Speaking In Tongues
Лавка Языков

Максим Добровольский

Послесловие, или
ПЕРМАНЕНТНОСТЬ ВАРФОЛОМЕЕВСКОЙ НОЧИ


Уши -- врата страха.
К.Г.Юнг. «О соотношении души и духа»






Когда появляется крупное произведение, посвященное уже известной в литературе теме, у читателя закономерно возникает желание сравнить опус современного автора с тем, что было уже по этому поводу написано. По отношению к композиции петербургского поэта Ларисы Березовчук «поднадзорные -- соглядатаи» это желание превращается почти в навязчивую идею: ведь замысел ее связан с трагедией Варфоломеевской ночи. Показательно само намерение обратиться к этой теме сегодня, что характеризует поэта как человека, похоже, принципиально ориентированного в творческом процессе на риск: история иной страны с иной языковой традицией, иная эпоха со специфическими моделями поведения, иные формы реализации человека в речевой и литературной деятельности, известные нам лишь по памятникам культуры... А если к тому же учесть «стереотип Марго», наработанный с детства у каждого читателя, то сложно переоценить трудности для автора, который, судя по всему, не склонен к беллетризму, воспитан в традиции пиетета перед аутентичной реконструкцией свидетельств прошлого, но при этом считает миф, историю и память «триумвиратом великого ужаса» -- так было сказано в стихотворении «древо» из эпической композиции «паруса, и, латники». И при столь противоречивых установках браться за создание масштабного исторического полотна?
Лично у меня, признаюсь, возникло подозрение, что замысел «поднадзорных» далеко не однозначно соотносится с реальными историческими событиями 1572 года, которые до сих пор поражают воображение оперативностью и размахом конфессионального геноцида, осуществленного за минимальный промежуток времени. В отличие от А.Дюма и Г.Манна -- авторов известных произведений, посвященных этой теме, -- только П.Мериме (и то лишь в примечаниях) упомянул об отсутствии тщательно вынашиваемого и хорошо организованного заговора «злодеев-католиков» против жертв религиозного фанатизма -- «несчастных гугенотов». В произведении Л.Березовчук я не нашел даже следа религиозной нетерпимости -- ни в образах клана Гизов, ни особ королевской фамилии. Скорее наоборот: в концепции современного автора именно католики объяты всепоглощающим страхом перед протестантами -- предчувствием надвигающейся трагедии, расцениваемой как катастрофа для Франции, а главное -- как вопиющий прецендент реализации в массовых масштабах первого смертного греха (стихотворения «Генрих де Гиз пытается скабрезничать», «miserere», «кардинал и оружие» др.). Гугеноты же, напротив, абсолютно самодостаточны в осознании и осуществлении своей религиозной миссии, даже не замечая «принципиальных врагов» в теснейшем с ними переплетении судеб (во всех стихотворениях, где речь идет о протестантах, само упоминание о католиках, о преследованиях с их стороны, об антагонизме конфессий и т.п. практически отсутствует).
Для читателя, познания которого об истории Франции периода религиозных войн ограничиваются «школьным» набором сведений и названными шедеврами изящной словесности, довольно сложно переключить восприятие на уровень осмысления специфически теологических тонкостей и особенностей духовной жизни того времени. К тому же, в отечественной культурной традиции протестантизм исторически пользовался известными и большими привилегиями в сравнении с прокатолическими умонастроениями. По этим причинам «нестандартное» отношение Л.Березовчук к описываемому конфликту вероисповеданий может показаться не соответствующим исторической правде. Однако, с другой стороны, текст произведения, мягко говоря, перенасыщен предметно-историческими реалиями периода Реформации, начиная с бытового пласта и заканчивая скурупулёзной реконструкцией исторических пейзажей вплоть до сельскохозяйственных ландшафтов той эпохи, не говоря уже о впечатляющей педантизмом детализации южно-французской школы фехтования тех времен. Но, может быть, наиболее показательно отсутствие в тексте самих сцен резни в трагическую ночь 24 августа: действие в композиции заканчивается еще до свадьбы Маргариты Валуа с Генрихом Наваррским (приблизительно 14-16 августа).
Мы, таким образом, имеем дело с поэтической реализацией достаточно необычного замысла, существо которого оказывается для читателя скорее вопросом, нежели непосредственно воспринимаемым содержанием 53-х стихотворений, составляющих композицию.
Как известно, авторское предисловие (его функцию в «поднадзорных» выполняет пространная «справка») всегда красноречиво свидетельствует о намерениях пишущего способствовать формированию установки для читательского восприятия. И что же обнаруживает читатель в предисловии к историческому произведению? Перед ним -- словарного типа набор определений для предметов в высшей степени для такого произведения странных: агнозия, афазия, предлог, приставка, протез, каверна, кавитация (т.е. процесс образования пустот), а также комплекс лексем из фехтовальной практики. Так напрашивается вывод о том, что центральное положение в замысле отведено образам патологических процессов, протекающих в сознании и неразрывно связанных с языком (их симптоматика нейролингвистическая) , собственно реалиям, фиксирующим языковую способность человека, образам некоей универсальной пустоты, предметной метафорой которой становится каверна (пещера). Столь же важная роль отведена приемам умерщвления человека, т.е. попросту убийству, культурно санкционированной формой которого во Франции третьей четверти XVI в. являлось фехтование. При подобных содержательно-смысловых ориентирах, задаваемых читателю самим автором, предположение о том, что «поднадзорные» впрямую связаны с трагедией Варфоломеевской ночи, выглядит не очень убедительным.
Кроме того, в стихотворениях о гугенотах (по жанру -- «песни»: в них имеются строфы-рефрены) появляются непоследовательные в плане описания предметно-бытовой ситуации фрагменты. Например, сыровар Этьен из Каркассона («сон Этьена») пересказывает своей жене Катлин приснившийся ему кошмар. Элементарную, не останавливающую внимания, связность текста нарушают такие строки:




Данный фрагмент затруднительно не только понять, но даже представить. А главное, он выходит за пределы здравого смысла, которым естественно руководствуется этот простодушный гугенот из третьего сословия. Столь же не соотносится с ситуацией гинекологического обследования, а затем патологически протекающих родов, которые принимает знаменитый хирург того времени Амбруаз Паре, следующий фрагмент, где описывается положение ребенка в чреве матери:




Подобные разделы текста -- своего рода «вставки» -- практически обнаруживаются в каждом стихотворении тематического блока «гугеноты». Они производят впечатление внезапного прорыва поэта в некую, как правило, скрытую сущность самых заурядных событий, вещей или поступков персонажей. В таких фрагментах обычно изменяется лексика: утрачивается строго соблюдаемая поэтом связь слова с предметной исторической конкретикой, а используемая в них стилистика является очевидной отсылкой к «метафизическому штилю».
Не менее показателен и выход автора в трех стихотворениях за пределы исторической эпохи, породившей Варфоломеевский геноцид. Это «1486 год, или о рыбе»: стихотворение посвящено отъезду из Франции выдающегося представителя итальянского гуманизма Пико делла Мирандола, который скрывался там от преследований инквизиции как подозреваемый в ереси. Но если его появление в начале произведения остается малозаметным и по видимости немотивированным (т.к. Пико делла Мирандола -- историческая фигура из периода, обычно идеализируемого историками как «золотой век» западной цивилизации), то два стихотворения из финального раздела -- «барабаны сознания» и «апология предлогов и протезов» -- производят просто шок. Они устанавливают и смысловую, и композиционную связь-арку между герметической и гностической традициями. В этих стихотворениях откровенно выражено субъективное отношение поэта к свершившейся исторической трагедии с позиций исповедуемых им ценностей. Внезапность перехода от констатации исторических реалий, отстраненность которой сочетается с углубленным вживанием во внутренний мир персонажей, к эмоционально-жесткому, брутальному -- остросовременному по фразеологии и лексике -- письму, оценочно акцентированному, недвусмысленно указывает на разрыв между тематическим содержанием стихотворений и существом замысла. Почти до самого конца «поднадзорных» читатель остается в неведении относительно движущей силы трагедии. Современный художник категорически не приемлет хорошо нам известных ее шаблонных трактовок типа «потребности кальвинизма в дешевой церкви», «усиления классовых противоречий между представителями феодальной аристократии и зарождающейся буржуазии», «обновления западноевропейского массового сознания в эпоху гуманизма» и т.п. Когда сопрягаешь последний строфоид «барабанов сознания» с цитируемым ниже фрагментом из «апологии предлогов и протезов», то становится очевидным: поэт отводит главенствующую роль гностической традиции в исторических катаклизмах, сотрясавших западную цивилизацию:


-- Знание.
В круговерти веков и эпох
по прихоти вочеловеченных духов, демонов и божков
в зловонных пещерах плоти будет гудеть пустота,
превращая желание,
сбыться при жизни которому не дано,
в полыхающий алым призыв к массовой смерти
-- барабаны сознания.




Читателю, воспитанному в каноне романтической поэзии, такая оценочная откровенность финала покажется признаком идеологической ангажированности. Хотя в чем здесь, собственно говоря, проявление идеологии? Разве лишь в том, что в этих строках поэт высказывает свое кредо. Существо его -- в аналитическом отношении к истории и к психике человека. С одной стороны, в массовом сознании (определяющем облик современной культуры) они до сих пор предполагают лишь возвышенно-умилительное отношение, ибо пассеизм, равно, как и панпсихизм, сегодня стали, пожалуй, определяющими признаками мироощущения «конца века». С другой же стороны, и история, и феномены внутренней жизни человека в постмодернистском сообществе подвергаются всяческим формам концептуальной трансгрессии. Л.Березовчук ориентирована на иные установки, для которых приоритетен аналитизм. И когда читатель сталкивается с текстом, созданном на их основании, и, к тому же, принципиально антиромантическим по эстетике, то очень болезненно отказываться от устоявшейся системы воззрений: вначале -- на самого себя, а затем -- на причины, обусловливающие специфику исторического процесса.
Если в финале на первый план выходит аналитическое отношение поэта к истории и человеку, то во всем остальном массиве текста создан именно образ лабиринта истории, зеркально отражаемого в лабиринте сознания, в которых запутались французы накануне трагедии. На с-крещении ветхо- (кальвинистского) и новозаветного (католического) мироощущений само время в эпоху Реформации захлестнулось кровавым узлом Варфоломеевской ночи. Пытаясь разобраться в этом водовороте страстей, которые сегодня -- для постороннего наблюдателя -- выглядят конфессиональными или политическими амбициями, Карл де Гиз, кардинал Лотарингский (в поэтической композиции Л.Березовчук именно он вынужден принять роковое решение и нести за него ответственность христианина) размышляет:




Аналитизм в произведении на историческую тему нужно заслужить созданием панорамы поэтических образов, воспроизводящих психологическую и событийную тектонику духовных сдвигов, сопровождавших усвоение гностической традиции. Чему, собственно говоря, в «поднадзорных» и посвящен основной массив текста -- там, где действие остается в границах третьей четверти XVI столетия -- исторического периода, охватываемого интуициями поэта. Как мне представляется, конфликт вероисповеданий для автора оказывается очевидной, а потому -- внешней стороной исторического процесса, в то время, как причины трагедии в ином. Потому неслучаен «странный» для произведения о противостоянии конфессий такой рефрен в стихотворении из тематического блока «гугеноты»:




Итак, «делание» человека гугенотом: как это происходит? Я вслед за автором оставляю в стороне неоднократно обсуждавшееся в литературе влияние на формирование учения Кальвина неоплатонических источников с обязательными отсылками последних на герметическую традицию. К чести поэта, в художественном произведении ни разу не обсуждаются вероисповедальные -- сугубо теологические и философско-метафизические проблемы. Вера и религиозная одержимость всегда подаются автором как конкретное психологическое состояние персонажей.
Их в произведении достаточно много. Это как реальные исторические фигуры -- Гизы, Карл IX, Екатерина Медичи, Маргарита Валуа, Жан Ковен (подлинное имя Кальвина), Абруаз Паре и др., так и вымышленные: в первую очередь, барон Филипп де ла Неяк, молодой дворянин-гугенот, выходец из графства Руерг на юге Оверни. Риск поэта проявляется и в том, что он отважился в центр произведения поставить фигуру гугенота-фанатика. Парадокс всей концепции заключается в том, что такой герой, который привычно вызывает у читателя резкую неприязнь, производит в контексте «поднадзорных» впечатление совершенно иное.
Образ барона де ла Неяк складывается в стихотворениях: «тропинки и пещеры Руерга» (Филиппу 10 лет), «урок фехтования» (Филиппу 12 лет), «мы никогда не видели моря» (если допустить, что Филипп -- ровесник Генриха де Гиза и Карла IX, т.е. родился в 1550 г., то здесь ему 20 -21 год, потому что он появляется на свадьбе своей младшей сестры Флоранс, разница в возрасте с которой составляет 4-5 лет), и, наконец, «дортуар университета в Монтобане» (в этот гугенотский университет Филипп отправляется сразу после свадьбы Флоранс). Такова группа биографических стихотворений по жанру «песен» (за исключением «урока фехтования» -- стихотворения ключевого, в котором текст ближе всего подходит к образу скрытой поэтической реальности). Другая группа стихотворений, связанных с образом Филиппа, -- девять лирических миниатюр, являющихся психологическими зарисовками жизни и эмоциональных состояний, в которых пребывает молодой дворянин, одиноко живя в своем убогом замке ла Неяк в глухой провинции. И третья группа -- девять стихотворений, посвященных интимным отношениям Филиппа с Маргаритой Валуа: можно предположить, что барон де ла Неяк появился в Париже в связи со свадьбой гугенотского лидера Генриха Наваррского после пребывания в Монтобане. Все это можно назвать сюжетом лишь с очень большой натяжкой: стихотворения, даже посвященные основному действующему лицу, между собой тематически не связаны, а некоторые из них вообще можно отнести к любому гугеноту со сходной судьбой. Наряду с Филиппом в «поднадзорных» проходит множество иных персонажей, создающих панораму всех слоев французского общества того времени, начиная с короля Карла IX и заканчивая толпой нищих, громящих аббатство в Вилльфранше.
Получился ли в композиции Л.Березовчук центральный персонаж? Можем ли мы проследить его судьбу, сопереживая событиям его жизни так, как это обычно происходит в крупном, повествовательном произведении? Тексты стихотворений, связанных с образом барона де ла Неяк, показывают, что автор такой цели не ставил. В центре внимания для поэта -- момент «делания» из нормального мальчика Филиппа человека, относящегося к типу, поименованному впоследствии историками «гугенотом-фанатиком». Этот очень болезненный и трагический для личности процесс оказывается стержневым в концепции «Варфоломеевской ночи», созданной современным художником.
Начинается переформирование сознания с обнаружения некоего тайного, скрытого для непосвященных качества реальности: глухая безумная баронесса -- бабушка Филиппа -- учит внука слышать гул подземных пещер, действительно существующих на территории Оверни в предгорьях Севенн. В тексте предметной метафорой человеческой жизни является тропинка по поверхности земли, в то время, как сокровенной сущностью оказывается тьма подземной пустоты. Гул -- это набат, обуздывающий разум. «Пещеры» становятся некоей метафизической координатой, способной влиять на жизнь тех, кто осознал их существование:




Несмотря на то, что Филипп из гугенотской семьи, в это время он еще обычный -- разумный ребенок, который органически не приемлет любых форм насилия и бессмыслицы (младенческий лепет, камлание шамана, по определению Дж.Р.Серля «перевернутое слово» в деконструктивизме Ж.Деррида, заумь, тотальный релятивизм семантики в символах -- вербальные мизансцены одной и той же трагедии). Роковой сдвиг сознания происходит через два года во время урока фехтования. В этом стихотворении, самом крупном в композиции, осведомленный читатель увидит не просто жанрово-бытовую зарисовку: оно открывает совершенно иной облик гностической традиции -- не как системы взглядов, мифологий, совокупности текстов, а как набора психотехнических практик, переформирующих сознание и, как следствие, изменяющих целеполагание личности. Осмелюсь предположить, что именно это составляет существо замысла в поэтической композиции Л.Березовчук.
В «уроке фехтования» все происходит в течение пяти с половиной -- шести часов. Внешне перед читателем развертывается длительная цепь изнурительных упражнений, обязательных для подростков и юношей из дворянских семей того времени. Учителем двенадцатилетнего Филиппа является некто шевалье д'Обри -- профессиональный бретер, «подлинный гений шпаги» в графстве Руерг. Роль шевалье д'Обри в жизни Филиппа поэтом недвусмысленно сопрягается с ролью отца: он -- «учитель» в традиционном для тайных учений смысле. Текст стихотворения построен таким образом, что заурядный урок предстает в виде цепи метафизических или, если угодно, «алхимических трансмутаций». Вначале через систему фехтовальных позиций происходит психологическая идентификация -- вплоть до тождества -- с моделями поведения животных. Затем внимание ученика концентрируется на ощущении слитности с гравитационными силами планеты. После этого начинается переформирование пространственной ориентации, основанное на взаимозаменимости (с последующей взаимопроницаемостью) лево- и правоориентированных двигательных рефлексов. Как известно, равное совершенство во владении левой и правой рукой создавало особое неудобство для противника, но более того (и это самое важное): перед нами -- опредмечивание т.н. «семантики зеркала», занимающей ключевое место во всех тайноведческих текстах, начиная с «Изумрудной скрижали» и заканчивая произведениями Борхеса. Учитель Филиппа, как явствует из текста, не только мастер фехтования, но и «посвященный» в собственном смысле слова: он владеет и техникой изменения сознания посредством погружения в «пороговые» состояния (опять-таки -- одна из ключевых методик в «тайноведении»), и полностью отдает себе отчет в утилитарных целях т.н. «мистической инициации». В практическом гнозисе она нацелена на ослабление и подавление «ratio» личности вплоть до его упразднения:




Как можно заметить, трансформация сознания начинается с установления теснейшей связи между движением и смыслом, т.е. между физиологией и семантикой. Л.Березовчук в приведенном фрагменте практически вскрывает пугающую суть зеркальности (литература Нового времени начала ее активно разрабатывать, полагая несовпадение объекта и его зеркального «двойника» залогом некоей «метафизической тайны» человеческой души): тот, кого мы видим в зеркале, всегда враг. Похоже, чисто исторически этот комплекс значений установился и был усвоен человечеством после изобретения и по мере массового распространения холодного оружия. Ведь того, кто поднял на нас правую руку, мы видим как поднявшего левую (сравни с насквозь зеркальной -- «от зрителя» -- семантикой образного ряда т.н. «Великих Арканов Таро»). Зеркало визуализирует трагические последствия смещения лево- и правополушарных функций коры головного мозга. Именно в этом направлении работает шевалье д'Обри со своим ничего не подозревающим малолетним учеником. Надо сказать, Филипп на уровне инстинкта самосохранения сопротивляется из последних сил, опираясь на впитанное с детства понятие дворянской чести и призвав на помощь все силы разума для того, чтобы попросту понимать, что он делает:




Видя сопротивление ученика, шевалье меняет тактику на более жесткую: соединяя в упражнениях шпагу с дагой при асинхронии движений удара и выпада, он включает фактор психологического времени. При этом изменяется субъективное ощущение гравитационных напряжений как при вертикально ориентированном ударе, так и горизонтально -- выпаде. Но принципиально значимым моментом в этой психотехнике становится деформация временных процессов. В ее основе -- нарушение рационально осознаваемого баланса между субъективно переживаемой человеком длительностью событий и физическими единицами -- мерами времени, установленными объективно и принятыми в качестве нормы в культуре.
Существо здесь -- в подмене секунды ударом пульса. Этот восточного происхождения принцип очень древний: он прекрасно знаком всем, кто занимался техникой дыхания йогов. Если учесть, что Филипп, двигаясь при выполнении упражнений, должен теперь считать секунды в соответствии с биением пульса (соединение рациональности и волютивных действий -- фехтовальных передвижений с физиологией), то в результате возникает своего рода сращивание сознания, телесности и земли. Кроме того, учитель требует, чтобы мальчик добился ощущения замедлившегося времени. Любой наблюдатель знает, какими быстрыми, неуловимыми выглядят движения фехтовальщика, доведенные до автоматизма. «Замедление» означает -- ни много, ни мало -- противоестественную для природы человека концентрацию внимания на ощущениях, что возможно лишь при обесценивании раздражителей, поступающих извне -- собственно, реального мира: в соответствии с положениями адептов гнозиса -- как исторического, так и современного -- значимостью обладает только внутренний мир. В этом разделе текста по существу создан поэтический образ, приоткрывающий для читателя «технологию» переформирования познавательных процессов у человека. В результате (по самонаблюдению Филиппа) «меняются местами верх и низ», «ставится знак равенства между целым и частью», «утрачиваются меры смысла», при этом «меняя цвет» -- т.е. черное оборачивается белым, слово теряет значение, а сознание при этом «пытается убежать от демона по имени «ноль»». И, наконец, появляется одна из основополагающих категорий гностицизма как вульгаризации учения Платона: «единое». Для мальчика она сопровождается ощущением общей агонии его «Я» (кроме того, в тексте есть весьма красноречивый намек на утрату души). В это время Филипп субъективно слепнет, и в восприятии на первый план выходит слух, способный открыть инициированному сознанию мистический гул земли. Параллельно шевалье д'Обри в виде поощрения излагает ученику социально-практическую программу гнозиса -- то, в жертву чему приносится суверенность личности: здесь и обещание гениальности, и презрение к людям («непосвященным»), соблазн обладания сокровенной истиной, власть, превосходящая легитимную, построение альтернативной Церкви, ради чего нужно уничтожить ортодоксальное христианство, ну и, наконец, персональное бессмертие:


Зря оттачивать станет плебеем косу свою смерть,
ибо пред следствием гениев жало причин бессильно.
Богоподобный, ты -- как Бог -- начнешь убивать мужчин,
женщин же будешь любить как дьявол.


Сознание Филиппа не выдерживает перенапряжения, и в финале «урока фехтования» поэт запечатлел возникшее у мальчика новое восприятие реальности, пугающее как своей фантасмагоричностью, так и укорененностью в систему гностических воззрений. При этом на первый план выходит женское (материнское) начало, а роль мужского (отцовского) девальвируется; изменяется субъективное ощущение гравитации -- человек начинает испытывать неодолимое «притяжение» к возвышенно-небесному (т.н. «мистическому восхождению»); его реальное существование подчиняется теперь не солярному мифу, нормативному для христианского Запада, а более архаическому -- лунарному; личность человека утрачивает естественные для человека эмоциональные привязанности и ценности, устремляясь в полеты т.н. «духовного второго рождения». Итак, перед нами ни что иное, как вступление ничего не знающего об этом Филиппа в т.н. «ночь души», которую в своих сочинениях описывал один из наиболее популярных сейчас мистиков св.Хуан де ла Крус. Характерно также, что мальчик испытывает головокружение и спазмы тошноты (в стихотворении «Томление отвердевает в разуме...» по тем же причинам тошнит Маргариту Валуа): действительно, когда человек впервые сталкивается с психотехниками -- целенаправленным воздействием на нейронные структуры коры головного мозга -- почти всегда возникают вегетативно-сосудистые расстройства, и мистические экстазы здесь ни при чем.
Может ли читатель, не зная координат гностической символики, социальных программ гностицизма и практических методов -- прежде всего психологических -- по их осуществлению, адекватно воспринять это стихотворение? Я полагаю, что поэт преследовал иные цели -- сугубо художественные: посредством текста передать неизмеримость телесных и душевных страданий людей, которыми всегда сопровождалась эта чудовищная провокация в истории Запада -- соблазн «яблоком знания». В произведении Л.Березовчук за всем знакомым мифом проступает его пугающая реальность, влекущая за собой кровавые последствия. Во многих стихотворениях «поднадзорных» я обращал внимание на то, как мастерски поэт работает с лексикой, связанной с физиологией человека: корректно, абсолютно в рамках литературной нормы, всегда «разворачивая» ощущение персонажа на его эмоциональное состояние или на мотивацию поступков. Это редкий дар. Вознаграждается сторицей же читатель: на плотно прописанном предметно-историческом фоне становится видимой трагедия, о которой подавляющее большинство людей ХХ столетия ничего не знает или имеет крайне смутное представление, но в которую они входят вместе с персонажами «поднадзорных», отождествляясь с их ощущениями. Любой человек, читая «урок фехтования», может пережить всю боль, испытываемую ребенком из далекого прошлого, вступившего по чужой воле на путь т.н. «духовного обновления». И кто из наших современников хоть раз не задумался о такой перспективе для себя или, по крайней мере, не слышал о ее возможности?..
В структуре целостности «познадзорных» образ барона де ла Неяк раскрывается не линейно (в последовательности изменений, происходящих с его сознанием), а уровнево, в своего рода различны планах «видения» поэтом того, что обусловливает -- в терминологии учения Кальвина -- «предопределение» главного персонажа. Потому «урок фехтования» -- это «общий план» человеческой судьбы, обреченной на «варфоломеевскую ночь». Три биографических стихотворения, которые я уже упоминал, -- «средний», запечатлевающий родственные и социальные отношения Филиппа с людьми. Девять лирических миниатюр -- «крупный» -- это образы его внутреннего мира. И, наконец, девять любовных сцен с Маргаритой Валуа -- «сверхкрупная» детализация тех изменений, которые происходят с сознанием под воздействием психотехник (в этой группе стихотворений таковой оказывается сексуальная практика). Но в отличие от «урока фехтования», где удару подвергается способность человека к адекватному восприятию реальности, здесь, как в окуляр микроскопа, мы видим изменения целеполагания человеческой жизни и разрушение языковой способности. В «постельных сценах» (все ситуации разворачиваются на ложе в спальне принцессы) психотехники направлены на сознание Маргариты Валуа, легкомысленно -- вполне в обычаях французского двора того времени -- прельстившейся обожанием необычно и поразительно красивого молодого гугенота.
Именно таковым -- «воином, пламенеющим подвигом» -- видит после долгой разлуки Флоранс своего брата. Ее внутренний диалог с Филиппом проявляет их полную отчужденность. Флоранс не может понять, что причиной совершенного и горделиво-мрачного облика, который в тексте подается через предметность сурового ландшафта Центрально-французской возвышенности, являются необратимые психологические изменения. К этому моменту барон де ла Неяк превращается в классический образец гугенота-фанатика. Для его «Я» определяющими становятся черты жизнененавистничества, мессианизма, боговдохновенности, властолюбия, бесстрашия и готовности пожертвовать жизнью ради идеи (кальвинистской или какой-либо иной -- портрет знакомый на все века). А главное -- он лишен каких бы то ни было нравственных запретов, в т.ч. и религиозных, способных обуздать внутреннюю напряженность, агрессивность, готовность к применению насилия для уничтожения любых препятствий на пути к мистической цели.
Цитируемый ниже фрагмент приоткрывает также и конечную цель «духовного становления» личности -- «кавитацию сознания», когда в человеческом «Я» образуются пустоты отсутствующих ценностей, привязывающих его к жизни во всей ее полноте. Человек становится фанатиком, абсолютизирующим значимость мира идей, лишь тогда, когда он, согласно требованиям практического гнозиса, претерпевает опыт внутренней смерти, дабы приобщиться к мудрости мертвых. Все то, что связано в произведении Л.Березовчук со предметной областью «воды» -- гностическим символом пра-жизни -- по отношению к «биографии» персонажа свидетельствует о развороте его субъективного времени в сторону прошлого -- т.н. «поиска духовного истока». Поэтому, с одной стороны, для барона де ла Неяк и его сестры, выросших в сухопутном центре Франции, «море» оказывается реальной перспективой путешествий, расширения горизонтов познания, столь желанного в авантюрном XVI веке, но с другой -- ни чем иным, как появлением потребности самоуничтожения, которую Филипп по вполне понятным причинам осознать не может, выражая ее в системе представлений, целей, побуждений, присущих людям эпохи Реформации:


Подобные изменения, разумеется, не могли произойти сами по себе. В «крупном плане» образа барона де ла Неяк автор сумел найти удачную поэтическую форму для того, чтобы показать, как незаметно для человека -- на фоне самых обычных дел -- происходят коренные преобразования его личности. Читатель, с одной стороны, наблюдает за жизнью и бытом мелкопоместного молодого дворянина из провинции, а с другой -- становится свидетелем того этапа трансформации «Я», который в практическом гнозисе именуется «внутренним расширением сознания». Подобная форма психотехники основана на особого рода медитативных упражнениях, когда внешние раздражители позволяют сконцентрироваться на внутреннем «сверх-Я». В результате у человека кристаллизуется волевое начало, которое является основой в любых магически-оккультистских действиях. В соответствии с доктриной гнозиса воля пробудившегося «сокровенного Я» -- основной инструмент для преобразования объективной реальности. В лирических миниатюрах, возвышенно-сдержанных по эмоциональности, запечатлена глубокая сосредоточенность Филиппа на своем внутреннем мире. Читателю же предоставляется возможность проследить, как постепенно происходит отказ от ценностей мира внешнего; как формируются эгоцентрические установки и высокомерное презрение к естественным человеческим обязанностям, потребностям, заботам. В восьми стихотворениях -- будь то пейзажная лирика или жанрово-бытовая зарисовка -- проходит спектр упражнений-медитаций: на цвет, на длительность, на равномерные собственные ритмические движения, на такие же движения иных предметов, на тишину, на звуки разного рода, др.
На примере психологических состояний, которые культивирует для себя юноша, видно по текстам, что любые проявления реальной жизни в ее богатстве, красоте и самодостаточности вызывают в сознании, травмированном психотехниками, спазмы неприятия и агрессии: уничтожить! Миниатюра «Плоть кувшинок в заводи...» -- тому ярчайший пример, тем более, что для Л.Березовчук, работающей в «предметном» поэтическом языке, пейзажная лирика закономерно оказывается одной из самых сильных сторон творчества. Вся возможная для человека полнота существования, дарованная ему Творцом, воплощена в картине тихой летней заводи, млеющей в полуденном зное растительности и мирного утиного семейства. Разлитое в этом пейзаже благо вызывает у барона острый приступ страха, переходящего в ярость, и заурядная для дворянина охота превращается в полное жизнененавистничества убийство:




Точно такое же «...пламя начало жечь» Филиппа, когда он в Париже впервые увидел Маргариту Валуа, идущую на мессу. Как известно, для пророков, фанатиков, юродивых и оккультистов социальная дистанция ничего не значит, ибо гипертрофированная воля наделяет их изворотливостью и упорством в достижении поставленной цели. Образ Маргариты, так же, как и Генриха де Гиза -- обычных людей с целостным сознанием (потому в тексте их психологические характеристики получились более традиционными, нежели барона де ла Неяк) -- несомненно является творческой удачей Л.Березовчук.
Маргарита Валуа показана как одна из самых замечательных женщин своего времени: красивая, с развитым чувством собственного достоинства, богато одаренная, образованная, умеющая радоваться жизни, органичная во всех своих проявлениях и при всем том сохраняющая приверженность ортодоксальному католицизму. Именно по этим причинам она попала в поле зрения Филиппа, максимально воплотив в себе то, что гугенотам-фанатикам было столь ненавистно. Но если уже тогда -- это заметил и кардинал Лотарингский -- «...Слово / стало полым, можно говорить, что хочешь -- не значит ничего. / Рты выпускают пузыри / бессмыслия и лжи./», -- то что может заподозрить молодая женщина, выслушивая «страстные признания в любви»?.. Даже при аналитическом чтении мне было сложно вычленить в тексте нити гностических установок, которыми «сшиты» фразеологические формулы из «любовного» и «религиозного» речевых контекстов словоупотребления:




Девять стихотворений, тематически связанных с интимными отношениями Филиппа де ла Неяк и Маргариты Валуа, являются сложнейшими текстами, ибо создают образ гностической традиции как укорененной в сфере бессознательного. Манипулятивные возможности практического гнозиса опираются на память человека, которая в своих глубинах, похоже, хранит атавистические -- т.е. полуживотные -- модели поведения, возникшие когда-то в первобытной человеческой стае. («Стадо баранов» в композиции Л.Березовчук -- красноречивая предметная трансформация архаического коллектива.) Поэт показывает, что пробиваться в «духовном поиске» к своему сверх-Я в действительности означает пробуждение воспоминаний о своем далеком предке, который еще не знает человечности и табу, диктуемых рациональностью, а потому руководствуется только удовлетворением инстинктов в борьбе за выживание. Т.н. «духовность», необходимым этапом в становлении которой гностицизм полагает опыт «темных сторон души», закономерно требует раскрепощения насилия и сексуальности, вплоть до перверсивных ее форм (см. крайне двусмысленное в этом плане стихотворение «дортуар университета в Монтобане»). Уже в ХХ столетии о том, что они определяют самые важные стороны личности, и потому цивилизация и общество не должны табуировать их свободное проявление, нам поведали З.Фрейд и К.Г.Юнг, Ж.Делез -- Г.Гваттари и М.Фуко, а в особенности Ж.Батай в колоритном «Внутреннем опыте». Ортодоксальное же христианство, всегда крайне враждебно относившееся к гностической традиции во всех ее исторических манифестациях, от своей паствы требовало буквального понимания и соблюдения в повседневной жизни тезиса «Блаженны нищие духом». Это - ни что иное, как запрет на подобного рода психотехнические практики.
Данная группа стихотворений проявляет также еще одну, крайне значимую, на мой взгляд, особенность замысла всего произведения: поэт не случайно наделил главное действующее лицо именем «Филипп». Дело в том, что открывающие композицию генеральные эпиграфы из апокрифического Евангелия от Филиппа сразу задают читателю предельно мрачную эмоциональную тональность «поднадзорных». Эпиграфы из этого же источника сопровождают все «постельные сцены», начинающиеся одним и тем же словом «томление». Как только читатель улавливает в таких повторах систему, у него появляется возможность установить смысловые проекции, весьма существенные для художественной концепции произведения.
В гностической практике слово «томление» -- вербальный символ, обозначающий психологический этап переформирования личности, именуемый «духовным материализмом». На этой стадии трансформации сознания у человека появляется неудовлетворенность «тривиальностью» его жизни и возникает чрезмерная тяга к исканиям сверхординарного. Подобные состояния он субъективно склонен осмыслять в мотивациях «ожидания чего-то неизвестного, но при этом способного усовершенствовать его «Я» и радикально изменить к лучшему судьбу». Т.н. «духовные переживания» здесь имеют вполне очевидные аналогии с желанием новых -- все более острых и утонченных -- ощущений, связанных с ошеломленностью от первых вхождений в наркотический транс. Именно в этом заключается провокативность известных опусов К.Кастанеды и О.Хаксли: соблазн, вызывающий состояние томления, а затем желание «попробовать» чего-то нового. Столь же неслучайны музыкальные образы томления, созданные в мифологических операх Р.Вагнером. Практическому гнозису было хорошо известно: когда у инициируемых резко повышается сензитивность, и они концентрируются на открывшемся им новом спектре ощущений, то при этом происходит своеобразное «выпадение» из реального времени. Рассогласованность психологического, физического и исторического времен, возникающая при подобном комплексе ощущений, и в первобытной магии, и в современном нейро-лингвистическом программировании, называют «трансом». (В одном из самых эмоционально напряженных в композиции стихотворений «вечерние развлечения: четыре колена бранля» Л.Березовчук весьма недвусмысленно в эпиграфе указывает на присущую французскому языку семантическую связь эмоции страха с погружением в транс.) И если учитывать все эти контекстуальные резонансы «томления» как этапа переформирования сознания под воздействием психотехник, то становится понятным, почему главный персонаж произведения, будучи фанатиком, тем не менее, не вызывает у читателя неприязни. Скорее, наоборот -- сострадание: без каких бы то ни было политических амбиций, невиноватый ни в чем, ничего не знающий ни о гностицизме, ни о психотехниках провинциальный дворянин Филипп де ла Неяк предопределен быть носителем программы «духовного развития», заложенного в апокрифическом тексте его тезкой еще на заре христианства, но христианству антагонистичной. Дистанцировать себя от изменений, происшедших с его личностью, он уже не может, и потому является «искренне верующим» в идеи кальвинизма.
Тексты «постельных сцен» становятся «сверхкрупными планами» сознания, т.к. увязывают в реальности поэтического образа то, что эмпирически доступно персонажам (их прямая речь, которая всегда примитивна: понять что-либо в происходящем они не могут), и то, что оказываеться «тайным» -- связанным с внедрением на уровень бессознательного чужеродной программы (их внутренняя речь и косвенная речь «от автора»). Интимные взаимоотношения барона де ла Неяк и Маргариты Валуа оказываются реализацией того, о чем символическим языком возвещает человечеству гностицизм в эпиграфах из апокрифического «Евангелия от Филиппа». Инструментальной формой, посредством которой осуществляется программа, становится сексуальная практика. Теперь Маргарита -- такая же беззащитная жертва по отношению к «инициирующему» ее Филиппу, каким он сам был когда-то перед шевалье д'Обри. Молодая женщина не в состоянии сопротивляться «тайным» психотехникам, хотя и чувствует, что вступила не в «обычную» любовную связь:




В «постельных сценах» в сравнении с иными стихотворениями, не только резко возрастает интенсивность и плотность лексической работы, появляется множество мотивных перекличек с другими тематическими блоками в композиции («гугенотов», «католиков», «лирической рефлексии главного персонажа», сериями «св.Варфоломей» и «кто-то»), но и осуществляется сдвиг на уровне поэтического языка. Превращение приставок в предлоги (прием работы поэта со стиховой строкой) создает образ сворачивания мыслительной способности человека посредством актуализации ранних стадий эволюции языка. Требуемый в гностической практике отказ от рациональности (см. муссируемое в современной культуре презрение к логоцентризму) в реальности сопровождается нейролингвистическими патологиями, не говоря уже об элементарном превращении человека в первобытное существо с раскрепощенными инстинктами.
В упоминавшемся уже мною стихотворении «сон Этьена» есть красноречивое подзаглавие -- «зреет сыр». В полном соответствии с исторической технологией производства этого знаменитого французского продукта поэт акцентирует присущее ей зловоние гнилостности: семья сыровара уходит во тьму ночи -- сна разума -- «... /под бульканье в кадушках кочек, / на мозг похожих / -- зреющего сыра./». Процесс сыроварения становится глобальной предметной метафорой, проявляющей логику художественного образа: пророческий кошмар, приснившийся Этьену, оказывается симптомом больного сознания, когда под воздействием «технологии» гностицизма «гниют» апории человеческого существования. Вот почему внутренняя речь Филиппа, запечатлевающая вершину его физиологического наслаждения (на что указывает сдвиг нормативного синтаксиса, выполняющий чисто миметическую функцию, вполне внятную взрослому читателю), фиксирует противоестественные ориентации для того, кто подлинно любит:




Если для Филиппа интимные отношения оказываются способом достижения власти, то Маргарита после «любовных безумств» становится близка к настоящему безумию, обретая способность к т.н. «духовидению» -- мистическому «прозрению сущности вещей» (стихотворение «Томление дарует надежду длиться...»). В зеркале она видит своего соглядатая. Но столь значимый для современной философской мысли «другой», в соответствии с природой зеркальности оказывается ее «врагом». В этот миг в сознании потрясенной женщины рушатся все исповедуемые ею традиционные для католицизма ценности. Вместо совершенной частицы Божественного Промысла, каковой она -- как христианка -- ранее себя полагала, Маргарита отныне должна считать своей сущностью хтонического предка: уродливое и глупое животное-самку со звериным телом, движимую лишь хищностью и похотью. Характерно, то, что для христианина невозможно, ибо табуировано цивилизацией и Церковью, практиками гнозиса полагается закономерным и необходимым: культивируемое в эзотерической традициии рассогласование времен, о котором уже говорилось, и которое возникает в результате прохождения сознания через пороговые состояния, -- по этой доктрине способно омолодить тело и дух человека (т.е. лишить его рациональности взрослого).
Прошедший через «мистическую инициацию» при этом становится не равным себе. Иными словами -- личность раздваивается. Но это -- не «клиническая» шизофрения, а, скорее, социо-культурная патология, ибо не поэту надлежит устанавливать подлинную -- медицинскую симптоматику, сопровождающую афазию и агнозию, на которые он лишь намекает в «справке». Перед нами ни что иное, как образное воплощение принятого в гностико-герметической традиции постулата о дуализме Сущего: Л.Березовчук в произведении удалось воссоздать психологическую реальность, стоящую за теорией гностицизма. Восприятие же этого стихотворения, как и остальных «постельных сцен», ставится в прямую зависимость от отношения читателя к эпиграфу из гностического апокрифа: «Но тот, кто стал свободным по милости своего господина и сам отдал себя в рабство, -- он более не сможет быть свободным». Если такой «завет» практического гнозиса, спроецированный на отношения между людьми, не заставляет ужаснуться (а собственно говоря, какие эмоции может вызывать исторический памятник?!), то сегодня нам остается объяснять многие исторические катаклизмы и персональные трагедии (например, Блейка, Ницше, Гердерлина, Кляйста, Рембо, Бодлера, Целана, Хармса, Гуро, Хлебникова и многих-многих других) лишь закономерностями делез-гваттариевских шизопроцессов.
Когда в аналитическом чтении »поднадзорных» пробиваешься сквозь текст к поэтическом образу, становится понятным, почему автор счел сцены резни избыточными для концепции «поднадзорных». Реальная ночь 24 августа 1572 года была уже развязкой, в то время, как собственно трагедия свершилась гораздо раньше -- в сознании людей, одержимых идеей религиозно-конфессиональной революции. Разумеется, в действительности далеко не все французы-протестанты в третьей четверти XVI в. прошли путь страданий, который на примере образа барона де ла Неяк воссоздан поэтом. В произведении видно, что гугенот гугеноту рознь -- подлинными фанатиками были немногие. Но поскольку религиозная экзальтация и медитативная практика обрели тогда массовое распространение, то возникал хорошо известный сегодня социологам эмоциональный резонанс, характерный для психологии толпы. Как мне представляется, Л.Березовчук удалось создать трагедию личности. Историческая же трагедия (в строгом литературоведческом смысле) целью концепции не являлась, ибо текст демонстрирует игнорирование автором социально-политических, экономических и даже религиозно-конфессиональных ее движущих сил. А вот что касается гнозиса, оказывающегося трагическим вектором в истории западной цивилизации... Чем же так притягателен -- всегда и до сих пор -- соблазн «яблоком знания»? Почему человек жаждет «тайного», не желая удовлетвориться очевидным и подлинным богатством реального мира? В чем манящая прелесть «пещеры» -- скрытой сущности Бытия?
В произведении ответы на эти вопросы дает самый интеллектуально неискушенный персонаж -- безымянный гугенот-пастух, погнавший свое стадо овец в предгорья Севенн. Лишь после эмоционального удара финальных стихотворений начинаешь осознавать точность и смысловую емкость этих строк для понимания не только причин «реформационного безумия», но и вспыхнувшего в ХХ в. массового интереса ко всему «сверхъестественному»:




Но «скудная черствая корка» реальной жизни мало привлекательна во все времена. И когда в этом -- почти фантастическом стихотворении пастуха начинает соблазнять волшебством иллюзий капля подземной влаги, то она сулит человеку лишь то, чего он сам желает: вечной молодости, полной наслаждений, власти над другими людьми и вершин социальной иерархии. Ну и, конечно же, бессмертия. Ситуация, когда человек начинает полагать неосуществимые по своей природе желания мотивами и целями своих поступков, и есть исток трагедии личности. В этот момент он «... /встает на колени / перед невзгодами и утратами.», теряя способность радоваться дарованной ему Творцом полноте жизни.
Подобные психологические состояния без вмешательств каких бы то ни было политических, идеологических, религиозно-конфессиональных причин и воздействий незримо для окружающих являются основанием для фундаментальных изменений в мироощущении человека. В их существе -- отставание психологического времени от времени реального исторического процесса, которому в норме подчинена жизнь общества и господствующая в нем система ценностей. Гнозис и есть тайная доктрина опоздавших. И если какая-либо концепция, опираясь на исторически конкретный опыт людей, сумеет преувеличить значение прошлого для современности (в этом плане очень показательна система идей Р.Генона), тогда принявшие ее и поверившие в ее истинность, если угодно, «выпадают» из своего времени. В эпоху Реформации одним таких лозунгов был возврат к раннехристианской простоте обряда, общинности и к суровости ветхозаветного этоса.
Теоретики и практики гностицизма очень хорошо знали об этом рычаге, которым можно пользоваться для манипуляций с человеческим сознанием, подчиняя людей своим вполне реальным и утилитарным целям. Чтобы ввести в жизнь общества «тайную» вторую программу реверсивного развития цивилизации, по которой отныне должен работать разум людей (вот причины появления в тексте «поднадзорных» слэнга компьютерщиков: «чайник», «крутой юзер», «апгрэйд», «хакер», др.), нужно лишь вербально подстроиться к господствующей системе ценностей. Если в обществе доминируют религиозные ценности, то для этого «каллиграфическое письмо евангелистов» следует уравнять в правах с изустными преданиями, в которых древние мифы, изложенные символическим языком, становятся культурно легитимными. Как известно, в этом типе знаков легче всего, а, главное, незаметно -- «тайно» -- изменять смысл слов вплоть до альтернативного. Именно последовательность операций, взламывающих основополагающую для Запада программу христианства, запечатлена в серии стихотворений «св. Варфоломей». Факторы, позволявшие гностической традиции заставить людей прислушиваться к ее человеконенавистническим тезисам, всегда психологического свойства и всегда порождаются негативными сторонами жизни:


Когда же число индивидов с подобными изменениями сознания достигало «критической точки», как это случилось не только во Франции в третьей четверти XVI столетия, но и в других странах и в иных эпохах, -- то в самом времени начинали образовываться каверны -- исторические катаклизмы. Т.н.«дуализм Сущего», основополагающий постулат в гностико-герметической традиции, является для теологии и философии (при всем различии предметов изучения в этих дисциплинах) только абстрактной исследовательской проблемой -- поводом для теоретической рефлексии. В исторической же реальности дуализм оборачивается противостоянием масс людей с различными экзистенциальными ориентациями: жизнеутверждение и жизнененавистничество соответствуют апологии ценности существования и ценности смерти.
Вот почему для кардинала Лотарингского (стихотворение «кардинал и оружие») происходившее во Франции эпохи реформации на глазах его поколения превращение «нормальных» христиан-католиков в гугенотов не вписывается в понятия «ереси», «секты», даже конфликта ортодоксального и нового христианских вероучений. Он не понимает, что происходит с его современниками ни как церковный иерарх, ни как теолог, и, доведенный ужасом почти до истерики, руководствуется лишь доступными здравому смыслу наблюдениями. Л. Березовчук, похоже, вполне осознано задает ассоциации с гетевским «метаморфозом» в попытках кардинала Лотарингского осмыслить психологические изменения, претерпеваемые его соотечественниками, которым «...ненавистна / тела бренная одежда -- ковчежец / жизни -- кокон -- готовый / к метаморфозу. / Крылья бабочки призывают пустоту / отсутствия/». Так на уровне лексической работы формируется основополагающее для замысла предметное противопоставление: подлинные истоки конфликта скрыты в глубинах сознания. Конфликт возникает в сфере высших психических функций по причине их патологических изменений, отражающихся, в первую очередь, на разуме, рациональности. В результате человек не может принять жизнь такой, какова она есть. Поэт трактует Варфоломеевский геноцид образно: его породило столкновение людей, живущих в настоящем времени, и выползающих из глубин памяти членистоногих (серия стихотворений «кто-то»), которые привносят в реальное существование жестокие законы прошлого. Характерно, во многих произведениях Л.Березовчук энтомологическая предметность устойчиво связана с образами зла:




Столь же не случайно, уже после Варфоломеевской ночи -- в период создания Католической Лиги, возглавленной Гизами -- появился всем нам знакомый девиз: «Один Бог. Одна страна. Один король». Абсурдность этой, подчеркну, исторической формулировки очевидна: как это «один Бог»? Разве в кальвинизме (любой иной христианской конфессии) может быть еще какое-то второе божество? Действительно, в ситуации открытого религиозного конфликта речь могла бы идти о противостоянии двух вероисповеданий или двух Церквей. Но невозможно в границах христианства -- монотеистической религии -- помыслить еще одного «другого» альтернативного Бога. Интуиция не подвела поэта, и он сумел запечатлеть скрытую сегодня психологическую реальность, стоявшую за исторически достоверной формулой категорического неприятия кальвинистского вероучения католиками во Франции третьей четверти XVI века, несмотря на то, что смысл этих слов в наше время почти непонятен. Рефлексия же кардинала Лотарингского по поводу сложившейся трагической для Франции и Католической Церкви ситуации все время вращается вокруг появления «из зазеркалья» нового божества, враждебного христианству, человеку и всему живому в целом:




Но, как это оказалось в финальных стихотворениях, -- это вовсе не божество, а наша память, глядящая на человека цивилизации глазами его первобытного хтонического двойника-врага.
Следует сказать, что в «поднадзорных» все стихотворения тематического блока «католики» связаны с показом тех же гугенотов, но со стороны -- с иной точки зрения. Католики в силу своей ортодоксальности не могут не замечать пугающих изменений, которые происходят с их современниками. Также на уровне здравого смысла все персонажи, исповедующие католицизм, фиксируют у гугенотов абсолютизацию коллективных форм сознания, авторитарность, мессианизм, гипертрофию символико-мифологического факторов в мышлении и языковых высказываниях, с одной стороны, и жесткой утилитарной рассудочности -- с другой, сочетание аскетизма с повышенной сексуальностью, эманированной на внешний мир, ослабление эстетического компонента, повышенную тягу к концентрации внимания на своем «Я», безразличие к боли, апологию смерти и презрение к физически-телесному существованию человека, приоритеты женского начала над мужским, и др. Эти черты, если угодно, социума и психофизиологии протестантов недвусмысленно указывают на кардинальные отличия в сознаниях христиан и тех людей, которых мы сегодня с нивелирующим безразличием историзма называем «реформатами». Поэту на протяжении всего массива стихотворений удалось, до самого финала не называя ничего своими именами, создать несколько «точек зрения» на историческую катастрофу Варфоломеевской ночи. Они соответствуют структуре целого -- как мне кажется, нового жанра в поэзии «композиции»: взгляд изнутри -- тематический блок «гугеноты»; взгляд снаружи -- тематический блок «католики»; взгляд с точки зрения Завета ортодоксального христианства -- серия «св. Варфоломей»; взгляд с точки зрения возможностей (пусть даже гипотетических) памяти, хранящей воспоминания об эволюции живого -- серия «кто-то»; и синтезирующий все тематические блоки, взгляд с точки зрения феноменологии личности -- стихотворения, связанные с образом барона де ла Неяк.
Только на пересечении названных проекций, создающих, по сути, анатомический атлас фанатизма во всей его отталкивающей противоестественности для человека, выстраивается образ альтернативной христианству эзотерической традиции в ее четырех, сугубо европейских, проявлениях -- герметизме, гностицизме, магии и оккультизме. (Кстати, «четверка» -- популярный в герметизме символ Единого, власти, а также «пустоты о четырех гранях» во внутреннем мире человека -- определяет в композиции Л.Березовчук работу с именами числительными, т.е. обретает признаки числовой символики.) Поэт рискнул в своем произведении сделать то, что не осмелилась до сих пор историческая наука, полагающая эти четыре ипостаси эзотерики не связанными друг с другом и являющимися «лишь» сомнительной достоверности фактами исторического прошлого. Сегодня, эзотерическая традиция, не имея нужды в атеистически ориентированной западной цивилизации скрываться от преследований Церкви и мимикрировать под очередное «новое» религиозное вероучение (позже -- под научную либо социально-политическую доктрину), обнаруживает свое влияние практически во всех сферах жизни, где устанавливаются приоритеты коллективного сознания над индивидуальным. Эзотерика как «мироощущение опоздавших» -- людей, не способных по различным причинам на полноту существования и соответствие ценностям цивилизации, нынче открыто заявляет о том, что вполне способна обеспечить все психологические и общественные потребности человечества, предложив ему «новую» программу развития. «Философский базис» подобной программы или на традиционной основе мистического откровения, или на свойствах современного «раскрепощенного природного человека» обеспечит Западу герметизм в новых, разумеется формах вплоть до легитимных научно-академических. Ему соответствует гностический тип познания, основанный на аналогии и связанный с формированием элитарной касты «посвященных», владеющей приемами экзегетических -- т.е. интерпретативных процедур. Магическая власть «сверхчеловека» -- право сильного на манипулятивное управление -- станет основным принципом взаимодействия индивида с природой и с другими людьми. Оккультизм же -- нормативная для традиционной эзотерики форма их социализации может быть заменен иными типами ритуальности, способными конкурировать с христианской литургией по организации внутреннего мира человека и удовлетворению его потребностей в этом плане. Ясно, что историческую науку смущает поражающее воображение множество внешних форм, в которых проявляло себя «тайноведение» только лишь в эпоху христианства (истоки же его -- очень древние и восточного происхождения), несводимое к знаменателю тождественности признаков, обязательных для рационального познания. И может быть потому художнику легче спроецировать разрозненную совокупность фактов, которые свидетельствуют о трансгрессии, лежащей в основе эзотерической практики, на психологическую трагедию личности, нежели ученым свести воедино теоретические постулаты эзотерики, ее практические методы и их социальные последствия, экстраполировав их затем на особенности реального исторического процесса.
Показательно, что в концепции трагедии личности, созданной Л.Березовчук, нет даже малейшего намека на «заговор», «тайные общества», «магические ритуалы» и т.п. нелепости, сложившиеся уже в эпоху Просвещения в связи с исторически новыми формами, которые принимало «тайноведение». Единственное, что в данном плане позволяет себе автор, -- так это указание на «исход» прото-кальвинистского мироощущения с Востока и его традиционное бытование в средиземноморском культурном ареале (стихотворения «вечерние развлечения: четыре колена бранля», «песня пастуха о потере стада», «св. Варфоломей 4: «хакер»). Поэт ставит акцент на психологии персонажей, сознание которых поражено своего рода «болезнью» ненависти к жизни из-за того, что они не могут в полной и желаемой мере насладиться ее благами. Похоже, что наше научное знание природы временных процессов пока не способно создать адекватную картину не только крупных исторических периодов, но даже внутренней жизни человека. Разрушение рациональности на начальных его стадиях оказывается личным у-делом каждого. Но в дальнейшем такой человек неизбежно будет искать теоретические и социальные оправдания своей ущербности и беспомощности перед жизнью, группируясь с себе подобными.
Становится очевидным, что Л.Березовчук, рискнув сегодня обратиться к одному из самых страшных событий в истории западной цивилизации и христианства, опирается на иное представление о движущих силах исторического процесса, нежели те, которые определяют литературоведческую категорию «историческая трагедия». Композиция «поднадзорные -- соглядатаи» по формальным и тематическим признакам вполне ее критериям соответствует, начиная с масштаба и заканчивая охватом всех сторон жизни людей того времени. Но я не могу не считаться с тем обстоятельством, что феномен «исторической трагедии» по неписаным правилам до сих пор в литературоведении неразрывно связан с проникновением автора в социальные и идеологические ее движущие силы. А этого действительно в «поднадзорных» нет: и по другим произведения поэта видно, что лексемы «социальное», «политика», «идея» в нынешней языковой ситуации, неразрывно связанной с контекстом культуры, оказываются теми самыми «полыми словами». Поэту чужды данные тематические планы.
В результате оказывается, что панорама жизни Франции в третьей четверти XVI века, это -- состояние сознания разных людей, а не «история» сражений, захвата чужих территорий, династических переворотов и т.п. В концепции Л.Березовчук не короли, придворные интриги, фаворитки и «вельможные громилы» типа Генриха де Гиза (кстати, показанного личностью очень достойной, но трезво, без идеализации, хотя в произведении он является антиподом барона Филиппа де ла Неяк) обусловливают исторические события, но любой и каждый человек -- конкретно. Вместо «социальности» и «идеологичности» на первый план выходят жизнеутверждающие ценности христианства, по отношению к которым естественное и нерефлексируемое персонажами течение жизни становится трагедией, ибо подчиняется, причем «тайно» -- т.е. насильственно -- установкам жизнененавистничества, а значит, ценностям ложным.
В связи с подобной трактовкой исторического процесса становится более отчетливым круг литературных явлений, с которыми, на мой взгляд, продуктивно сравнивать композицию современного автора. Очевидно, что беллетристические сочинения А.Дюма, Г.Манна и П.Мериме к их числу не относятся. Более интересным было бы сопоставление ракурсов видения Варфоломеевского геноцида в произведении принципиально прокальвинистски ориентированного художника -- великих «Трагических поэмах» Агриппы д,Обинье. Это творение поэта -- очевидца кровавых событий, является не только текстом-памятником истории литературы: оно несет в себе память французов, живших в эпоху Реформации в той же мере, что и опыт современного автора, неразрывно связанного с интеллектуально «смутным временем» на рубеже тысячелетий. А в этом плане «поднадзорные -- соглядатаи» Л.Березовчук явственно корреспондируют к литературному творчеству Умберто Эко, причем, не только к «Имени Розы» (сочинения очевидно параллельного по тщательности исторической реконструкции), но и «Маятнику Фуко». В обоих произведениях, как мне представляется, Эко сконцентрировался вокруг той же проблематики, которая обусловливает замысел «поднадзорных», и небезынтересном было бы понять, почему прозаик и поэт сочли сегодня ее в высшей степени актуальной. Но это -- тема отдельного разговора.
Как только у читателя происходит осознание того, что замысел композиции «поднадзорные -- соглядатаи» связан с доктриной и практикой эзотерической традиции и ее ролью в становлении гуманистической мысли , во многом инспирировавшей взрыв Реформации, при чтении не могут не возникнуть резонансы с философской рефлексией ХХ столетия. Когда Филипп де ла Неяк мирной августовской ночью из окна Лувра видит своего соглядатая -- св. Варфоломея, летящего по ночному небу в соответствии с агиографией окровавленным обрубком тела с содранной кожей, -- он прозревает свою судьбу (стихотворение «Томление мига, оскорбленного...»). Этот поражающий трагизмом образ кометы, которую французы накануне Варфоломеевской ночи считали предзнаменованием всяческих несчастий, просто не может не связать воедино «предопределение» Кальвина, хайдеггеровское «Бытие-к-Смерти», «амбивалентность» Бахтина с гностическим тезисом о «смерти / возрождении». Для гностиков кульминацией «духовного пути» всегда была тотальная катастрофа. Вступивших на него соблазняли фениксом «второго духовного рождения» и обретением того, чего человек желает. Но о том, что взамен он получит муки реальной смерти или безумия, адепты т.н. «эзотерической философии» и практики тайноведения во все века предпочитали умалчивать.
Но эта жестокая логика -- логика реальной исторической трагедии. А в художественном трагедийном произведении, если оно является таковым, господствует логика человечности, милосердия и сострадания. При чтении стихотворения «Август, трюм моего корабля...» -- первого из финального раздела композиции, невольно в памяти возникали строки одного из предсмертных шедевров Д.Г.Лоуренса: «Там среди мрака корабль. Его уже нет». Ослепнув разумом, гугеноты прощаются с жизнью и, боговдохновенные, восходят на сияющий корабль смерти. Думаю, что натуралистические сцены резни не смогли бы сравниться по силе воздействия с такой -- возвышенно-тихой -- художественной кульминацией трагедии.
Но оказывается, закрыв историческую тематику, поэт отнюдь не завершает произведение. Шок, который производят стихотворения «барабаны сознания» и «апология предлогов и протезов» связан с тем, что поэт обнаруживает пугающую неистребимость причин для очередных «варфоломеевских ночей», а потому возможных и сегодня. Они перманентны, ибо укоренены в природе таких субстанционально несопоставимых феноменов, как физиологии с присущими ей функциями, манипулятивным существом власти и концепте истории, который, овладевая умами людей, способен нарушать реальные временные процессы. И гностическая традиция посредством шлифовавшихся тысячелетиями психотехник действительно научилась их координировать. Почти всегда под давлением института Церкви обретаясь на периферии западной цивилизации, ее адепты умело пользуются моментом, когда в теле человека, неудовлетворенного своей жизнью, «загудит пещерный народец желаний«. Если же в обществе вовсю ударят барабаны больного сознания, тогда прислушиваться к урокам истории будет, увы, поздно.
А вот эту трагедию осознать и потом пережить в себе читателю почти не по силам. Мера художественной правды, равно, как и неумолимая логика поэтической реальности, потребовали от поэта мужества, граничащего с жестокостью по отношению к самому себе. Столь безысходные строки, завершающие «поднадзорных», свидетельствуют, с одной стороны, о том, что поэт принял в качестве апории ценности ортодоксального христианства, а с другой -- видно, что он не питает никаких иллюзий в отношении природы человека, которому трагически суждено всегда завидовать бессмертным богам :




Да, мы будем ужасаться бессмысленности и изуверствам религиозного геноцида. Да, мы будем брезгливо отворачиваться от всех возможных проявлений фанатизма и стадности в обществе, одержимом какой-либо идеей. Да, мы -- читатели любим историческую тему, тем более, что в современной поэзии к ней обращаются так редко. Да, мы с удовольствием будет погружаться в экзотический, почти маньеристский по перенасыщенности историческими подробностями текст «поднадзорных», потому что это ОНИ -- ФРАНЦУЗЫ -- ТАМ -- в эпоху Реформации убивали друг друга. Ведь религиозные войны для наших современников не более, чем набор фактов из исторического прошлого. А МЫ -- ЧИТАТЕЛИ -- ЗДЕСЬ -- на рубеже столетия и тысячелетия к трагедии Варфоломеевской ночи не имеем ни малейшего отношения.
Композиция Л.Березовчук «поднадзорные -- соглядатаи» со всей возможной для художественного произведения бескомпромисностью показывает, что это не так. Потому что, кто из нас, положа руку на сердце, вправе сказать: Я НИЧЕГО И НИКОГДА СВЕРХ ТОГО, ЧТО У МЕНЯ ЕСТЬ, НЕ ЖЕЛАЛ...