Speaking In Tongues
Лавка Языков

Татьяна Егерева

ЛОЦИЯ РЕКИ

ЛОЦИЯ РЕКИ


КАК МЕНЯ НАЙТИ


НЕ ЗНАЮ


ВЕРТИКАЛЬНЫЙ РАЗРЕЗ


СВИДАНИЕ


ОН СКАЗАЛ, ОНА СКАЗАЛА


ВО ТЬМЕ НЕОБЪЯСНИМОЙ






ЛОЦИЯ РЕКИ



«Весною маршрут по р. Чирка-Кемь можно разделить на три участка, отличных по характеру продольного профиля реки: участок террасного типа, участок плесовый и участок сложный уклонного типа...»


Я родилась, когда ты умер через двенадцать дней.
Ты родился, когда через десять лет была война. В квартире на Гагаринском было уже не так просторно, и паркет уже не отдавал каждому субботнему утру запаха свежей мастики, так подходившего к рассыпчатым душным ароматам смуглой пудры рашель и хорошего табака. Так было, когда в этой квартире жила только одна семья -- твоя. Ты же родился, когда запахи в квартире друг другу совсем не подходили -- потому что не может в человеческом жилище пахнуть тремя семьями сразу. В таких случаях сразу начинает пахнуть неблагополучием, злобой и страхом. А также невыключенным в туалете светом и мышьяком, подсыпанным в мечтах в соседкин вонючий суп. А домом уже никогда не пахнет -- ни горячими стопками свежевыглаженного белья, ни мяконькими розовыми пирожками с капустой, ни елкой со свечами и мандаринами, ни влажной лиловой сиренью в глиняном горшке, ни тишиной. Бедные, бедные люди, придумавшие коммунальные квартиры -- они, вероятно, были напрочь лишены обоняния.
Запахи, конечно, были уже не те, но у тебя еще была собственная комната. Именно туда -- после того, как вся твоя семья была разорвана, распылена и уничтожена войной, историей, расставаниями и расстояниями -- когда ты остался один -- именно туда, в эту десятиметровую комнатку с окном, выходившим прямо в крону старого тополя, вселили очередную соседку. Твоя повзрослевшая дочь, совершившая к тому времени «родственый обмен», уже во второй раз пыталась выстроить личное счастье на отдельной хотя бы от родителей площади. К соседке, наполнявшей воздух миазмами неполноценности, твоя дочь испытывала чувство однозначное и незамутненное -- отвращение. С выражением чувств у твоей девочки было все в порядке -- это она умела. Одного ее взгляда было достаточно, чтобы в скудной нечистой соседкиной душе поселилось ощущение, что она не по праву живет не только в этой квартире, но и вообще на земле. Соседка злилась и орала. Дочь твоя плавала по заплеванной коммунальной кухне в невероятных шелковых тряпках, носила с облупленного стола в желтую раковину модные тарелки темного стекла, мыла их не сразу, а когда захочется и невозмутимо отвечала на очередной визг из десятиметровки: «На полтона ниже, милочка, Вы живете в детской моего отца». Но это уже потом.
А пока ты сидишь в своей детской на деревянной лошадке и слушаешь, как за стеной, в пятиметровом закутке, выгороженном из вашей бывшей гостиной и похожем больше на шкаф, чем на комнату, разговаривают две полупрозрачные древние старухи -- ничем не виноватая в «уплотнении» балерина, помнящая аплодисменты еще дореволюционного Большого, и ее подруга. Там, за стеной -- тайна и надежда -- князь Гагарин, говорят, схоронил в стенах своего доходного дома фамильные драгоценности. Говорят, что именно в этой квартире. Если найти... О, если найти! Ты замираешь. Твои пальцы, перебиравшие нитяную конскую гриву, останавливаются. В стене твоей детской -- в той, толстой, что отделяет комнату от неба и тополя, -- сокровища. Клад! Ты его так и не найдешь. В наушниках миноискателя, с трудом раздобытого, пугавшего соседей, так и не раздастся вожделенное попискивание. У тебя будет миноискатель. Будет радиоприемник с огромным, затянутым черной бумагой динамиком. И мотоцикл -- о, какой мотоцикл -- настоящий трофейный BMW. У тебя будет шлифовальный круг с мотором и пропитанным зеленой пастой войлоком. У тебя будет ружье и патроны, и гильзы отдельно, и дробь, и пыжи. У тебя будут золотые руки. И байдарка. И жена будет у тебя, даже не одна, и дочь. И Останкинская телебашня. И локаторы на военных кораблях. И домушечка на Селигере. И кровоизлияние в мозг. Потом будет фотоальбом -- огромный, с тяжелыми пористыми листами темно-серой бумаги. Ты там будешь на каждой странице -- на мотоцикле, в байдарке, с ружьем, на телебашне и на военном корабле, с друзьями, с женой. Все будет, а клада ты так и не найдешь. Или найдешь, только никому не расскажешь? Или найдешь и не сможешь вытащить из стены так, чтобы не обрушился весь дом? Не знаю, не знаю -- я знаю о тебе только то, что ты рассказывал своей дочери, и то, что сама придумала. А может быть, даже этого не знаю -- я еще маленькая. И мы с тобой не увидимся, нет, не увидимся. Ты меня один только раз взял на ручки, а потом три дня говорил, что боишься заразить гриппом, потому что очень болит голова, а потом уже ничего не говорил, а еще потом умер. Но это потом.
А пока ты вырос.




«После 3-х километров плеса -- порог Ялгони. Слив мощный, валы 2,0 -- 2,5 м. Струя сразу наваливает на второй ряж у левого берега, переливается через него. Затем струя поворачивает на 90( и ударяет в третий ряж у правого берега, образуя косой отбойный вал, крутой, с обратным гребнем. Вновь поворот на 90( и второй водослив. Порог V-й категории сложности.»




Ты был красивый -- это точно. Есть даже фотография -- ты в пиджаке в клетку и в мягкой шляпе, и с сигарой, а на обороте надпись: «Представь, что ты всегда был бы таким. Что было бы -- страшное дело...» В общем так и было -- страшное дело. То есть их было много и всегда, и твоя взрослая дочь находила в твоей комнате на Гагаре всякие подозрительные розоватые тряпочки и лямочки как раз тогда, когда вымывала все и вычищала, чтобы в чистую комнату прийти не одной и оставить забытыми уже свои влажные тряпочки. Но это, конечно, было далеко не все. Твоя молодость, запечатленная на фотографиях, станет воспоминаниями твоей дочери, возникнув в ее молодости. Все будут удивляться, откуда вдруг появляются приметы твоей жизни, когда тебя нет рядом -- ты покинешь жену и дочь на десять лет, чтобы прожить без остатка свою последнюю молодость и уже перед старостью вернуться. Тебя не будет рядом, когда дочкино детство будет превращаться в юность, и возникнет снова мотоцикл -- только уже не BMW -- куда там, и мечтать не приходилось! -- а «Урал», но все равно черный и тяжелый, когда неистребимая в тебе охота к перемене мест будет жечь и мучить уже не тебя и снова поплывет байдарка по горным рекам, и начнутся никому не понятные командировки и разъезды в попытке вместить в жизнь как можно больше, когда директор одной из московских конюшен вдруг спросит, вглядевшись в упорное лицо девушки, пришедшей к нему работать ночным конюхом: «Позвольте, зачем Вам это нужно, у Вас же образование? Впрочем, постойте, как, Вы говорите, Ваша фамилия?» Ты работал на этой конюшне лет тридцать пять назад. Только мама об этом не знала. В те десять лет она почти ничего о тебе не знала и помнила только, как ждали тебя из командировок и как это было бесконечно долго -- «десять дней», «папа приедет через десять дней», и как ты, наконец, приезжал, и были какие-то радостные непопадания с подарками -- то кольцо велико, то ремень не сходится, и платок слишком яркий, а как раз такая кукла, оказывается, уже есть, но никто не огорчался, а наоборот. Она помнила, как задохнулась однажды от радости, когда в бесцельном горячем бегании на прогулке, зная, что десять дней еще не прошли, вдруг врезалась неожиданно в чьи-то ноги и услышала знакомое: «Чиж, куда летишь?» Еще она помнила много другого -- какие были загадки и неясности с твоей Гагарой, куда ты исчезал, а твоя жена говорила по телефону подругам непонятное слово «дребадан». «... Вчера? В дребадан...» Было страшно, когда ты вдруг разбил кулаком круглую стеклянную столешницу, и стол стоял будто голый -- одни металлические блестящие ножки -- пока ты не сделал новый круг -- светлого полированного дерева. Помнила, как вы втроем ездили в далекую грибную деревеньку Неболчи, и она видела настоящих гадюк в клубке и форель в ручье, и ты рассказывал, что название деревеньки древнее, назвали ее так оттого, что боялись прихода татарского хана -- на отшибе была деревенька, никто бы не помог, и вести оттуда шли очень долго -- боялись хана, и потому первым делом спрашивали, приезжая: «Ну что, не был? Чи был?» В это как-то верилось, хотя чего, казалось бы, спрашивать -- если побывал, так это, наверное, было бы видно. Вы ехали обратно в проходящем поезде, ты уходил, а поздно вечером дверь купе отъехала с лязгом в сторону и ты прорычал, обводя мутным глазом теплые потемки: «Не был чи был?», а твоя жена заслонила глаза от света. Все это помнилось, помнилось, как ты танцевал с дочерью «Летку-Енку», держа в своих руках ее ножки, еще не умевшие ходить, и помнилось, как стыдно было, когда надо было ехать в больницу и ты взял заболевшую дочь на руки, и жидкая температурная рвота вдруг выплеснулась на твою белую рубашку, а ты сказал: «Ну, ерунда, ерунда...» Все это помнилось, но тебя рядом не было. Иногда ты все-таки появлялся -- например, когда во время подготовки к очередному байдарочному походу из старого брезентового рюкзака, уже почти белого от солнца и воды, выпадала нежданно такая же выцветшая тетрадка с надписью «Лоция реки». Твоя дочь читала в этой тетрадке предупреждения и советы как не утонуть и не сломать шею. Потому что собиралась пройти именно по этой реке. А однажды ты пришел по-другому, как раз тогда, когда она работала на киностудии и грезила кино. В старых бумагах нашлись несколько листочков, на которых были такие знакомые, сладко отзывавшиеся в душе слова -- «Крупный», «Средний», «Общий», «Расфокус», «в ЗТМ»... А называлось все это «Дочкин день. Сценарий документального фильма». Вот так ты появлялся, и этого, что странно, было почти достаточно.




«...После короткого плеса коряжка и порог Роконен. Осторожно! Порог хорошо слышен с воды, но осмотр затруднен. Проводка и обнос невозможны: лес в воде. Начинается порог относительно спокойным водосливом.
В середине порога на повороте неожиданно возникают мощные валы до 3-х м. За порогом -- двухкилометровый плес заканчивается сужением реки. Река впадает в озеро Тахно.»




Ты вернулся. Жена постарела, дочь повзрослела, а ты... Ты почти исчез. В твоей жизни ничего не происходило. Оставались только рассказы, в которые ты сам свято верил, а еще больше верили твои друзья, а, может быть, это и не вера была вовсе, а просто память о реальных событиях? Ведь не только ты помнил, как, заснув в далеком Красноярске, ты увидел во сне Москву, Гагару, и друзей, сидевших за столом в твоей комнате, и сел с ними, и выпил рюмку, а потом проснулся в красноярской гостинице от телефонного звонка. Твоя заплаканная жена вопила в трубку: «Ты где? Где ты? Мне звонил Гошка, требовал тебя, я сказала, что ты в Красноярске, а он говорит -- ты на Гагару этой ночью приходил. Но ты же в Красноярске? Я же тебе по межгороду звоню? Это ты? Ты где?» Ты помнил сон о Москве, но они-то, они, твои друзья, они же помнили тебя в Москве. Тебя, не сон. Таких рассказов было много. Я помню еще один -- о том, как ты решил, что дальше жить не стоит. Это было на Пасху, солнышко грело прелую прошлогоднюю листву, а новые травинки ее протыкали. Ты ушел в лес вдвоем с двустволкой. Ты уже решил и никому не объяснял, почему. Ты решил и искал место. Ты сел и что-то там стал делать с пальцами ног и курком, как оно и бывает. И тут неясный шелест -- будто свет шелестит по воде -- заставил тебя поднять голову. Прямо на тебя спускалась с пригорка высокая и большая баба в красном сарафане и золотом платке, не завязанном под подбородком, а наброшенном свободно на голову. Она смотрела на тебя строгими глазами, не размыкая обветренных губ. Приближалась и приближалась. Приблизилась совсем, прошла сквозь тебя и исчезла. Стреляться после этого было уже как-то неловко. Такой вот рассказ. Но это один только раз тебе не дали решить. И до того, и потом ты всегда решал все заранее и знал, что так оно и будет.
Когда ты вернулся к семье, у тебя была уже гораздо более спокойная работа, не связанная больше с разъездами. У тебя были старые хорошие друзья и новые, похуже. У тебя были домашние тапочки, собака, воспоминания. При этом тебя почти совсем не было. Вы жили с женой в ее старой квартире. Летом уезжали на Селигер. Дочь не видели. Потом твоя дочь вдруг сделалась беременна и переселилась к маме с папой, потому что лучше уж родители, чем соседи и не может же человеческий ребенок жить в коммуналке. Потом родилась я. А потом -- через двенадцать дней -- ты умер.
Бабушка была у тебя в больнице. Я только что поела и спала. Мама сидела на разостланном на полу одеяле по-турецки и гладила белье. Мой папа -- второй муж твоей дочери -- вошел в комнату и, тоскливо глядя в свежепокрашенную к моему рождению стенку, предчувствуя неминучесть суеты и проблем, которые кроме него никто не решит, думая уже о том, сколько стоит гроб и где устраивать поминки, когда в доме младенец, тоскуя по своей загубленной молодости, мой папа сказал в воздух: «Папа умер». Мама отставила утюг и подняла голову.






КАК МЕНЯ НАЙТИ





Знаешь, что? Приезжай-ка ты ко мне в гости. Значит, так. Спускаешься под землю. Теперь самое главное -- правильно выбрать направление. Тут уж я тебе ничего посоветовать не могу -- дело это тонкое, интуитивное. Когда будешь стоять посередине, не верь заманчивым отражениям в полированных мраморных плитах пола, постарайся просто внимательно прислушаться: гул с моей стороны все-таки поотчетливее, погуще... Или присмотрись -- как увидишь, что мириады сверкающих созвездий со всхлипом уносятся в бесконечный тоннель, -- знай, это -- точно в мою сторону. Будешь стоять посередине -- не слишком задерживайся: последние научные исследования неопровержимо доказывают, что в мраморе содержится огромное количество солей, которые непрошено проникают в кровь слишком долго стоящего на месте человека. Cтоять на месте -- почти то же самое, что оглядываться. Озираясь на город, оставленный мной, превращаюсь в неправедный столб соляной, ах, прощай же, прощай, моя радость... H-да... О чем это я? Ах, да. Итак, не позволяя зловредным соляным соединениям проникнуть в твою и без того соленую кровь (особенно солона, когда сочится из лопнувшего сосудика с изнанки нижней губы, но это опять не про то, не совсем про то...), так вот, побеждая эти самые соединения своими отважными мыслями, ты делаешь маленький шаг, и вот блистающий золотым светом, блаженно гудящий и мерно покачивающийся экспресс уже несет тебя именно туда, куда тебе на самом деле нужно попасть. Слушай, только давай не будем сейчас выяснять, кто на самом деле определяет, кому, куда и когда нужно на самом деле попасть. Нет, ну почему же я просто не могу ответить на этот вопрос? Но вообще-то да: на самом деле я, конечно, не могу ответить на этот вопрос. Или до сих пор делаю вид, что боюсь признаться себе, что на самом-то деле могу. Ну, я же говорю -- не будем сейчас обсуждать этот вопрос.
Значит, летишь ты по тоннелю и вылетаешь на белый свет. Только тебе покажется, что вот и пора выходить, как ты опять окажешься под землей -- но очень ненадолго: только ты соберешься упиться отчаяньем, как вот он -- выход. Теперь немного вверх и все время налево. Не понимаю твоего смеха. Ничего нет смешного, потому что ты можешь приехать в любое время суток, и это в любом случае проблема -- днем свет после подземелья режет глаза, а ночью он их просто отрицает. Ни фига не видно в любом случае... Остается надеяться на чудо. Больше не на что, поверь опыту. Чудо как правило происходит где-то в районе небольшой постройки, в которой люди приобретают всяческие необходимые для существования тела вещи -- ну, чтобы оно, тело, не мерзло, не мучалось голодом и не погрязло в собственных секретах. Не в смысле «тайнах». Вот рядом с этим местом и происходит чудо. Ну, ты же понимаешь, -- главное -- готовность, и тогда чудо случается прямо-таки точно по расписанию. Надо быть готовым и восприимчивым и не пропустить того, что тебе нужно. И лучше не зарываться, а веруя в неизбежность необходимого, скромно выстоять очередь и занять подобающее истинному своему статусу место. Тогда все получится очень быстро и правильно. Еще один отрезок пути будет пройден.
Ты можешь уютно устроиться на теплом от предшествующего зада сиденье и наслаждаться заработанным. Не мне тебе рассказывать, что каждый получает то, что заработал. То есть то, чего хотел на самом деле. Потом еще удивляется: неужели именно этого я хотел? Удивись мне, удивись мне, превратись со мной во что-нибудь...
А впереди еще долгий путь. Постарайся грамотно распределить силы. Постарайся не проспать нужную остановку. Твой путь -- мимо школы и кладбища, мимо жилищ и дерев, мимо костров, лающих собак, неисправных светофоров. Не считай поворотов -- доверься. Ты почувствуешь, когда выходить, не сомневайся. Тогда выходи.
Теперь основное. Теперь тебе нужно точно и очень четко осознавая задачу и не переставая стремиться, повернуться на 90 вправо и идти все время вперед -- не останавливаясь и не обращая внимания ни на что. Из подворотни справа выглядывает обычно недолюбленный маньяк -- не бойся, иди, он не увидит тебя, если ты не испугаешься. Не увидит, не будет требовать от тебя того, чего ему не дали (или он не взял, не смог взять, не захотел взять). Не будет требовать, не будет сжимать липкими холодными пальцами твое горло, не будет пытаться проникнуть и добиться от тебя хоть малой толики признания, не будет. Ты только не бойся. И не вздумай бежать, если услышишь за спиной убыстряющиеся шаги и нетерпеливое дыхание. Только не беги. И не оглядывайся, запомни, ни в коем случае не оглядывайся! Только тогда ты увидишь освещенную дорогу вдоль долгого забора, в котором нет щелей и все доски на месте. Из-за забора обычно торжествующе выплывает запах сырой земли. Это верная примета -- ты уже приближаешься. Берегись мерцающих грибов -- они подвижны. А в остальном все в порядке. Тебе остается только сделать еще один поворот и открыть первую дверь.
Она тяжела. За ней -- темнота. Вот здесь ты можешь повернуть назад -- это то самое место. Если тебе покажется, что ты уже знаешь главное, то именно здесь ты можешь смело повернуть назад, и ничего больше не будет. В этой точке, разумеется. Так что решай. Но только здесь. Дальнейшие поступки необратимы. Но в этой точке ты еще можешь задать себе главные вопросы. Например, можно ли вскипятить газировку, и если можно, то что получится, и почему этого никто не делает. Получится ли из кипяченого «Спрайта» чай с лимоном, если добавить заварки, и станет ли «Кола» «чашечкой бодрящего кофе»? Никогда нельзя угадать, какой вопрос для тебя главный. Никто этого не знает. Особенно ты.
Если все-таки решишься -- тогда открывай вторую дверь. И поднимайся по лестнице. Спокойно. Радостно. Мимо мелких домашних животных, занятых процессом самовоспроизводства. Мимо кусочков чьих-то жизней в белеющих сквозь дыры железного ящика конвертах. Мимо выползающего из полуоткрытой двери любопытства. Мимо... На моей двери ты увидишь перечеркнутый отпечаток своей ступни. Зови меня. Я могу появиться, я могу скрыться, я могу все, что может присниться. Я меняю имена, я меняю лица, и кто меня знает, что я за птица? Не дозовешься -- открывай.
Ты можешь открыть дверь и очутиться в теплой прихожей, освещенной лишь пламенем свечи. Свеча поплывет по воде, заключенной в границы овального блюда с чуть тронутыми кариесом времени краями. Поплывут рядом цветочные лепестки. Пламя свечи отразится в воде, тебе покажется, что я стою сзади и ты видишь мое отражение. Но я войду позже -- только после того, как ты переступишь порог комнаты и маленький бронзовый дракон, зажав в пасти курящуюся душистую палочку, благосклонно кивнет тебе с высокого шкафа.
А может, ты распахнешь двери и никого не увидишь. Будет сквозняк. Будет темно и гулко, и один из неприветливых миров будет вползать в открытое окно, и ты поймешь, что сейчас он все пожрет. А меня нет, да и не было -- меня он давно сожрал.
Но скорее всего, ты все-таки дозовешься и я просто открою тебе дверь.
А о том, что будет дальше, мы станем вспоминать. Сейчас я тебе об этом ничего не скажу -- откуда я знаю, о чем мы будем вспоминать? Все равно каждый о своем.
Так что приезжай. Думаю, не заблудишься, -- тут все достаточно подробно описано.
Только знаешь, что?
Ты про все про это забудь. Будет нужно -- все равно найдешь.






НЕ ЗНАЮ





Не спала ни минуты. Лежала, тупо уставившись в темноту. Красные светящиеся цифры электронных часов отсчитывали неровный пульс ночи. Хотелось употребить выражение «воспаленный взор». И еще множество выражений хотелось употребить. Особенно крепких. Особенно по отношению к себе.
... он терпеть не может мата... 01:58 где он спит 02:03 где он спит 02:05 где он спит где где черт тебя подери малодушная ты дрянь ГДЕ ОН СПИТ 02:15 где-то мне попадалась эта чудовищная фраза что-то типа она исповедовала в любви принцип примиренчества основанный на высоком чувстве долга вот так и подыхают люди в обнимку с собственным чувством долга 02:18 где же он все-таки спит успокойся ты у тетки собственной он спит преспокойненько спит у тетки прагматичной полной женщины которая не слишком наверное довольна неожиданным ночным звонком в дверь привет адмиралам и генералам так сказать 02:30 а какого же черта трусливая ты шлюха ты так себя вела так самоуверенно тебя сегодня между прочим как бы так помягче сказать отодвинули тебя сегодня почти все лучшие твои друзья надо отдать им должное весьма корректно и интеллигентно отодвинули у него между прочим на глазах ты почему-то этого не заметила не захотела заметить он заметил не волнуйся он очень наблюдательный 02:43 что теперь то теперь то что что ты несла по телефону что ты несла блядь плебейка как я отмажусь слово-то какое выбрала отмажусь ты себя представь в ночном метро после любви представь он напротив неприятным голосом разговаривает с другом але вдвоем а как я отмажусь от Катерины как я отмажусь представила тут Вы дорогуша начинаете эту самую Катерину сильно любить настолько сильно что чувство быстро перерастает в свою противоположность и Вы дорогая начинаете всерьез думать о соляной кислоте и кровавой корке которая остается после выдранных волос но так как Вы дорогая человек почти интеллигентный Вы крепко сжимаете зубы и вообще ведете себя очень прилично и едете ночевать к тетке нравится А-А-А-А а ему значит нравится да 03:15 дура вся разница в установке я тебя разлюблю и забуду когда в пятницу будет среда это только про тебя не про него про тебя вот и все кому нужны твои проблемы ему не нужны во всяком случае женщин которых жалко не любят так что давай дуй дальше пока 03:25 Давай лучше о приятном. Завтра на работу все таки. Давай заснем. Давай о приятном. Вот тихий поезд -- перестук его колес глуховат и мягок, полотняные чехлы сидений все время кажутся чуть влажными, а латунь дверных ручек и всяческих крючков тяжела даже на вид. И уже ночь. И ехать очень далеко. Включен ночник и можно читать книгу. Ты счастлива. Сидишь, спиной прижав к стене комковатую подушку. Книга на коленях. Волосы падают на лицо -- как будто в затылок тебе дует ветер. И он сейчас войдет. 03:28 не реви как говаривал блаженной памяти Карлсон а я и не реву вот и не реви 03:29 И море. И пропитанный замерзшей солонью песок -- плотный, такой плотный, что придется захватить с собой туфли на шпильке -- чтобы уж сполна в этой плотности удостовериться. И какой-нибудь ужин несовместимый. Вино красное, вобла, курага. Дурачиться. Смеяться. Молчать. Любить друг друга. Не впопыхах, не решая проблем, не выясняя отношений. Его щетина. Покрасневшие на ветру уши. Брови, почему-то очень мягкие, шелковистые просто какие-то. Какой-нибудь маленький город утром. Скамейка. Собака какая-нибудь голодная. Прохожий какой-нибудь любопытный во всех отношениях. Он любопытен нам, мы любопытны ему. И судьба к нам благосклонна. Мы любопытны судьбе. Ну что, обнимемся? Милый мой, любимый, хороший, мой хороший, маленький мой, бедный, самый замечательный, желанный единственный, никогда никого ТАК... 04:00 о-о-о мать моя ТАК ты никогда не заснешь встанешь завтра с неровным бесцветным лицом тусклыми глазами засыпать начнешь часов после пяти на ходу вот удивительная штука помираю без него дышать больно а увижу кажется разлюбила кажется свобода и гордость появляется и легкость на полчаса только когда он рядом а потом опять совесть и боль и тоска просто смертная нутряная тоска вот тебе и разлюбила ну спать пожалуйста спать спать спать спать 04:30 ты же ничего не знаешь о нем не знаешь даже где он родился и где он спит 04:35 ты и о себе-то ничего не знаешь до сих пор 05:00 что-ли утро нет еще он хоть понимает что не к мужчине я от него ухожу раньше уходила к себе теперь к своим хорош уход спиной вперед и руки руки непременно простираются 05:08 у тебя между прочим я между прочим в курсе что у меня между прочим это самое между прочим скоро проснется и запросит свою утреннюю бутылочку как я как я что я могу 07:03 врешь что ни минуты не спала спала два часа целых нервноистощенная ты моя воду бы на тебе возить ну вставать вставать...
И встала. И одела на себя что-то, и даже закинула в себя что-то типа еды. И на работу пошла. Улыбнулась вахтерше, кивнула знакомому, поискала слова сочувствия для подруги... Все как всегда, как всегда...
-- По-хо-ро-ше-ла, по-хо-ро-ше-е-ела... -- пропел шеф, присутствуя губами аж где-то за ухом. «Как холодец», -- подумала.
-- Кожа? -- осведомился, пробуя мягкими пальцами борт ее черной жилетки.




-- Нет, мать, ты не дама, определенно -- не дама! Что это такое: «Мужнина»?! «Кожа» -- слово-то какое... Ты что, вчера родилась, не знаешь, что надо делать, когда тебе модный режиссер комплименты говорит? С каких скорбей ты хамишь-то?
Она знала, что было надо: надо было сделать лицом, захлопотать глазами, изображая надежду, сладостную в своей несбыточности, податься как бы опасливо чуть вперед... Знала она.
А еще она знала, что день неизбежно придет к концу. Также, как неизбежно придет к своему концу осень. Распахнутые холодные бульвары, ставшие внезапно пустынными, вынесут ее вскоре к желтой приподнятой арке, которую все помнят розовой. Плиты недавнего тротуара отдадут каблукам плотность смерзшегося прибрежного песка. Она отразится в витрине и войдет в метро. Повисшая на проводе трубка телефонного автомата заставит ее отвести глаза, и она увидит сквозь стеклянные двери вестибюля, как осязаемо и бесповоротно растворяется в знобком городском воздухе осень. Долгая прекрасная осень, которая окончилась вчера.




P.S.: Впереди -- зима, о которой она, видимо, так ничего и не узнает.






ВЕРТИКАЛЬНЫЙ РАЗРЕЗ





Вы слышите, как звучит телефонный звонок -- как всегда, некстати? Слышите? Смотрите теперь, как из нагретой постели выбирается женщина, с сожалением оглядывается на молодую мужскую спину, проводит ладонью вдоль изгиба позвоночника, задерживается кончиками пальцев на едва заметных ямочках над ягодицами... Телефон все надрывается.




-- Да... -- говорит женщина, поставив одну голую ступню на другую, чтобы не мерзла хотя бы одна, обнимая себя за плечи и прижимая трубку ухом.
-- Два... Приезжай, а? Не приедешь -- я сдохну.
-- Что-то случилось? -- глотая зевок, спрашивает женщина.
-- Приезжай.
-- Послушай, ну почему это продолжается, а? Почему все повторяется с какой-то идиотской периодичностью? Почему я должна все время повторять, что мы разведены, разведены, полгода разведены? -- женский голос поднимается и поднимается, и вот она, спохватившись, уже шепчет в трубку: -- Ты ошалел? Час ночи! Всех перебудишь! Я замужем, между прочим!
-- Это ты, милая, ошалела... Я ей говорю, что подыхаю, а она мне -- что она замужем. За каким таким мужем? Этот недоносок?
-- Прекрати!
-- Все щебечете?
-- Что тебе нужно?
-- Мне нужно, чтобы ты приехала.
-- У тебя приступ?
-- Нет... Не знаю...
-- Что тогда?
-- Тучка... -- женщина вздрагивает, услышав свое уже почти забытое прозвище. -- Тучка... Отец умер.
-- Я еду. Все, еду, еду... -- она говорит это, уже повесив трубку, себе самой, судорожно одеваясь, бегая из комнаты в ванную, подтыкая одеяло вокруг пышущего сонным теплом мужского тела, начиная подкрашивать глаза, бросая -- все равно плакать -- и вспоминая все время своего бывшего свекра, старого московского еврея Михаила Моисеича, его выпуклые глаза, безупречный русский язык и почему-то позапрошлогодние календари с лакированными японками, которые он с непонятным домочадцам упорством развешивал у себя в комнате... Еще она вспоминает, как свекор вылизывал ей затылок электрической бритвой, когда она в припадке очередной депрессии побрилась «до семечек» мужниным станком, изведя чуть ли не все дефицитные лезвия, но на затылок все равно не хватило. Она почему-то снова ощущает горячее жужжание бритвы, и видит свое лицо в зеркале, и лицо свекра, и их глаза встречаются, и старый, седой, благообразный человек в вельветовом халате подмигивает ей и громко говорит, обращаясь к сыну: «А наша таки -- лучше всех!». Женщина в который раз за свою жизнь удивляется тому, о каких мелочах мы думаем в самые важные моменты, на бегу застегивает куртку и торопится на последний трамвай.




Она трясется в трамвае и думает, что трамвай позднего вечера немногим отличается от трамвая раннего утра. Лишь тем, что утром мы еще не проснулись, днем так и не проснулись, а вечером уже спим. Женщина с гримасой скуки оглядывает дремлющих пассажиров и свысока желает им спать, спать всю жизнь, покачиваясь в бессильных дремах на пути к маленьким кухням, где они, так и не проснувшись, будут поглощать еду -- чтобы голод не мешал спать дальше. Сомнамбул ждут постели --сероватые, уютные постели, пропитанные потом, в котором они, не просыпаясь, делают детей. Все, что нужно от этих детей родителям -- чтобы они спокойно спали. Так думает женщина, считает, что она-то не засыпала никогда, но вовремя спохватывается, и тут ей как раз выходить.
Трамвайные двери распахиваются, выпускают ее, и она идет. Поднимая глаза -- вперед и вверх, выше оранжевого мертвенного марева, испускаемого фонарями, выше сизого пара, испускаемого тысячами легких -- поднимая глаза женщина видит ее -- туманную, неявную летучую звезду, и шлейф за ней -- пыль миров. Звезда сулит несчастья и перемены. Женщина думает, что для большинства это почти одно и то же, в досаде на собственную самонадеянность машет рукой, приближается к дому и заходит в подъезд.


Тупо глядя сквозь сетку шахты на проплывающие снаружи лестничные площадки -- шестой этаж, седьмой, восьмой... -- она думает, где сейчас Михаил Моисеич -- в морге или у себя... С первым мужем они были устроены с завидным для большинства комфортом: его родители жили на первом этаже, а у него, благодаря хитрым перестановкам внутри жилищного кооператива, была квартира на девятом. Когда женщина впервые вошла в эту квартиру, стены которой видели впоследствии то, на что, может быть, стоит закрыть глаза, она сказала: «Ну, что же, вот она, благородная нищета». И действительно, все так и было: и последние десять копеек (купить полбуханки и пожарить, или съездить поужинать к друзьям? выбирали второе), и одеяло, которое везла от матери через всю Москву, и белые джинсы, купленные ею мужу на шальные, легко доставшиеся деньги... И записка «Сиськи в тесте -- это вкусно» на холодильнике, выкрашенным бритвенным помазком в красный цвет. И психиатрическая аптека, литий и аминазин, и странгуляционная, простите, борозда на небритой сизой шее, когда она снимала мужа с трубы на кухне, а он хрипел, и говорил, что это лучший оргазм в его жизни... Все у них было, и все сгорело, и осталось пепелище, и вот теперь эта женщина, такая еще молодая, вполне красивая и счастлива во втором браке, стоит перед обитой сиротским коричневым дерматином дверью и давит, давит, давит на кнопку звонка.
-- И что? ---- говорит она, сбрасывая с ходу мужскую руку со своего плеча, окидывая взглядом комнату и думая, что кандидат исторических наук мог бы, все-таки, привести в порядок свои рукописи, даже если это стихи, а не очередная монография, а не разбрасывать бумагу по всей квартире: -- И что?
-- Ничего... Иди сюда, ничего...
-- Трахать будешь? -- осведомляется женщина с чувством, которое можно было бы назвать смирением, если бы оно не было так похоже на сожаление, -- Дай хоть раздеться, чудовище... Я не виновата, что папа твой умер... раздеться дай, слышишь, ты, животное...
После она умолкает, потому что бессмысленно что-либо говорить, когда ты повернута носом к кафельной стенке, а по мутноватой от хлорки воде прыгают тугенькие резиновые уточки -- одна большая и две маленькие.
-- Солнышко, ты не мог бы сегодня обойтись без излишеств? ---- спрашивает женщина, чувствуя, как одно из ее отверстий, предназначенное природой выпускать, а не впускать, привычно, но от того не менее болезненно растягивается, грозясь затрещать. -- Прекрати, говорю, ты знаешь, я терпеть этого не могу...
Но она опять умолкает, потому что они уже в воде, под водой, и мужчина, который был ей мужем, бывший мажорный мальчик из богатой благополучной семьи, мальчик тридцати шести лет с двумя высшими образованиями, израильским вызовом и диагнозом «маниакально-депрессивный психоз», мальчик этот с намокшей бородой, отгоняя уточек -- одну красненькую и двух желтеньких -- начинает вдруг плакать в голос, и она уже прижимает его больную голову к груди, между грудями, он скользит в любимой когда-то ложбинке, срывается, захлебывается и слышит:
-- Ну, солнышко, ну, успокойся, все пройдет, он так быстро ушел, легко ушел, счастливый человек, чистый, не мучался, чисто ушел, все пройдет, маленький мой, успокойся, все пройдет, все будет хорошо, мы, может, еще раз поженимся, полжизни впереди -- видишь, я честная, я не говорю -- «жизнь», но что-то еще впереди, это точно, и я тебя любила, люблю, люблю...
И они сидят в ванне с потрескавшейся эмалью, два взрослых, почти еще молодых человека, и вода остывает, и женщине видится девятиэтажный дом, в котором она провела три года счастливой, рваной, неправильной жизни.
Этажом ниже мамочка девятнадцати лет никак не может уложить спать своего синюшного от крика младенца;
а еще ниже спит, открывши рот, одинокий, когда-то слишком любимый мамой алкоголик Саша;
а на шестом баба Люся смотрит на телефон и старается не звонить дочери, чтобы не беспокоить зря, а так хочется, и опять ноет сердце;
а на пятом привычно забылось под телевизор пережившее огонь и воду семейство и синий неверный свет делает морщины на их лицах куда беспощадней;
а на четвертом семиклассник Ваня хочет повеситься, потому что девятиклассница Лена его не любит,
а на третьем...
а на втором...
а на первом этаже лежит на продавленном поколениями диване старый мертвый Михаил Моисеич, и щеки его запали, кожа бледна, вокруг висят календари с улыбчивыми лакированным японками, так скрашивавшими ему старческие, но не последнюю -- но не последнюю! ---ночь, а прямо над мертвым, в тридцати с небольшим метрах по вертикали, сидят, обнявшись, его неудавшийся сын и бывшая невестка, и кажется, кажется, кажется -- кому кажется? ---- кажется, любят хотя бы в это мгновение -- его и друг друга.




СВИДАНИЕ



...Они говорили о том, что уже успели забыть, как выглядит утро, и она благодарила: сумел напомнить. Спеша на непривычно раннее свидание, она видела сегодня серебряную утренним инеем траву и стремительное розовое золото солнца. Видела облака -- так давно не смотрела на небо, ты представь: наверное, месяца два жила, не поднимая головы; только с тобою и смотрю на небо... Шла по прозрачным от безлюдья улицам и вспоминала, каким чистым может быть город -- поэтому спасибо тебе, милый, ты мне вернул утро.
Он пришел на свидание сонным, и когда она спросила -- почему? ---- ответил, что жизнь ночью все-таки интереснее, в ней больше -- тут он на секунду замолчал -- больше движений, особенно в его сегодняшней ситуации, когда... Тут она прервала его, перебила, стала говорить, что не будет задавать конкретных вопросов, не будет больше никогда, потому что видит, как он нервничает, как ему неприятно, и пусть он сам решает, о чем говорить, а о чем -- нет.
Он сказал -- давно не виделись, и что даже не знает, хотел ли, чтобы она приезжала сегодня, да что уж тут делать, круг замкнулся, и пусть будет, как будет, он на самом деле очень рад. Сказал -- хорошо выглядишь, и замолчал. Она сказала, что у нее новые духи, и как жалко, что ты, наверное, не чувствуешь; и подумала, что она, конечно, не отказалась от возможности его уколоть, потому что про духи теперь -- это садизм, конечно же, и тут нечего удивляться, это ее застарелая злость. И сказала: прости, я злюсь на тебя, потому что злюсь на себя.
Он сказал, что ничего, это очень понятно, и пусть она себя не мучает, не приезжает. Что все это слишком грязно, а для нее, как он ее знает -- вообще невозможно. Потом посмотрел внимательно и сказал, что, может быть, ей его жалко, то есть -- тебе меня, случайно, не жалко? -- и тогда уж точно ничего не нужно. Тут она засмеялась преувеличенно -- ну что ты, когда это мы друг друга жалели, я просто не была никогда в этом городе, вот и все, и вообще было любопытно, что-то новое, новый, так сказать, опыт, что же? И он улыбнулся -- тогда ладно, тогда хорошо, а ведь я тут раньше был, город красивый, монастырь, много храмов, особенно один. Такой барочный, красненький -- сказала она, и он удивился -- откуда знаешь? Ходила, пока тебя ждала, Иокима и Анны -- сказала она, -- какие-то влюбленные святые, наверное. Все-то успела, -- сказал он, -- а у меня теперь время даже не течет сквозь пальцы, если бы текло! -- так нет, оно узлом сворачивается... только ты не плачь.
Она перестала мгновенно, и сказала, что мать передает привет, и что мать его, конечно, уникальная баба, женщина-стиль, и они теперь просто подружки какие-то, а все думают, что она -- ее дочь. И он обрадовался, и спросил -- в курсе ли она семейных дел, и она сказала, что да, сестра его теперь какая-то там «мадам де...», и он сказал, что сестру не понимает, а она сказала, что понимает, но не разделяет, и он спросил, не виделась ли она с сестрой, и она сказала, что Бог миловал, и тут он засмеялся и сказал -- вот это правильно!
...Потом они еще говорили про книги, и что он бросил курить, и дадут ли ему, интересно, академический, и она сказала, что съездит, конечно же, в институт, только ей нужны хоть какие-нибудь бумажки. Потом помолчали, и вдруг она сказала -- дай ручку, и он помедлил и протянул руку, и она протянула свою, и ладони их...
Нет, не соприкоснулись, потому что между ладонями было стекло, и даже не одно, а два, два толстых стекла и пыль между ними. А мужчина, который сидел сзади с телефонной трубкой, и слушал все, что они и еще десять человек говорили друг другу, вдруг подскочил, и сбил ее руку со стекла, и спросил зло -- что это там вы ему показываете? Ладонь, я показываю ему ладонь -- сказала она, но мужчина сказал, что нет, нельзя ничего показывать, и вообще, свидание закончено. Она положила трубку на красный телефон, а рядом стояли еще пять телефонов без дисков: черный -- красный -- черный -- красный -- черный... И люди, сидевшие у телефонов, стали собираться, и он убрал руку со стекла, и смотрел, как она надевает пальто, и думал, как странно -- это она. Она обернулась, посмотрела на прощанье на его обритую наголо голову, и сказала уже не в телефон, а просто через стекло, но почему-то очень громко, как будто он мог услышать; сказала, как обычно говорила в конце каждого телефонного разговора или писала в конце письма, сказала -- я тебя целую! А он покривился и сказал -- спасибо, она поняла; и поняла, что зря сказала, это такой же садизм, как про духи, только на этот раз она не хотела. Она только хотела сказать, что целует его. Она открыла дверь, оставляя за спиной шесть телефонов, двойное стекло и жизнерадостных, упитанных пионеров в довоенной парусине, бодро шагающих по приморскому парку на картинке «Отдых в Крыму», украшавшей комнату свиданий.
В коридоре были уже другие картинки -- какой-то жестокий до нереальности комикс про то, из какого положения заключенного при побеге лучше ударить палкой, а из какого -- ногой. Она прошла через коридор, думая, что он, вероятно, спит днем потому, что там восемь коек на шестнадцать человек, и спи скорей. Она сдала пропуск, получила отобранный при входе паспорт, и еще минут десять очень нежно разговаривала с дежурным: как ей лучше добраться теперь до Москвы, и какая же у него, дежурного, несладкая работа, и нельзя ли ей передать мазь от чесотки, потому что лекарства в передачах не принимают, вы же знаете. Дежурный смотрел на нее с видимым удовольствием, и, кажется, с таким же удовольствием позвал начальника медпункта, чтобы взять лекарства. Тогда она очень вежливо, весело и нежно попрощалась -- мол, еще увидимся! -- толкнула последнюю дверь и вышла на свободу.
До электрички они добирались вместе с румяной сдобной бабкой в отмытом до ветхости платке, сын которой получил пожизненное за убийство, и которая была так добра к ней, неопытной, и даже сторожила ее очередь в окошко передач, когда она бегала на рынок за яблоками, а потом даже отпустила погулять полчасика. Они посмеялись, вспоминая трудности, и бабка удивилась, что из Москвы -- тут больше местные -- и стала рассказывать, как сына бросила теперь жена, а он, конечно же, не виноват. Она слушала, злобно усмехаясь про себя, что, конечно же, там же ни одного виноватого, кто же виноват? ---- а потом так же злобно заплакала, потому что поймала себя на том, что думает, что и он не виноват, и так у всех, у всех...
Электрички надо было ждать полтора часа, а туалет на вокзале, конечно же, был заколочен, так что пришлось обходиться как-то прямо здесь, у двери, и стеснительная бабка не решилась, и, улыбаясь, сказала ей, что хотела по-большому, да теперь уже ладно -- домой понесу.
И они поехали домой.




ОН СКАЗАЛ, ОНА СКАЗАЛА





...Они говорили о том, что уже успели забыть, как выглядит утро, и она благодарила: сумел напомнить. Спеша на непривычно раннее свидание, она видела сегодня серебряную утренним инеем траву и стремительное розовое золото солнца. Видела облака -- так давно не смотрела на небо, ты представь: наверное, месяца два жила, не поднимая головы; только с тобою и смотрю на небо... Шла по прозрачным от безлюдья улицам и вспоминала, каким чистым может быть город -- поэтому спасибо тебе, милый, ты мне вернул утро.
Он пришел на свидание сонным, и когда она спросила -- почему? ---- ответил, что жизнь ночью все-таки интереснее, в ней больше -- тут он на секунду замолчал -- больше движений, особенно в его сегодняшней ситуации, когда... Тут она прервала его, перебила, стала говорить, что не будет задавать конкретных вопросов, не будет больше никогда, потому что видит, как он нервничает, как ему неприятно, и пусть он сам решает, о чем говорить, а о чем -- нет.
Он сказал -- давно не виделись, и что даже не знает, хотел ли, чтобы она приезжала сегодня, да что уж тут делать, круг замкнулся, и пусть будет, как будет, он на самом деле очень рад. Сказал -- хорошо выглядишь, и замолчал. Она сказала, что у нее новые духи, и как жалко, что ты, наверное, не чувствуешь; и подумала, что она, конечно, не отказалась от возможности его уколоть, потому что про духи теперь -- это садизм, конечно же, и тут нечего удивляться, это ее застарелая злость. И сказала: прости, я злюсь на тебя, потому что злюсь на себя.
Он сказал, что ничего, это очень понятно, и пусть она себя не мучает, не приезжает. Что все это слишком грязно, а для нее, как он ее знает -- вообще невозможно. Потом посмотрел внимательно и сказал, что, может быть, ей его жалко, то есть -- тебе меня, случайно, не жалко? -- и тогда уж точно ничего не нужно. Тут она засмеялась преувеличенно -- ну что ты, когда это мы друг друга жалели, я просто не была никогда в этом городе, вот и все, и вообще было любопытно, что-то новое, новый, так сказать, опыт, что же? И он улыбнулся -- тогда ладно, тогда хорошо, а ведь я тут раньше был, город красивый, монастырь, много храмов, особенно один. Такой барочный, красненький -- сказала она и он удивился -- откуда знаешь? Ходила, пока тебя ждала, Иоакима и Анны -- сказала она, -- какие-то влюбленные святые, наверное. Все-то успела, -- сказал он, -- а у меня теперь время даже не течет сквозь пальцы, если бы текло! -- так нет, оно узлом сворачивается... только ты не плачь.
Она перестала мгновенно, и сказала, что мать передает привет, и что мать его, конечно, уникальная баба, женщина-стиль, и они теперь просто подружки какие-то, а все думают, что она -- ее дочь. И он обрадовался, и спросил -- в курсе ли она семейных дел, и она сказала, что да, сестра его теперь какая-то там «мадам де...», и он сказал, что сестру не понимает, а она сказала, что понимает, но не разделяет, и он спросил, не виделась ли она с сестрой, и она сказала, что Бог миловал, и тут он засмеялся и сказал -- вот это правильно!
...Потом они еще говорили про книги, и что он бросил курить, и дадут ли ему, интересно, академический, и она сказала, что съездит, конечно же, в институт, только ей нужны хоть какие-нибудь бумажки. Потом помолчали, и вдруг она сказала -- дай ручку, и он помедлил и протянул руку, и она протянула свою, и ладони их...
Нет, не соприкоснулись, потому что между ладонями было стекло, и даже не одно, а два, два толстых стекла и пыль между ними. А мужчина, который сидел сзади с телефонной трубкой, и слушал все, что они и еще десять человек говорили друг другу, вдруг подскочил, и сбил ее руку со стекла, и спросил зло -- что это там вы ему показываете? Ладонь, я показываю ему ладонь -- сказала она, но мужчина сказал, что нет, нельзя ничего показывать, и вообще, свидание закончено. Она положила трубку на красный телефон, а рядом стояли еще пять телефонов без дисков: черный -- красный -- черный -- красный -- черный... И люди, сидевшие у телефонов, стали собираться, и он убрал руку со стекла, и смотрел, как она надевает пальто, и думал, как странно -- это она. Она обернулась, посмотрела на прощанье на его обритую наголо голову, и сказала уже не в телефон, а просто через стекло, но почему-то очень громко, как будто он мог услышать; сказала, как обычно говорила в конце каждого телефонного разговора или писала в конце письма, сказала -- я тебя целую! А он покривился и сказал -- спасибо, она поняла; и поняла, что зря сказала, это такой же садизм, как про духи, только на этот раз она не хотела. Она только хотела сказать, что целует его. Она открыла дверь, оставляя за спиной шесть телефонов, двойное стекло и жизнерадостных, упитанных пионеров в довоенной парусине, бодро шагающих по приморскому парку на картинке «Отдых в Крыму», украшавшей комнату свиданий.
В коридоре были уже другие картинки -- какой-то жестокий до нереальности комикс про то, из какого положения заключенного при побеге лучше ударить палкой, а из какого -- ногой. Она прошла через коридор, думая, что он, вероятно, спит днем потому, что там восемь коек на шестнадцать человек, и спи скорей. Она сдала пропуск, получила отобранный при входе паспорт, и еще минут десять очень нежно разговаривала с дежурным: как ей лучше добраться теперь до Москвы, и какая же у него, дежурного, несладкая работа, и нельзя ли ей передать мазь от чесотки, потому что лекарства в передачах не принимают, вы же знаете. Дежурный смотрел на нее с видимым удовольствием, и, кажется, с таким же удовольствием позвал начальника медпункта, чтобы взять лекарства. Тогда она очень вежливо, весело и нежно попрощалась -- мол, еще увидимся! -- толкнула последнюю дверь и вышла на свободу.
До электрички они добирались вместе с румяной сдобной бабкой в отмытом до ветхости платке, сын которой получил пожизненное за убийство, и которая была так добра к ней, неопытной, и даже сторожила ее очередь в окошко передач, когда она бегала на рынок в туалет, а потом даже отпустила погулять полчасика. Они посмеялись, вспоминая трудности, и бабка удивилась, что из Москвы -- тут больше местные -- и стала рассказывать, как сына бросила теперь жена, а он, конечно же, не виноват. Она слушала, злобно усмехаясь про себя, что, конечно же, там же ни одного виноватого, кто же виноват? -- а потом так же злобно заплакала, потому что поймала себя на том, что думает, что и он не виноват, и так у всех, у всех...
Электрички надо было ждать полтора часа, а туалет на вокзале, конечно же, был заколочен, так что пришлось обходиться как-то прямо здесь, у двери, и стеснительная бабка не решилась, и, улыбаясь, сказала ей, что хотела по-большому, да теперь уже ладно -- домой понесу.
И они поехали домой.




ВО ТЬМЕ НЕОБЪЯСНИМОЙ





Они остановились одновременно: женщина -- чуть выше, мужчина -- чуть ниже. Их разделяли пара лестничных пролетов да темнота, а больше их ничто не разделяло, как казалось -- оба были в ту минуту свободны и молоды той последней молодостью, которая никак не хочет признаваться в том, что дни ее сочтены. Мужчина и женщина остановились как раз в тот момент, когда влюбленные обычно убыстряют шаг, стремясь поскорее достичь желанных объятий. Но эти двое остановились, и мгновение слушали дыхание друг друга -- в темноте шорохи и вздохи становятся громче. Она угадала его силуэт двумя пролетами ниже, и мимолетно подумала о том, что он все-таки совершенно солидный, солидный и обыденный человек, особенно если встретить его вот так, в темноте, и даже не испугаешься -- такую внешность хорошо иметь маньяку. Он посмотрел наверх и с сожалением отметил, что с прошлой зимы она не поменяла шубы, да и длинным своим бесформенным юбкам не изменила, хотя он любил смотреть на ее ноги, и когда они познакомились, она как раз была в тугих брючках и на каблуках. Он постояли еще в тишине, и темнота становилась все прозрачней.
-- Что? -- прорезал, наконец, темноту быстрый женский голос.
-- Это ты... -- ответил мужчина, поднялся на одну ступеньку и вдруг резко пошел вверх, уже не останавливаясь. Женские шаги заторопились вниз, и вот все стихло: они встретились.




В машине было тепло.
-- Что с тобой? Лицо отворачиваешь... -- равнодушно спросил мужчина.
-- Ничего... -- ответила женщина, глядя в летящую навстречу тьму, ---- у меня сложный жизненный период...
-- Как, впрочем, всегда...
-- Ха-ха... -- медленно сказала женщина, -- Куда это мы едем?
И тут она отшатнулась от окна, потому что из темноты и движения, в нереальной, пугающей близи, возник рядом с остановившейся машиной белый, огромный, засыпанный снегом корабль.
Она вышла и пошла вперед, не оглядываясь. Через заледенелый канал, на другом берегу, сияло ей навстречу здание речного вокзала, почти неузнаваемое в новой неоновой подсветке. У берега стояли корабли. Косые жгуты мелкой снежной пыли свивались и искрились в свете автомобильных фар. Мужчина подошел к женщине и обнял ее. Она почувствовала спиной его распахнутое тепло.
-- Красиво?
-- Во тьме необъяснимой... -- прошептала она одними губами, смотря на парящее в снежной мороси сияние, -- Плывет во тьме необъяснимой...
-- Что?
-- Ничего...
-- Красиво?
-- Очень. Очень красиво.
-- Это тебе.
И тут ей захотелось повернуться, захотелось запрокинуть лицо и почувствовать на губах сначала тающие снежинки, а потом -- его. Но это было бы слишком, и, завидуя сама себе и стыдясь банальности своей и простоты желаний, она не повернула головы и не нашла слов, кроме «спасибо».




В его подъезде было немногим светлее, чем в ее. На лестнице он пропустил ее вперед, и, поднимаясь и плавясь от нежности, она внезапно повернулась, шагнула вниз, ему навстречу, и не вовремя, с чересчур заметным желанием, стала кусать ему губы. В ответ он отстранился и жестко и больно сжал ей сосок. Глядя ей в глаза, сухо спросил в ответ на ее недовольство:
-- Что?
-- Ничего...




В прихожей, сняв с нее шубу, он наконец целовал ее, прижимая к стене спиной, жадно, будто пытаясь соблюсти правила игры и убедить себя, что какие-то чувства все-таки испытывает. Чувствуя под мягкой шерстью юбки ее гладкие, затянутые колготками бедра, сквозь капрон протискивая ладонь в податливую, скользкую глубину, он выдохнул:
-- В такую холодину -- без трусов, сучка...




Год назад она, взмыленная, растрепанная, с двумя сумками и полным отсутствием макияжа вынырнула из метро без пятнадцати шесть, когда передачи в больнице принимали только до шести, и бросилась ловить машину. Бухнувшись на сиденье рядом с водителем, она повернула голову и мгновенно поняла, что непременно и очень скоро почувствует всей кожей мокрую от пота шерсть этого мужчины, и будет извиваться под ним и счастливо подвывать, и чем скорее это случится, тем лучше, несмотря на то, что в больнице ждет вареной курицы ее любовник, заболевший дурацкой опасной желтухой. Желтуха была привезена из далекой, полной непрожаренного шашлыка восточной страны, куда они улетели на три дня в тщетной надежде реанимировать высокие когда-то отношения. Реанимация обернулась разбитой по дороге в аэропорт машиной, нервотрепкой на фоне безмолвных прекрасных гор, пьяной истерикой в самолете на обратном пути и вот теперь -- этим, с позволения сказать, водителем. Через двадцать минут мужчина пошел разменивать деньги, которыми она пыталась расплатиться, и вернулся к машине с тремя белыми гвоздиками, которые в воспоминаниях неминуемо превращались в последствии в тринадцать. Через три дня в той же самой машине было тесно, темно и жарко, мокро, солоно и быстро, и, подняв глаза под невесть откуда взявшийся в радиоэфире канкан, она засмеялась и сказала, прервавшись и сглотнув: «Прости, я боялась попасть в ритм». А через десять дней она трещала по швам и счастливо подвывала на том самом диванчике, на котором год спустя сидит сейчас, гладит рукой покрывало, смотрит на мужчину, который что-то говорит, видит только губы, и, наконец, после четырехчасового почти разговора, полного воспоминаний, проблем и надежд, пытаясь выплыть из темноты, втекающей в глаза и уши, она слышит:
-- Ну, что, пора звонить блядям?
-- Звони, -- отвечает она. -- Что ж, конечно, звони...
И оба они плывут во тьме, тьме, необъяснимой, неодолимой тьме, и будут плыть еще совсем недолго -- всего лишь жизнь.