанщика из гитлерюгенд — явилась по вызову посмотреть больного, и, услышав Джеймса Брауна, взяла и выписала мне больничный на полный месяц! My «Medicine Woman»… Кто мог приобщить ее к соулу? Был один человек — Гоша Б. Он? Правда и негры у нас уже учились — читай мою повесть «Единственные» об этом…
Психомиражный, чудесный был сентябрь. В кинотеатрах шел «О, счастливчик!» с песнями беспонтового клавишника Алана Прайса. Верная подруга Чарли Мэнсона Линетт Фромм замышляла покушение на президента Соединенных Смрадов.
«Ни хуя себе семиклассник,» — скажет Клыкадзе, не встав с кресла, при виде меня.
После дурдома он придет ко мне и потребует один том своего синего Блока… Другой, к тому времени, успеет спиздить кто-то другой; как мне покажется, он толком и не вспомнит, кто я, собственно, такой.
Песня про «Галину», которая «жабыла» своего козла-осеменителя, произвела странный эффект на атмосферу гостиной, поневоле калифорнизируя ее. Казалось второстепенные полубожества плебейского пантеона слетелись, чтобы отпраздновать осенний урожай. Вдобавок, «адамова голова» на щитке со столба как бы давала понять, что здесь собираются пасынки Роммеля, «ангелы ада», как я их тогда представлял по фоткам. Именно на фоне увечных напевов советских ВИА, жидких, как белковые пятна на казенной простыне.
Детский врач была очень милая молодая леди, нисколько не похожая на тех опасных крыс, что доползли таки до 90-ых, и лихорадочно трудоустраивают то жалкое, что находится у них под мокрым, как четки псалмопевца, хвостом.
Я хотел, чтобы она была моя дочь и любовница, моя смертельная сладость и моя сладкая смерть.
«You`ve got your high-heel sneakers on… You`re still outta sight!»
Она носила короткую крышку, то есть стрижку — буббикопф — эта Литтл Мисс Доктор. Я такие головы люблю — опрятный приют, «детский лагерь Саласпилс» (очередной воздушный замок страданий и позора, мираж над благородным лбом композитора Кузинэра, знакомого Коли по кличке «Гандон»; а это говорит о многом, по крайне мере тем, кто читал мои другие книги. Чего стоят одни колпаки, лифчики: «Боря, мне душно! Дай ключи, пойду умоюсь,» — отмою украденные колпаки, то есть тарификации), оголенные черепа героических девчат Чарли… А потом лифчики, колпаки пропадают…
Она дала мне больничный на месяц. Было бы наивно ожидать какое-либо проявление симпатии к подростку с манерами лорда Генри. И потом г-жа Удача повернулась ко мне спиной. За подаренный мне сентябрь я должен был найти, подчинить и освоить какую-нибудь достойную меня «sex-machine»… А вместо этого я, в основном, пел и прогуливался в тех уединенных местах, где по слухам якобы скрываются в засаде одни «питурики» и «онаники». Не видел ни одного…
…Я обладал ее медленно, облизывая и лаская, доводя до изнеможения тело одной горничной из шпионской фирмы «Сирота-Мэджик в Москве», потому что она была похожа на Литтл Мисс Доктор. Я потребовал от нее удалить лак, грим, вынуть (если надо) подставные зубы, как выкидывают из столицы темный элемент, кого на 101 км, кого на Запад — быть, как в морге. О Литтл Мисс Доктор, ты оказалась всецело в моих руках… В дурдом я лег не поэтому. Мог, между прочим, совсем не ложиться.
Спионрама г-жи удачи. Отдаваясь кому-то стоя, с глазами, завязанными шифоновой лентой, она не помнила обо мне во окне девятиэтажного дома, что вырастал за частным сектором. Он тоже был виден из кухни Клыкадзе. Иногда сосед — член партии — приносил подзорную трубу, и они по очереди любовались живыми картинами, как немецкие офицеры юношами Фалькони во время блокады Ленинграда.
Что творят аборигены частного сектора, когда их помещают в многоэтажные дома. В лифтах насрано, у мусоропроводов обычно тоже, только уже не офицеры вермахта, а заокеанские спутники-шпионы фотографируют, как они какают. Наверняка есть коллекционеры таких изображений… Какие чистые, без алкоголной припухлости, были пальчики у «буббикопф», какой нежный затылок…
«Музыка Бунта», вероятно, все еще находилась в опочивальне Клыкадзе. За закрытой, на удивление не покорябанной в этой квартире дверью.
Пели «Би-Джиз». Я вошел. В комнате горел большой свет. Постель была грязна, но не как бывает грязна постель мастурбанта, а как лежбище свободного человека, пускай и бухарика. Того, кому плевать на пресловутую украинскую чистоту.
Люда исчезла. Вместе с желтой книжкой и фиолетовым париком. Упорхнула, чтобы проснуться утром постаревшей еще на один день. Моя неудачная попытка лишить себя девственности выглядела чем-то очень отдаленным во времени. Будто я вцепился в ее волосы, не зная, что это парик, и ее тело выскользнуло в колодец. Раздался всплеск. Затем мои пальцы разжались, и чужая ненужная вещь полетела туда же. Я был пьян и спокоен. Многие книги на полках шкафа имели желтый корешок. Я извлек одну наугад. Раскрыл и стал читать, с нарастающим восторгом, стихотворение Уильма Блейка «Хрустальный Кабинет»:
За окном стояла тихая безлунная ночь. Отсутствие Луны на небе, и обильное освещение улиц электрическим светом делали небо плоским, точно потолок павильона.
Спал в своем трезвом жилище давно обновленный Клыкадзе. Спали почти все. Почти никто, я был уверен, ни с кем никаких движений не выполнял. Злое любопытство, как там Нападающий, подтолкнуло меня на осмотр его временного кабинета. В самом деле, не мочиться же из-за этого пропитекуса в раковину!
Я заглянул в уборную. Он все еще спал, откинув свою голову — одинарный силиконовый буфер на вертикальную трубу. Запах в кабинете изменился — на дне унитаза темнела не то сарделька, не то церковка. Штамповка в виде распятия на волосатой груди спящего должна была предохранять его от мертвецов, сосущих кровь…
Амулета, способного препятствовать его пробуждению от страшнего страна, влекущему за собой мое погружение в страшную реальность, в моем распоряжении не было.
В детстве меня неотстанно преследовали два эпизода одного немецкого фильма: «Купи газету» и «Сарделька с горчицей». В первом патрон бросает своему шоферу: «Купи газету,» — и тот выскакивает из кабины под дождь, как будто, так и надо. Мне это было непонятно, ведь мой дед, полковник в отставке, мальчишкой охранявший в Кремле Ильича, ходил за газетами сам. Позднее, превратившись в юношу, сдвигающего дамам парики, и уже зная о классовом обществе, об эксплуатации человека человеком, я упорно не мог одолеть энигму этой фразу. «Купи газету,» — шепнул я деду так, чтобы не услышали солдаты караула, когда он лежал в гробу. Когда умерла бабушка, я не смог удержать себя от повторения выходки. Наступит день, и кто-нибудь скажет и мне: «Купи газету». И я выбегу, как есть, в полиэтиленовом мешке, неприятно удивив этим немногочисленных скорбящих.
Второй эпизод демонстрировал немецкую девушку-подпольщицу, находившуюся под наблюдением. Изнемогая от слежки она забредает в привокзальный буфет, покупает себе сардельку с горчицей, и стоя за столиком рассеянно водит сарделькой по горчице. Я вспомнил об этой немке, когда увидел плод спящего императора Нападающего — вот и все.
Мне захотелось позвонить Инфанте, но решив, что она скорее всего засыпает под танцы лемуров и пение тритонов, нежно превращаясь во сне «from bobbysox to stockings», я опустил трубку на место и послал ей воздушный поцелуй. Интересно, какую фотку вставит Азизян в окошко своего портмонэ взамен блондинки на каблуках из серебра?