Speaking In Tongues
Лавка Языков

Александр Белых

Тамагочи, или Азиатский факультет


МАРГО КАРАУЛИТ КОФЕ


1



Яркие вспышки стеклышка на косогоре среди рыжего глинозёма, камней и сухих прутиков полыни, колышимых северо-западным ветром, привлекли внимание сороки из двойного гнезда на телеграфном столбе. Марго любила наблюдать за жизнью сорочьей семьи. Ей было невдомёк, что эти любопытные и прехитрючие птицы тоже могут шпионить за ней. С каждым годом гнездо обрастало новыми пристройками. Марго прищурила глаза и задумалась. Её мысли вспыхивали и гасли. Она думала: «Вот завести бы себе золотую рыбку, запустить её в маленький аквариум, совсем маленький, на литр-полтора-два -- ах, найти бы такой круглый! -- поставить на колени, обнять обеими руками и любоваться одинокими зимними вечерами. Чем же кормят их, этих самых золотых рыбок? Ведь надо будет менять воду -- из-под крана нельзя -- один раз в неделю, наверное, или реже, раз в месяц. Да-да, по четвергам, в мои творческие дни. Так, а во что же она обойдётся мне, в какую копеечку? Ах, сколько забот сразу, слава богу, что кошки еще нет…» Марго представила, как пузатенькая рыбка в золотом позументе, увеличенная в размерах водой и аквариумным стеклом, лениво порхая плавниками, открывает губастый рот и беззвучно, с паузами в долю секунды, артикулирует: «О! О! О! О!» Она близоруко смотрела вдаль сквозь очки двух диоптрий, сквозь двойные стекла окна, за которым проходила жизнь, как в немом черно-белом кино. Да, да, вот именно, как в кино, её собственном кино, которое она снимала когда-то не в воображении, а на восьмимиллиметровую плёнку. Не выдавая себя ни единым звуком, сильный ветер выгибал ветви деревьев, срывая последние листья; воробьиная стая, пугливо переметнувшись через тюремный забор, укрылась под карнизами высотных зданий; мимо мчались машины и троллейбусы, торопились пешеходы -- всё это было как бы по ту сторону аквариума, в котором уныло и неприхотливо жила Марго.
Вид из её окна напоминал носовую часть огромного корабля, который на скорости в несколько узлов в час врезался в синеву горизонта и, рассекая волны, куда-то плыл, плыл, плыл -- то ли к совершенству, то ли к смерти. Над Орлиным гнездом возвышалась телевизионная башня. Она видна отовсюду -- со стороны Второй речки, когда подъезжаешь на электричке, или со стороны моря, когда входишь в бухту Золотой Рог на каком-нибудь судне. На ней раздувались рваные клочья облаков, словно потрёпанные в бессрочном плавании паруса. Бурные тёмно-синие волны и облака создавали ощущение бесконечного, непрерывного движения. Это ощущение не покидало даже ночью: огни города, подобно палубной иллюминации, вырисовывали контуры корабля, плывущего в черном пространстве, над которым проливался звездным млеком Большой Ковш. Впереди, на горизонте, зимой вырастали айсберги, -- это были заснеженные сопки противоположного берега Амурского залива.
Тяжёлые буро-зелёные шторы, свисающие с карниза, словно ламинария в сушильне, с пронзительным скрипом железных крючков отлетели вправо и влево, -- к стене с ковром и к стене с книжным шкафом. Марго впускала дневной свет в единственную комнату, служившую ей одновременно и спальней, и кабинетом, и гостиной, медленно поплыла на кухню, чтобы выкурить сигарету. В кухонном шкафчике у неё хранится початая красная пачка Winston`а, оставленная на прошлой неделе Артуром, студентом, сочиняющим под её руководством диплом на тему о соотношении символа и реминисценций в поэтике антологии «****», 1205 года.
«Оставь мне пару штук, хорошо?»
«Да берите всю!», --великодушно предложил Артур. Кто-то пустил слушок по коридорам факультета, что у него с Марго якобы роман. Разговоры недоброжелателей окольными путями дошли до Артура, безобидного и, как она говорила, смазливого паренька, умеющего копировать голоса и жесты преподавателей и даже, даже, даже, но очень тихо и при плотно закрытых дверях, вслух сказать нельзя кого. Эта новость его вовсе не обескуражила. О, нет, вовсе нет, даже наоборот, наделила его шармом. Довольный сомнительной славой, он был вхож в дом Марго, приносил на хвосте всякие коридорные сплетни, всегда докладывал, кто и что говорит о Марго. Он плохо отзывался об одном сокурснике -- «этом, как его» --Оресте, который, мол, что-то иронически-пренебрежительное сказал в адрес Марго и т. д.
Очередной раз пробежав глазами рукописи на столе, который был придвинут к восточному окну, заставленному цветами в пластмассовых горшках, она перечитала стихотворение, заметила ритмическую ошибку, но отложила в сторону бумаги -- до нового вдохновения. Чаще на помощь вдохновению приходила добросовестная усидчивость, в крайнем случае, работу подмастерья выполнял какой-нибудь студентишка.
Вид из второго окна был невзрачным: угол городской тюрьмы, общественный телефон-автомат, чужие окна многоэтажных домов, из которых, казалось ей, наблюдают за её жизнью. Комнатные цветы на подоконнике -- гортензия и разросшийся терновник хоть как-то заслоняли унылую картину, безрадостно напоминавшую район Текстильщики в хлебосольной Москве, где она не раз останавливалась у своих неприветливых родственников, приезжая в нечастые научные командировки.
Десять лет её однообразной жизни, одиноко проведенные в этой комнате, без ущерба можно уплотнить в один год, а весь год --в одно предложение, причём без большого количества придаточных, необходимых только для того, чтобы рассказать о предыдущем десятилетии. Одним словом, Марго жила тихо и почти без событий.
Вот это маленькое «почти» сидело в ней занозой. Она считала, что все главные события происходят не в биографии, а в душе, в чувствах, в эмоциях, или в сознании, как у всякого интеллектуала. Её события были сродни маленьким духовным подвигам. И совсем неважно, если никто не заметит её подвигов, ведь на то есть Бог! Она верила в него не потому, что была религиозна, не из любви, а из опасения, на всякий случай, как бы впрок, словно покупала одежду на вырост, en disponibilite`, а вдруг её вера да пригодится в лихую годину. И всё же она считала чудовищным, что её жизнь, исполненная духовных подвигов, когда-нибудь обозначится прочерком, минусом между двумя датами.
Кстати, сколько будет, если от меньшего числа, даты рождения, отнять большее число, дату смерти? Наверное, получится число со знаком минус. Именно столько времени её жизнь отнимала у вечности. Или прибавляла? Интересно, каким числом исчисляется вечность? Тем знаком, который завораживает своими совершенными овальными линиями, как яйцо, или знаком горизонтальной восьмёрки, в которую сворачивается змея? Приходит время расплаты, и за прожитые годы набегают проценты. И платить нужно всегда больше, чем тебе отмерено на жизнь. А чем платить? Конечно, числом перерождений! Она знала, что, если, не дай Бог, тьфу, тьфу, тьфу, нагрянет смерть, как татарин, то никто не будет проливать скорбных слёз, поговорят немного и благополучно забудут. В крайнем случае, какой-нибудь читатель полистает её книжки. Слабое утешение, согласитесь. Что вечности до наших дней, до наших деяний? Однако ею двигало желание оставить след в душе человечества, за что и следовало бы уважать любого деятеля, если бы не было так много желающих наследить да натоптать, а потом удалиться с чувством выполненного долга.
Когда-то будущее для Марго представлялось в виде тихой уютной комнаты, куда она однажды придёт с запотевшими от мороза очками, поставит вещи у порога, снимет пальто и скажет: «Ну, вот я и дома!» Это была комната грёз, некое подобие будущего, которое легко умещается в одной коробочке. И вот она стояла на его пороге, а за ним уже захлопнулась дверь. Плотно. Навсегда.


2



Сквозняк хлопнул дверью так громко, что стёкла продолжали дрожать, пока она снимала кожаное пальто. Комната грёз превратилась в комнату печали, в комнату скудных воспоминаний, в комнату тревог, перерастающих в безвольное отчаяние без жалоб, без проклятий. Не каждая вещица -- свидетельница какого-нибудь события, -- могла вспомнить, при каких обстоятельствах она появилась в печальном доме Марго.
Её жизнь была похожа на ежедневное восхождение к неведомым вершинам, но каждый раз она оказывалась на девятом этаже своей однокомнатной, стандартной квартиры. Однако её комната как бы изменялась во времени: из коробочки для вещей она превращалась в средневековый замок с черными деревянными полами, с ширмами, с шорохами, шёпотом и призрачными тенями. В этом замке было множество комнат. Однажды она отправилась по дороге вчерашнего дня и заблудилась. И никто не кинулся её искать. Только сквозняк завывал вслед, как сейчас между домами. У-у-у!
При одной мысли, что комната её грёз однажды превратится в комнату смерти, бедную Марго бросало в трепет, отчего даже мозг, казалось, ощетинивался, словно тот ёжик, которого однажды в детстве нашла в пригородном лесу. «Господи, кто же будет меня выносить?», -- просыпалась она по утрам с этой жуткой мыслью. Однако она боялась не смерти, а сопутствующих ей обстоятельств: мертвецкой, трупов, погребения.
Её будущее обретало новый смутный образ -- комната в богадельне. «Это несправедливо!», -- в отчаянии шептала она, натягивая на голову одеяло. «А как же комната любви? Ты позабыла про неё, позабыла! То ли было, то ли не было, всё прошло, как с белых-белых-белых …»


Её любовь черпала силы в ревности. Выражаясь фигурально, её ревность была вроде речного ложа, которое принимало воды любви, удерживало их в своих берегах, давало им направление, пока они не впадали в забвение, где неведомо куда плыл её бумажный кораблик вместе с её домом, вместе с Орлиным гнездом, вместе с коршунами над ним. Когда любовь пересыхала, о ней уныло свидетельствовало старое заросшее кустами ивы и ольхи русло -- вот оно почти никогда не изменялось во времени.
Марго вспомнилось, что когда-то в детстве она жила с мамой в комнате ожидания на железнодорожном вокзале в течение трёх дней. Она улыбнулась той детской улыбкой пухленькой девочки с косичками, которые заплетала по утрам бабушка своими сухими, как пергамент, руками. Они были в гостях в другом городе, в Благовещенске. Когда приехали домой, то выяснилось, что забыли ключи на этажерке в прихожей. Дали телеграмму родственникам, чтобы выслали их, точнее, передали через знакомого проводника. В ожидании ключей они жили на вокзале. Это были самые замечательные дни в её детстве. Гнусавый голос из репродуктора объявлял поезда, станционные огни светили в окно, она засыпала под стук колёс, отправляясь с восьмого пути, или со второго, или с пятнадцатого в неведомые города, так похожие на её грёзы.
Она поймала себя на мысли, что её путешествие еще не закончилось, что она продолжает куда-то плыть вместе с вороной на телеграфном столбе и её двухэтажным гнездом, вместе с машиной, выезжающей из ворот тюрьмы и тюремными склянками в полдень. «Куда ж нам плыть? Куда ж нам плыть?»
Если бы она доверила свои печальные мысли дневнику, который неприхотливо вела на обратной стороне чужого дневника, переводимого ею последние два года, то навряд ли какой-нибудь случайный читатель откликнулся бы сочувствием к её печали -- не потому, что она была поддельной, а скорее, наоборот: в мгновения подлинных чувств редко находятся истинные, единственные слова -- вот почему страница, датированная сегодняшним числом, останется навсегда нетронутой, пустой.
Она занималась театром «Но», ранней поэзией хайкай, переводила средневековые дневники японской придворной дамы, прислуживавшей в императорских покоях, искала следы бохайского поэта по имени Тайтэй в японских источниках. Известно, что он вместе с посольством приезжал в страну Восходящего солнца и принимал участие в поэтических турнирах вместе с поэтом Сугавара Митидзанэ. Необычность дневника была в том, что дама писала от лица мужчины. В нём описывается любовная история мальчика четырнадцати лет. По сути, дневник, как литературную форму, эта средневековая писательница превратила в приём для того, чтобы рассказать о мужской любви -- темы, оказавшейся за пределами повествования Мурасакио блистательном принце Гэндзи.
Марго сложила руки на груди. Наружные стекла были испещрены пыльными оспинками. «Никого не разжалобишь в этом мире, разве что Бога! Да и окна надо бы окна помыть…», -- подумала она. Дома накренились, правая сторона города стала выше, зачерпнув тёмные, лазоревые воды Амурского залива; четкие очертания городского пейзажа стали расплываться, троллейбусы сталкивались с автомобилями, деревья валились наземь, прохожие передвигались с трудом, их зонты выворачивало наизнанку. Марго схватилась руками за подоконник, чтобы удержаться в этой качке, прислонилась головой к стеклу, словно золотая рыбка в аквариуме, которая довела её до слёз. Они скатывались по щекам, прокладывая холодный след. Из гортани вырвался мучительный стон, даже не стон, а попытка стона, так похожего на рыбье «О».
Этот воображаемый тайфун длился ровно три минуты, пока она оплакивала свою жизнь, свою любовь. «Когда уходит любовь, что же остаётся от сердца? Каждый возлюбленный отламывает кусочек сердца. Да, любовь -- это алчущий нашего сердца зверёк -- похотливый и ревнивый опоссум». Кому принадлежали эти слова? Кто сказал? Артур? Орест? Безуспешно пыталась вспомнить Марго. Если бы она сейчас увидела себя в зеркале, то повторила излюбленное выражение: «Как я красива в печали! А в будни такая дурнушка. С детства была дурнушкой. Господи, почему я такая красивая сейчас? Почему именно сейчас, когда совсем не дурна собой, меня покидают. Не прощу! Никогда не прощу! Я ведь знала, чем всё закончится! Всё так банально. Прочь слёзы! Прочь!» Кого она гнала от себя? Она прогоняла память. В её сознании вспыхивали картины, которые она считала обидными или постыдными.


В этот момент из-за тучи вновь вынырнул солнечный луч. Цап-царап, и его поймал осколок бутылочного стекла, лежащий под откосом сопки. Марго зажмурила глаза, вытянув шею и высоко подняв подбородок. Сквозь прищур она посмотрела вниз, словно с обрыва, припоминая с замиранием в сердце сегодняшний сон. Дужки её очков глухо звякнули о стекло окна.
В какую-то долю секунды ночная картинка в смутных образах промчалась перед её глазами. Голова пошла кругом. Солнечный зайчик снова выскочил из редкой полынной травы. Луч метнулся вверх и повис на её ресницах. Вдали, в заливе в золотой лузге солнечного света набухал под ветрами фиолетовый влажный парус, уступая дорогу огромному океанскому лайнеру, то есть полуострову, на котором расположился Владивосток.
Дома качнулись в другую сторону, однако, корабль неуклонно продолжал идти своим курсом. Волны беспомощно барахтались в море, словно взбитые сливки. Это напомнило ей о белых хризантемах -- излюбленной поэтической метафоре японцев, позаимствовавших эту метафору у китайцев. Она играла с солнечным лучом в жмурки, представляя, что это её золотая рыбка, колыхая плавниками, отсвечивает чешуёй под электролампой, когда долгими зимними вечерами она будет сидеть за каким-нибудь вязанием или распускать старую кофточку. Нет, она распустит свитер, связанный когда-то для Ореста, её инфантильного мучителя и негодяя!
Марго знает, как задобрить свою печаль. Она решила связать себе платье -- длинное, до самых пят, «чтоб не задувал низовой ветер». Оно будет в цветах, как майский сад на острове Рейнеке. В этом цветущем платье Марго преобразится в цветущую плакучую сливу -- ах, как хороша она в парке Уэно! Да что там далеко ходить -- на Набережной во Владивостоке тоже цветут старые деревья сакуры -- каждую весну! Пусть одна веточка с цветами вытянется по диагонали через всё платье -- точь-в-точь как узор в иностранном журнале по вязанию.
Она вспомнила разговор с мамой по телефону: «Я же говорила, что он тебя бросит. И бросил! С кем ты связалась…» Вместо сочувствия в голосе мамы проскальзывали нотки горделивой правоты. Скорее это было злорадство, как показалось всегда мнительной Марго. «Может быть, теперь ты будешь уделять мне больше внимания…»Эти слова больно задели её самолюбие явной несправедливостью, потому что Марго исправно звонила маме с рабочего телефона или с телефона-автомата, висящего на углу соседнего дома, один раз в неделю заходила к ней домой проведать после работы. Однако её приход почти всегда заканчивался маленьким семейным скандалом, после чего она порой целую неделю не могла набрать номер маминого телефона. Это служило поводом для очередного упрёка, препирательства тянулись годами, они стали правилом их отношений, как застарелая болезнь. Их конфликты произрастали из скрытого женского соперничества, хотя делить им было некого.
Марго, будучи филологической дамой, занималась авторской наукой, и, компилируя чужие труды, сочиняла свои бессмертные книжки. Издавая их в университетском издательстве, она не получала ни гонораров, ни уважения коллег, которые, занимаясь тихим семейным строительством, были далеки от писательства, тем более от её научных интересов, и всё-таки завидовали ей. «Ну, конечно, ей можно заниматься наукой, она же без семьи!», -- говаривала её бывшая подружка по аспирантуре. Всю московскую аспирантуру подружка пробегала в поисках суженого, никогда не терялась с мужчинами, а Марго просиживала свои лучшие годы в библиотеке иностранной литературы, занимаясь своими изысканиями. Вечера тоже проводила за книжкой, читая малодоступного, утомительного, как бабушкино веретено, Марселя Пруста, часто представляя себя в образе Альбертины. Если б она знала тогда, что в этой героине, скрывающейся за портьерой, писатель изобразил личного шофёра, своего возлюбленного Альберта Агостинелли, то, наверное, смутилась.
Её мама уважала выпить. Немного. Она никогда не мешала хорошее вино с хорошей водкой. Будучи слегка во хмелю, она часто поднимала болезненную тему женского одиночества. «Вон Эльвирка и сына родила, и замуж вышла, ну и что, что не закончила аспирантуру, что от этого, потеряла что-то, нет же. . . » И так далее в том же духе. Если кто-то появлялся наличном горизонте дочери, мать начинала ревновать, расспрашивала, что да как, достоин ли он её, исподволь подталкивая к мысли, что он не годится ей, и все заканчивалось пустыми хлопотами, как говорили карты, которым верила или не верила, но всегда гадала на червовую даму.
«Где же я буду искать, не на улице же?», -- отговаривалась Марго.
«А Людка где находит? На улице, уже четвёртого!», -- не унималась мама.
«Людка такая вертихвостка! И дети от разных мужей, и наряды дорогие. Её золото весит больше, чем она сама».
Раньше на студенческую стипендию она могла купить себе золотое колечко, а теперь что? Как ни странно, сплетни о Людке примиряли мать и дочь.
«Невезучая ты у меня. В кого только? А родословная вымирает…»


Впрочем, однажды она заговорила на улице с незнакомым молодым человеком. Он стоял выбирал перчатки на осень, весело разговаривая с продавщицей. Вот тут-то она вставила слово, мол, как эти бежевые перчатки идут к его плащу, а потом добавила -- и к цвету глаз тоже. Молодой человек улыбнулся уютной домашней улыбкой, утомлённой, как она вообразила, вероятно, бессонной ночью любви. «Правда, идут?», --всего только и сказал.
Она постояла рядом и, ничего не купив, так как это был прилавок с мужской галантерей, пошла своей дорогой с односторонним движением. Когда она обернулась на мужчину, их взгляды встретились. Он снова улыбнулся. Незнакомец уходил без покупки. Он не принял её совета. Дня через три она вспомнила с грустью эту улыбку, а однажды лицо этого юного мужчины привиделось наяву. Как она тосковала по этой обыкновенной улыбке. «Почему я не могу так запросто, непринуждённо разговаривать с людьми на улице?», -- спрашивала она себя.
Дело в том, что она не просто смущалась, а побаивалась людей. Её душа была похожа на раковину, которая сразу захлопывает створки, если к ней едва прикоснуться пальцами. Видимо, этим обстоятельством объясняется, почему её судьба привела к занятиям средневековыми японскими дневниками. Однако настоящее редко нуждается в прошлом, когда все озабочены повседневностью. Она продолжала жить в отблеске чужих жизней, чужой культуры, давно умерших чувств, чужих утрат и т. д. Порой она оказывалась во власти ощущения, что время, утратив линейное течение, замыкалось в самом себе и тогда, она пребывала в совмещённых границах времени, где с ней происходили странные метаморфозы. Персонажи произведений, которые она переводила, как бы выходили из текста и становились её собеседниками или ею самой, и Марго уже не различала, кто есть кто. Общение с книгами великих мертвецов, думала она, спокойней и безопасней, чем с людьми на улице, на кафедре или в магазине. Какое разочарование внушило ей эту мизантропию? Как-то перечитав дневник дочери Сугавара-но Такасуэ, она разрыдалась над её горестями, приняв их близко к сердцу, как свои собственные. И вправду это были её собственные печали. «…В то время собою я не была хороша, но думала, что повзрослею и расцвету небывалою красотой, и у меня непременно будут длинные-длинные волосы…» Она блуждала в лабиринтах или пряла шёлковую нить своих печалей. Реальным людям значительно сложней сочувствовать, чем литературным персонажам.
Марго хотела прожить свою жизнь без черновиков, набело, вот так и не решилась замарать чистый лист бумаги. Она пошла в бабушку, которая приучала её к умным книжкам. Когда-то до революции их семья была богатой, её отец, купец первой гильдии, торговал пушниной. Бабушка хотела учиться в Сорбонне. «Катенька, зачем тебе учиться? У меня денег столько, что их хватит на тебя, на твоих детей и еще на внуков», --говорил отец, сдувая пылинки с воротничка. Вот эту свою страсть к знаниям бабушка внушила Марго, которая сожалела, что дед отказался бежать из Владивостока вместе с интервентами, когда бежали все, у кого имелся хоть какой-то маломальский капитал. Приказчик звал деда в русский Харбин, а оттуда -- куда Бог укажет… Он отказался из-за болезни. Дедушка умер в начале тридцатых годов, когда разорившиеся крестьяне заполняли городские улицы. «Ему повезло, умер вовремя», -- таинственно говаривала бабушка.
Их семья владела особняком, тем самым, где сейчас расположен зелёный магазин «Ив Роше» на улице адмирала Фокина. Когда Марго возвращалась из школы, она, кивая на пионерский галстук, вкрадчиво просила: «Сними эту тряпочку». Это почти ритуальное выражение как бы разделяло её жизнь на два мира -- реальный и возможный.
Общественную карьеру в университете у неё не получалось сделать, она ничем не заведовала, никем не руководила, кроме студенческих дипломов и лекционных курсов. Факультет считался идеологическим, студентам внушалась (это самый нейтральный глагол, а потому неточный) мысль, что они находятся на переднем крае борьбы с пресловутым капитализмом. Однажды она упомянула о дзэн-буддизме в связи с восточной поэзией, так на следующий день декан сделал замечание в мягкой форме, по-дружески, мол, Марго, что ты там студентам такое рассказываешь, компетентные органы интересуются, не надо говорить «ничего лишнего». Она поняла, что кто-то из её студентов «стучит» и… прикусила язык надолго. С тех пор она процеживала информацию. Раньше она позволяла с некоторыми из них покурить сигарету прямо на кафедре, выдыхая дым через форточку; даже устраивала вечеринки, и ставила спектакли, следуя маминой традиции, работавшей в театре. Часто проводила время в их компании, была общительней. Однако после этого инцидента она стала более осторожной, замкнулась в себе.
Её мама вышла замуж рано, за человека старше себя на восемнадцать лет, он был советским начальником, выходцем из деревенской голытьбы (как говорила шепотом бабушка, когда была сердита), из латышских или финских переселенцев. В эпоху коллективизации он бегал с наганом, пуская по миру зажиточные семьи, благодаря чему выдвинулся в начальники, стал управлять шахтами, возводил города. Бог знает, какие грешки водились за ним, он был угрюм и молчалив…
Марго стояла у окна, сжимая в руке кухонный нож. Её взгляд близоруко устремился вдаль. Она вдруг физически ощутила тяжесть пустоты, надвигающейся откуда-то со спины подобно тому, как наваливаются на город эти туманы последних октябрьских дней. Каждый прожитый день превращался в ничтожество. Как научиться жить в пустоте, ложиться в холодную постель, готовить для себя ужин? Переводы и вязание кое-как отвлекали от горестных мыслей. Она будет набирать петли на спицы и сбрасывать лишние. Она думала о том, что сброшенные со спиц петли станут воплощением её одиноких ночей, проведённых без любви. Из этих «пустых» петель складывалась её жизнь.




3


Марго караулила кофе. Она прозевала его, заворожённая мерцанием стёклышка. «И всё же он сбежал! Да, он сбежал, сбежал, сбежал…» Почти навзрыд повторяла эти слова, как заклинание, пока кофе заливал плиту, выбегая из кофеварки. Каким бы негодяем он ни был, он был единственным мужчиной в её жизни в течение последних трех лет, когда она была счастлива, несмотря на слезы, обиды и размолвки.
И всё это время её преследовал страх, что её счастье, обыкновенное, человеческое счастье откроется другим. Под «другими» она подразумевала кафедральных коллег. Само это слово она произносила на свой манер, иронически: округлое «о» соскальзывало на удвоенной «л», произносимой твёрдо, а потому летало в ироническое «э». Он был её студентом, причем не самый лучший, из тех, кто обычно сидит на «камчатке» и задаёт глупые вопросы или спит во время её лекций. «Как я могла так вляпаться в эту историю?» Если бы Марго не завалила его на экзамене, может быть, ничего в её жизни и не было, кто его знает? Не надо было ставить ему двойки, выгонять с лекций!
Однажды весенним утром она проснулась оттого, что какая-то дворняга лизнула её в лицо. Марго открыла глаза, улыбнулась. Шершавый, влажный язык обжигал щеки, как будто их натёрли наждачной бумагой. Она прикоснулась к ним рукой, чтобы убедиться -- явь ли это или сон. В детстве у неё была собака, но она жила во дворе, в дом никогда не пускали, поэтому первое, что она вспомнила при пробуждении, это страстное детское желание иметь собачку в доме, чтобы она жила на коврике у порога. Отец не любил живности в квартире. Он был суров, его любовь выражалась в формуле: «Я груб, но справедлив». Он никогда не был ласковым. Он, наверное, любил её, но Марго не замечала этого, да и не задумывалась о том, как должна проявляться отцовская любовь. Он был кем-то, кто утром уходит, а вечером приходит. Однажды он ушел навсегда. Её отец не верил ни в воздаяние, ни в наказание, ни в возмездие. «Может быть, я расплачиваюсь своей долей за отцовские грехи?», -- сокрушённо размышляла Марго, наполняя сердце укорами.
Она родилась вскоре после войны. Мамас новорожденным ребенком стояла на крыльце родильного дома. Никто их не встречал. Лил проливной весенний дождь. Редкие автомобили и трамваи рассекали потоки воды по Алеутской. Прошел унылый строй промокших японских военнопленных, которые строили в городе дома и дороги, в том числе их дом на Тигровой сопке, куда предстояло ей вернуться с маленькой Марго. Она ждала минут пятнадцать, когда утихомирится дождь, чтобы перейти улицу и сесть на трамвай. Почему-то именно Марго, узнав эту историю, не могла простить отцу, что он не приехал забрать свою новорождённую дочь и жену, а послал за ними служебный автомобиль, да и тот приехал с великим опозданием. Её мать с новорождённой на руках уже сидели в трамвае.
Сейчас, лёжа в постели и радуясь доброму видению собачки, мысль о расплате за страшные прегрешения отца на мгновение покинула её беспокойный ум. Теплые сексуальные мечтания, словно золотые рыбки, резвились в её теле, покусывали щиколотки, порой заплывали в зрачки, поднимая со дна ил, похожий на сигаретный дым. Они погнались друг за другом и замутили её взгляд. Марго приближалась к возрасту, когда о незамужней женщине несправедливо говорят «старая дева». Еще десять лет назад мама повесила на неё это клеймо.
«Мама, ты толкаешь меня на беспутство!», -- всплеснув руками, возмутилась Марго после очередного маминого откровения.
«Не в старых же девах ходить, Маргоша! Жизнь проходит», -- высказывала мама совершенно трезвые мысли охмелевшим голосом.
Марго прижала пустые руки к груди, словно боясь кого-то упустить, и зажмурила глаза. Она проснулась окончательно. Однажды её осенила догадка, что в сновидениях больше событий, чем в повседневной жизни. Она никогда не забывала своих снов сразу же после пробуждения, бережно лелеяла ночные впечатления, пыталась найти им своё собственное толкование, без всякого там фрейдовского (фройдовского) уклона.
За их символами, опираясь на свой опыт интуиции, она всегда видела реальные события будущего. «Если снится собачка, значить кто-то сделает мне хорошее», -- просто подумала Марго. Загадка заключалась в том, кто бы мог сподобиться сделать ей что-то хорошее, от кого можно ожидать доброты? Ах, да! В Токио у неё был старинный поклонник, однако, он давно был в возрасте. Они познакомились, когда она была еще совсем молода, а ему за сорок. «Неужели мой старичок пришлёт открытку?», -- предположила Марго и с удовольствием начала новый день. «Что ж, открытка -- это тоже повод, чтобы радоваться жизни».
С утра она хлопотала по дому, гладила бельё. Тюк из прачечной она притащила ещё позавчера, кое-как дотащила наверх, сначала по лестнице вдоль тюремного забора, потом до дверей на девятый этаж. Лифт не работал. Отключили свет. В детстве, каждый раз, когда мама гладила бельё, она назидательно говорила Маргарите: «Будешь взрослой, заведёшь семью --всегда гладь бельё!» Марго так и поступала -- по соображениям гигиены.
Ей постоянно мерещилось, что дворняга, которая якобы разбудила её сегодня утром, трётся о ноги, тянет за край простыни. Бегает за ней на кухню. Когда в коридоре хлопнула соседская дверь, ей показалось, что дворняжка даже зарычала. Марго улыбнулась: «Господи, для кого это я наглаживаю?»Так она наполняла смыслом обычное свое рутинное небытие. Протирая пыль с комода, заставленного безделушками, и с картин, развешанных по стенам, она приговаривала: «Пыль забвения, долой!» Потом она долго натирала зубной пастой медный кувшин с длинным горлышком с крышкой, и широкую медную чашу для фруктов. Третьим предметом из этого набора была узкая ваза для цветов. Розы давно высохли. Эти вещи, украшенные восточными резными рисунками, она привезла из Средней Азии --из Ферганы или из Бухары. Кто знает, может быть, в этом кувшине обитал волшебный джинн, но такая мысль даже в шутку в её голову не приходила. Орест, большой выдумщик, сочинил ей немало эротических фантазий в восточном стиле.
«Вспоминай, когда будет скучно в дни одиночества!», -- сказал он.
«Ты, что хочешь меня оставить?», -- спросила она, взглянув его большие глаза. Марго пригладила пальцем его густые брови.
«Нет, а вдруг потеряюсь, как твоя собачка!», --непринуждённо ответил Орест.


Вечером, переделав уйму дел, Марго села за вязанье. Это была кофточка. Она примерила её, приложив к плечам, а потом нечаянно обронила на колени. Вдруг она схватила её в руки и прижала к груди. Так прижимают родного, близкого человека. Никогда в жизни, даже в детстве её не тискали, не прижимали, не приговаривали обычных ласковых слов вроде «моя рыбка, моя пташка». Отец считал, что это размягчает характер, а жизнь суровая, необходимо быть готовым к трудностям, кто его знает, что нас ожидает, говорил он. Ей стало грустно, и она разрыдалась. Её лицо запылало. Было уже темно, а день закончился пустыми хлопотами. «Сон не в руку», -- подумала Марго. И напрасно!
Ожидание просочилось песком сквозь её хрупкие пальцы. Она взглянула на ладони, похожие на тонкие листья клёна. Её пальцы нервно дрожали. Синенькие венки дёргались от усталости: «Это ж надо столько утюгом махать!» Черно-белый телевизор убаюкивал население популярными гипнотическими сеансами. Она убавила громкость. Марго включала радио или телевизор только для того, чтобы отвлечься от сводящего с ума звона в ушах. Это была взрывоопасная тишина. Если бы можно было взять эту тишину и разорвать в клочья, как она рвала свои дневники, стихи, бумаги --свидетелей её отчаяния! Так подводникам после долгого пребывания под водой хочется накричаться во всё горло, взорвать тишину, наполнить лёгкие пространством. Не так ли Бог раздирает себя, что бы докричаться до людей?
Она не стала перестилать постель, решив сделать это на другой день, когда примет ванну, почистит свои фазаньи пёрышки, расфуфырится, сделает маску, покрасит волосы. Она слегка ополоснула лицо холодной водой, щёки продолжали пылать. «Хоть лепёшки выпекай на моих мордовских щеках, такие горячие!» Переодеваясь в ночную рубашку в голубых васильках, она погладила свой живот, словно сдобный пирог. Она осмотрела себя со стороны в зеркале с поддёрнутой местами ржавчиной амальгамой. «…А на моих бёдрах выпекать бы блины …», -- засыпала она под аппетитные мысли.
Ночью ей приснился большущий, белый-пребелый каравай. Этим караваем была баба, но она точно знала, что это она сама, хотя наблюдала со стороны, как чудная чёрная собачка обнюхала её со всех сторон, а потом подняла заднюю ногу и пописала. «Он пометил тебе, значить ты принадлежишь ему», -- разгадала она во сне свой сон и теплая волна удовольствия, пощипывая её пятки и лодыжки, пронеслась по всему её телу. И еще она подумала: «Как хорошо умирать в таких сновидениях!» Кто мечтает о смерти? Марго мечтала умереть во сне, безболезненно, красиво, видя сновидения, в которых она будет гулять по ромашковому полю… Однако это поле выглядело, по меньшей мере, странновато: она не сразу поняла, в чём дело, и брела дальше, собирая в букет цветы, чтобы сплести венок для своей собачки, которая, виляя хвостом, бежала впереди, обрадованная запахами. Её любимый сеттер заливался лаем, но она не слышала его. Вдруг ей стало страшно: не оглохла ли она? Потом она перестала чувствовать запах. Налетел ветер, и все ромашки склонились в её сторону. Они жалобно смотрели на неё и о чём-то умоляли. Она не могла понять, но сознание подсказывало, что это просто сон. Странно было видеть целое поля ромашек с глазами. Было тревожно и радостно одновременно.
Марго никогда не путала сны с реальностью, как всякие сюрреалисты. Она жила и во снах, и наяву, не думая о том, какая из этих областей достоверней. Её дневник содержал не мало сновидений. Иногда ей казалось, что её жизнь -- это чей-то смутный сон, тайнопись которого ей предстоит разгадать. Она перебирала в памяти все подробности, по-разному толковала события. Если много раз повторять одно слово с вполне конкретным значением, то его смысл начинает исчезать, так и её жизнь вдруг превращалась в маленький приватный абсурд. Когда на душе было скверно, она утешалась мыслью, что когда кто-то третий проснётся, то все её боли снимет как рукой. Марго никогда не задавалась вопросом, почему именно он, третий, должен проснуться, а не она, Марго.


Осень -- время Будды. С этой мыслью она шла через парк, бывшее городское кладбище, где был похоронен её православный дедушка. Церковь взорвали под медные фанфары и при большом скоплении народа, а кладбище снесли, устроив вместо него увеселительные аттракционы. Когда открывали гробы, рассказывала бабушка, жутко, а там… одни генеральские мундиры при орденах. . .
Уже много лет её жизнь протекала в треугольнике: Тигровая сопка, Покровский парк, Орлиное гнездо. Было это осенью или весной? «Он пришёл ко мне домой или нагнал меня на этой дорожке, шуршащей листьями?», --припоминала Марго. Осенняя листва на дубах тихо перешёптывалась.


…Впрочем, это совсем неважно, чем измерить время -- событиями, сезонами, или цифрами. Её жизнь, как ворох листьев. Да разве удержать эту охапкув руках? Она чувствовала, что кто-то третий вмешивается в её мысли, и незаметно стала разговаривать с ним. Её собеседником был кленовый листик в красных тонких прожилках, и мама, и сеттер, и незнакомец, и литературный герой переводимого ею дневника одной хэйанской придворной дамы, и бог весть кто ещё. Однако этот неведомый третий знал о ней больше, чем она сама. И она недолюбливала его. Кто это был?
Она предпочитала оставаться тайной за семью печатями, а если этой тайне суждено быть записанной на бумаге, то желательно невидимыми чернилами или другими знаками, вроде пиктограмм. Так бы она и жила нераспечатанной, как бутылка с письмом, странствующая по волнам времени, пока не появился Орест…


…Он шёл из глубины парка наперерез Марго. Курчавый и слегка небритый. В пальтишке. Тёмные волосы собраны на затылке пучком. Держа под мышкой виниловые пластинки, он немного сутулился. Они не видели друг друга, каждый был занят своими мыслями. Едва не столкнулись лицом к лицу.
«Здравствуйте, Маргарита Юозефовна!»
Это был её двоечник. Она сразу приняла воспитательно-педагогическую стойку, на всякий случай, как её воображаемый охотничий пёс. Ей не понравилось, как он произносил её отчество. Он так тщательно артикулировал её имя, что его чувственный рот слегка перекосило. Ей показалось, что он насмехается над ней. За глаза её звали просто Юзя.
«А, здравствуй!» --неохотно ответила она и хотела, было, пойти дальше своей дорогой, но вспомнила, что он не сдал ей реферат. Она пожурила его, посоветовала подготовиться к семинару и всякое такое, потом задумалась, будто что-то припоминала, взглянула на конверты с пластинками.
«А что это у тебя за пластинки?»
«Да так, Дебюсси, Равель, Чюрлёнис», -- обнажив свою щербину, с улыбкой произнёс он.
«Ты слушаешь классику?», -- неподдельно удивилась Марго.
«Почему бы нет?»
«Никогда бы не подумала! Ты не производишь впечатление любителя классической музыки», -- дипломатично заметила она.
По правде говоря, она принимала его за форменного дурака. К тому же от него неприятно попахивало. Она принюхивалась, пытаясь определить запах. Он сидел на последнем ряду, а в конце лекции спрашивал, что такое Идзанаги, когда целый час она надрывала голосовые связки, читая лекцию об космогонических японских мифах, изобилующих эротическими сюжетами. Она полагала, что он из тех студентов, кого принимают в университет по сиротской квоте, поэтому, сдерживая раздражение, была снисходительна к нему. Она велела ему подготовиться к следующему семинару.
«А вы любите Брамса?», --лукаво спросил он, слегка наклонив голову, подобно её воображаемому сеттеру.
«Да, я люблю», -- сказала она. «В своём исполнении, на пианино», -- добавила она с чуть заметным кокетством.
«Правда, что ли? Как хочется послушать, у меня нет пластинки. Я тоже люблю хорошую музыку».
«Купи абонемент в филармонию», -- суховато порекомендовала она.
«Хорошая идея», -- скучно ответил он.
Марго была, по меньшей мере, удивлена. «Ой-ля-ля! В этом олухе есть какая-то загадка», -- иронически заключила Марго. Они попрощались. Марго побрела дальше. Она не знала Чюрлёниса. Её самолюбие было задето. Ей даже показалось, будто её воображаемая собачка укусила за запястье. «Что-то руку ломит, отложение солей, наверное», --подумала она.
Вне зависимости от того, что думала Марго, её уязвлённое самолюбие само определило виновника -- Ореста.
И всегда, когда ей было больно, в сознании Марго невольно всплывало это изысканное имя, которое безуспешно пытались произнести её золотые рыбки. И ещё она говаривала: «Ты мой страж, а я твоя арестантка». Он отвечал: «Мне ль тебя сторожить, моё деревце?».
Какая ирония! Теперь она на свободе.




4



Дни стояли погожие, последние деньки восхитительной осени. Грех было не воспользоваться возможностью подышать свежим чистым воздухом с ароматом прелой листвы и моря. Сквозь деревья синела широкая голубая кайма залива, тщательно отглаженная солнцем. Трамвай номер семь курсировал по дороге, к которой прилегал парк. Она гуляла в кладбищенском парке, сидела на скамье, наблюдала, как люди выгуливают своих собак. Она тоже хотела какую-нибудь собачку, ведь они такие преданные, привязчивые, влюбчивые. «Хм, надо же, «Любите ли вы Брамса?» Какой начитанный!»Однако вся двусмысленность этого вопроса, который прозвучал совершенно естественно, еще не открылась ей даже намёком. Впрочем, для её случайного собеседника этот вопрос о музыке звучал вполне риторически, без тайного умысла. Решив проверить этого парня, как она выразилась, «на вшивость» или«подсчитать блошек», она стала приглядываться к нему и прислушиваться, что говорят о нём другие.
Сколько ж было накручено всяких домыслов по этому поводу. Потом они не раз вспоминали об этой встрече в парке, задним числом разгадывая тайный смысл невинного разговора, оказавшегося пророческим. Как легко, как естественно было начало их отношений! На её столе стали появляться цветы. Никто не признавался. Пришлось задействовать свою агентуру…


Большие в голубом оперенье с атласным отливом птицы повисли на тонких ивовых ветвях. Марго видела их впервые. Длинные синие хвосты раскачивались в воздухе. Они любопытно вертели черными головками во все стороны. Возможно, это были те самые синепёрые сороки, которые часто встречались ей в китайских стихахо созвездии Ткачихи и Волопаса. Птицы вдруг вспорхнули и полетели в другую часть парка. Марго собралась в зоомагазин на Посьетской прицениться и присмотреть себе живность.
Время способно отнять у нас всё, оно отнимает дорогих людей, а потоми память о них, однако на помощь приходит воображение. Когда-то Марго мечтала стать кинорежиссёром, папа даже купил на день рождения любительскую восьмимиллиметровую кинокамеру, работающей на одной квадратной батарейке. Кинокамера называлась «Аврора». Естественно, кинопроектор тоже был куплен. В закромах её квартиры до сих пор сохранились запасы киноплёнки «Свема». Она была запасливой. Чтобы снять десятиминутный ролик, нужно было купить десять коробок шестнадцатимиллиметровой плёнки. Её разрезали напополам специальным резаком, похожим на две соединённых шашки. Затем отснятые и проявленные плёнки склеивались и накручивались на бобины. Сколько было волнения, когда она приходила забирать из ателье проявленные плёнки! Она знала, что если в полиэтиленовом пакетике лежал бумажный вкладыш, то это означало, что мастер уведомлял клиента о дефектах-- желтых пятнах на кадрах. Не зная, сколько дефектных кадров на плёнке в три секунды, она с нетерпеньем возвращалась домой, зашторивала окна, заправляла в бобины плёнку. Таких бобин по триста метров любительского кино хранится у неё чуть ли не целая коробка среди чемоданов забитых старой обувью и одеждой. Она также увлекалась фотографией. Эти занятия компенсировали недостаток её воображения, не распространявшегося дальше того, что видела кинокамера. Обиды также сохраняли в памяти ушедшее время, а их было немало. Ревность --вот что является мощным стимулом памяти, посильнее, надо сказать, винпоцитина. Сила воображения находится в пропорциональной зависимости от дерзости. Она не обладала этим качеством. Может быть, чувство опасливости угнетало в ней все остальные творческие способности.
Марго любила без воображения, переводила без воображения, жила без воображения. Никогда не рисковала, не была безрассудной, поэтому её воспоминания не были тягостными, а свои годы она как бы и не ощущала вовсе.
Орест был единственный мужчина, который стал камнем преткновения. Он наполнил её жизнь эросом, чувством чего-то запретного. В любви с ним она ощущала себя соучастницей недозволенного, едва ли не преступницей.
С тех пор, как он уехал, она несла обиду так бережно, словно боялась расплескать даже капельку, видимо потому, что эта несчастная капелька оберегала её от пустоты. Сердце хоть чем-то должно быть наполнено. Однако если долго хранить обиды, как она сохраняет всякий хлам, то они, перебродив, превращаются, в конце концов, в уксус, которым можно ненароком, не дай бог, отравить или отравиться…
Так, не спеша, она добрела до зоомагазина, почти не замечая окружающей городской жизни. Боязливо переходила дорогу на зелёный свет светофоров, шарахалась от молодых симпатичных прохожих. В своём кожаном плаще, кожаной шляпе и очках она выглядела в глазах недобрых коллег трехсотлетней черепахой. Воздух вдоль дороги был грубым, как рогожа. Она поднялась по ступенькам, открыла неприглядную дверь. В магазине её приветливо встретила белокурая продавщица. Привлекательная девушка обещала заказать круглый однолитровый аквариум, о котором мечтала Марго. Наблюдая за рыбками, она и представить не могла, как зелёное стекло большого круглого аквариума приняло её восхищенное лицо, словно впустив его в себя, вовнутрь. Если смотреть с противоположной стороны, то покажется, что её лицо и есть аквариум, в котором флегматично колышут плавниками золотые рыбки. По её щеке ползла улитка, оставляя за собой светлую дорожку. Большая улитка, вытянув рожки, медленно заползала на ресницы, а потом заняла место в лазоревом глазу. Вдруг из улитки стал медленно выползать черный червячок экскрементов и, обломившись, словно грифель на карандаше, покатился вниз по выгнутому стеклу на дно, затерявшись среди придонных камней. Марго выпрямилась, восстановив свой прежний облик. «Приходите через неделю», -- сказала продавщица. «Хорошо, непременно!», -- согласилась она.
На улице сумеречно, жидкий свет фонарей. Машины мчат с включёнными фарами. Марго пошла к железнодорожному вокзалу на трамвай. На седьмом номере доехала до Фокина, затем сделала пересадку на троллейбус, который довёз её до картинной галереи, далее пешком в гору, на свою башню. Дома никто не ждал её. И всё-таки ей представлялось, что Орест подогревает чай и смотрит телевизор в ожидании звонка в дверь. Он будет встречать её как всегда нагишом. Он просто не любит одежды, которая буквально сама спадает с него: то пуговица отлетит, то резинка лопнет, то жарко. «Оденься!», -- велит ему она. «Соседи увидят в окно». Взглянув на неё волоокими, как у телёнка глазами, он накидывает рубашку, а через пять минут опять ходит нагишом. Она смущается, а он смеётся обворожительной улыбкой, чудная щербинка, ползуба нет, обломал в детстве, говорит, что упал с дерева, когда обрывали листья, чтобы приблизить время зимы. Последняя фраза, наполненная печальным смыслом, отзывалась в её голове рефреном. «Время зимы, время зимы».


Город выматывал Марго; усталая, она стоит на пороге. Короткий звонок. В тот же миг нараспашку отворяется дверь -- картина прежняя, желанная. Она боится, что сосед напротив увидит всю эту симпатичную непристойность и стремительно, можно сказать, героически, заслоняет его, как амбразуру, своим телом, принимая его в объятия.
Она с улицы, холодная, заснеженная, а он всегда такой горячий!
«Фу, наконец-то, добралась! Как ты без меня, телёночек?», -- вместе с поцелуем произносит Марго.
«Скучаю, моя красавишна!»
Озябшие руки она отогревает о его шелковистые ягодицы. Сначала он помогает снять с неё кожаный футляр, затем она ставит ногу на табурет и царственным пальцем показывает на сапог. Он садится на корточки, расстёгивает молнию, помогает стянуть сапоги -- с одной ноги, потом с другой. Опираясь рукой о его сильное плечо, она делает усилие и с глубоким вздохом освобождает ноги.
«Долой вериги бытия!», -- иронично произносит она.
Такое вот оно бывает счастье. Жизнь опять превосходит её ожидания и воображение. Она переодевается долго, очень долго. Он всё время мешается, мечется где-то под ногами, как сеттер, как её любимая собачка.
«Ах, какой ты лизунчик! Скоро, скоро, будем кушать. Чем это у нас так вкусно пахнет, мой поварёнок?»
Затем она идёт в ванну, тщательно смывает с лица крем и грим. Вот такой простой она нравится ему куда больше; в своём доме, среди своих вещей, она совершенно другая женщина, естественная, а на работе или на улице не похожа на саму себя, чопорная, надменная, пугливая. Орест не может привыкнуть к таким метаморфозам. Он накрывает стол на кухне.
«Будем кушать печёнку в сметане с луком и морковью», -- объявляет Орест.
Они выпивают по сто грамм водки -- «с устатку». Потом еще по сто. За ужином она начинает жаловаться на своих коллег, на студентов, на маму, на подругу, на город, на погоду и еще на что-то.
Он, как всегда, сочувствует, утешает, щебечет без умолку, любит, любит, любит -- да что ему стоит, похотливому опоссуму.
«Сегодня поздно ночью будут передавать концерт Мадонны в Барселоне, впервые показывают по нашему телевидению, хочу посмотреть», -- позёвывая, объявляет он.
«А это та самая белокурая бестия? Это нельзя пропустить», -- соглашается она.
«Я пойду купаться», -- говорит он.
«Поди, поди! Ты такой взмыленный, вся спина вспотела. И под мышками пахнет, а приятно. Почему ты не выбриваешь их? Какой у тебя терпкий запах! Ах, а здесь чем пахнет?», -- приговаривая, она берёт в ладонь его мальчика.
Она со смущением обнаруживает, что он возмужал, набрался силы, крепыш, как новобранец. «Куда это он так многозначительно смотрит?»
«Куда, куда! На тебя, вестимо! Это вам не ручку держать в руках, зачётки подписывать!», -- отвечает он с усмешкой и выскальзывает из постели. Он всегда посмеивается над ней. Какие милые фривольности! Их разговоры не обременены интеллектом. Она предпочитает не отягощать их совместный быт интеллектом, ведь за день так намаешься, говорит Марго, что к вечеру чувствуешь себя совершенно выпотрошенной краснопёркой. К тому же он, невыносимо наивный, может понять её неправильно. В объятиях любимого желательны не интеллектуальные разговоры, другие занятия, более приятные, резонно замечает она. Вот собаки потому умные, что молчат. Огромные паузы молчания зависали между ними, как туманы над Орлиным гнездом. Как случилось, что он приручил её?
Она слышит, как скрипнула дверь в ванну и льётся вода. Убавив громкость телевизора, она взяла в руки«Новый мир». Марго осталась одна. Вдруг потянуло холодом. Это был не сквозняк. Неприятная мысль о расплате за счастье, обыкновенное, человеческое счастье, которое не даётся даром, бросила её тело в смертный озноб. Какую же цену она должна заплатить? Её охватывает страх. «Разница в возрасте, как корда, держит их на расстоянии. Он мог бы быть моим сыном, ровесником моего ребёнка, если бы не аборт…» Марго невольно закрыла глаза, и тяжелый стон вырвался наружу. «Дурочка, надо было рожать!», -- слышит она голос мамы. Теперь она соглашается с гипотетической перспективой быть матерью одиночкой. Поздно. Поезд с пятнадцатого пути ушел безвозвратно. «Он не любит меня, он просто играет со мной, ему что-то надо от меня. Иначе, зачем ему спать со мной?»Она уверена, что бескорыстной любви не бывает.


С этими мыслями она очнулась перед своей дверью, стряхнула с пальто снег, потопала ногами. «Как хороши твои ножки, как у Истоминой!»-- слышит она игривый тон Ореста. Из дверей подъезда выскочила собака породы чёрный лабрадор, потом хозяин на поводке. Сквозь озябшие зубы поздоровалась. Сейчас она войдёт в свой пустой дом, включит свет в прихожей, из тёмной комнаты на неё накинется тишина. В другой час она была бы рада, чтобы эта тишина иногда кидалась на неё с громким лаем или хотя бы немного поскулила, слизала её горячую слезу…
Вот так запросто он превратил её дом в склеп воспоминаний. Как-то он разбудил её поцелуями в затылок. Она повернулась к нему лицом и, не открывая глаз, промурчала мур-мур-мур.
«Милая, мне приснился страшный сон».
«Давай я поцелую твои глазки, и всё пройдёт».
«Мне приснилось, будто я проснулся в каком-то помещении на каменном полу, я сжался в клубок от холода».
«Ах ты мой зяблик, я согрею тебя».
«Солнечные лучи падали через двери наверху, к ним вела винтовая железная лестница. Я огляделся, с четырёх сторон в нишах стояли гробы. Нет, не так. Меня занесло в какой-то город. Он весь такой симметричный, бесконечный проспект до горизонта. То ли город, то ли библиотека. Дома как огромные тома с золотыми надписями на фронтоне. Красивые особняки. Сумерки. По дороге шли три девы, среди них, мне показалось, или даже, нет, я был уверен, была ты, хотя твоего лица не видел. Они шли, шли, шли, пока не скрылись в темноте, и вдруг обернулись сиянием трёх звезд в черном небе. Кто-то сказал: «Это три Марии». Ты слышала о таких созвездиях?
«Нет, не слышала»
«Я решил постучать в дверь одного из них. Дверь оказалась открытой. На ощупь я спустился вниз. Я был настолько измотан дальней дорогой, что валился с ног. Я уснул там, где стоял, на каменном полу. И мне снилось, будто я проснулся оттого, что свет падал мне в лицо, открыл глаза и увидел ниши с гробами, большими и маленькими, были совсем маленькие, покрытые белыми узорными салфетками, похожими на твою салфетку, что покрывает комод. На полу лежали сухие листья. Когда я вышел наружу, то понял, что вчерашние особняки принял за семейные склепы. На каждом из них была прикреплена табличка с именами и датами, латинские надписи. Там было твоё имя. Я читал, переходя от одного склепа к другому, пока не заблудился среди пустынных улиц. Кто-то напевал песенку про гейшу. Кажется, такие слова: «Arma geisha idu japon…»Потом появились туристы с фотоаппаратами…»
«Это хороший сон. Тебя ждут странствия, будешь общаться с великими…мертвецами. А что снилось тебе обо мне?»
«Уже не помню. Я думал, что мне приснилась смерть».
«Ты боишься смерти?»
«Боюсь? Нет, просто это неприятно. Я бы предпочёл не рождаться. Что касается смерти, меня утешает только одно…»
«Что же?»
«… что в старости я не облысею. Я принимаю смерть».
«Великое утешение, ничего не скажешь», -- усмехнулась Марго.
«Чем могу, тем и утешаюсь. Ты утешишься славой»
«Каким Славой?»
«Я -- твоя слава!»
Он прижался к ней всем телом, поцеловал: «Вещунья моя, я сейчас буду тебя любить». Он запустил руку под ночную рубашку. Словно низовой ветер под цветущими черешнями, вдоль спины и по бёдрам Марго пробежал весенний апрельский холодок. Эти тривиальные сравнения она черпала из однообразной восточной поэзии. Марго закрыла глаза, ощущая себя ладьёй, а Ореста -- своим парусом в ветреную погоду.




5



Просто из разбитого окна в коридоре тянуло сквозняком.
«А вдруг чудо, он дома, ведь ключ от квартиры остался у него!» Марго быстро вбежала по лестнице, нажала на кнопку вызова лифта. Она была в перчатках, иначе бы не прикоснулась к черной кнопке. Орест исчезал без предупреждения и снова появлялся. «Пропащий мой, исхудал, все рёбрышки наружу, хоть пересчитывай, щеки впали! Изголодался, мой пёсик?»Целый месяц она проклинала его, копила обиды, но стоило ему появиться, как она принимала его, потасканного и заросшего щетиной, прощала. Запустив в ванну, она долго и тщательно мыла его все срамные места, приговаривая, мол, некому было, видать, ухаживать за тобой. Ставила его во весь рост, чтобы хорошо намылить. В нем сочеталась и взрослость, и невинность, и ещё что-то Никогда в жизни, никогда бы не купала она своего ребёнка, достигшего нежного возраста Ореста. В его любви было что-то запретное. Он был бедовым, его вечно тянуло на приключения. Однажды он вышел из дома на пляж и пропал на две недели. На нём были белые шорты (обрезанные брюки), синие носки, легкие кожаные туфли бежевого цвета и майка. Потом пришла телеграмма из Москвы, с просьбой срочно выслать денег на обратный билет. Она слушала его рассказ о приключениях и поражалась его авантюрному характеру. Тогда в Москве не останавливали граждан на улице без надобности и не требовали разрешения (что-то вроде визы) на пребывание в столице. Он приехал только для того, чтобы посмотреть на город. В телеграмме она сообщила адрес своих родственников, которые проживали в районе метро «Текстильщики». Конечно, они не пустили его на порог. Правда, после её звонка к родственникам, дядя Жора, хромоногий и щуплый, словно сношенный штиблет, бывший сотрудник невидимого фронта и выпивоха, страдающий манией преследования, впустил в едва приоткрытую дверь. «Значить, ты, что, друг Марго? Как Тамара Ефимовна?» Через два часа, распив бутылку водки, войдя в доверие, сын сталинского замминистра финансов, уже тащил Ореста на кладбище, оплакать могилу своего отца. Он вошёл в доверие. «Как тебе это удалось?», -- удивлялась Марго. На следующий день, в этот момент, когда Орест принимал холодный душ, дяде Жоре приспичило срочно объяснить, как закрывается ключом дверь. Мокрый, кое-как натянув трусы, Орест поплёлся за ним, оставляя на грязном полу потоки воды. Хозяин показывал, куда втыкать ключ и куда поворачивать, объясняя долго и нудно, без конца одно и тоже, сумбурно, как он надоел! Что тут сложного? Нет, ты не понимаешь, вот гляди! Он вышел на лестничную площадку и потащил за собой Ореста. Вот так вот дверь захлопывается, а вот так вот открывается. Дверь не открывалась. Ключ был изнутри. Ну вот! Теперь не войти. Классический случай клоунады. В ванне хлещет вода, два идиота, один малой, другой старый, на лестничной площадке. Как открыть дверь? Орест в одних трусах бродит по московскому двору в поисках топора или лома, или гвоздодёра, чтобы взломать дверь, приставая к прохожим, которые шарахаются от него, как от чумного. Пока он ходил, вода залила всю квартиру по щиколотки, побежала наружу, на лестничную площадку. Орест вернулся с пустыми руками, дядя Жора психовал, ругая незваного гостя матерными словами. «Выбивай! Сильней!»Орест, боясь сломать дверь, выбил её двумя ударами ноги. Вода хлынула, как из прорвавшей плотины. Заодно и полы помыли. На этот раз он вернулся с Камчатки…


Подошёл лифт. Она редко пользовалась им: боялась, что лифт упадёт. Однако вечерами в мусоропроводе рыскали крысы. Марго поморщилась. Это пугало еще больше. Марго старалась не смотреть на неприличные граффити. Сексуальные фантазии детей ограничивались изображением фаллосов с крыльями, мимикрирующих под лебедей, и надписями из скудного набора букв русского алфавита. Если бы она наклонилась, то прочитала бы великолепную исповедь четырнадцатилетнего подростка. Это рассказ уместился на одном тетрадном листке, на котором обычно прилежные школьники пишут сочинения о Наташе Ростовой. Если бы яснополянский автор знал, к чему может привести всеобщая грамотность этих рабочих и крестьян! В его письме проглядывали задатки будущего порнографа. Возможно, что мальчик ходит, как одержимый, по подъездам до сих пор и записывает свою историю на стенах лифтов. Может быть, с этих надписей начинается его сочинительство? Орест хотел пересказать содержание этого невинного граффити, но Марго сразу запротестовала:
«Нет, нет, нет, не рассказывай мне гадостей! Тебя так и тянет в какую-нибудь грязь. Фу, какая грязь!».
«А как же про стихи, что растут из сора?»
В детстве Марго стеснялась ходит даже на городской пляж: её смущали обнажённые мужчины в плавках. Она ходила в бухту Фёдорова. Там побережье было неухоженным, зато народу поменьше. Чаще всего она предпочитала созерцать море из своего окна, наблюдая туманы, закаты, волны, парусники, --всё это она тщательно рисовала акварельными красками в свой альбом, заполненный рисунками.
Иногда Марго открывала какую-нибудь книгу, перелистывала её, а оттуда выпадала записка. Она поднимала её с пола: «Любимая, целую дыхание твоё и губы, и глаза! Ждал тебя у порога. Вечно твой». Эта была воткнута в дверь. После этой записки она дала ему второй ключ, когда он уходил от неё. «Чтобы не томился у меня на пороге».


Марго возвращалась из Свято-Николаевской церкви, по дороге навестила мамочку -- с визитом примирения. Погода была тёплая, конец марта. Город натягивал на себя юго-восточные туманы. На четвёртом номере трамвая она доехала до Авангарда, потом пешком вверх в сопку, где на склоне, в распаде между двух сопок приютился храм, чудом сохранившийся за годы советской власти. Его золотые купола потускнели. Слабый солнечный луч скользнул по куполу, ослепил Марго. На мгновение в глазах потемнело. Тяжёлые низкие облака снова затянули прогалины. Перед воротами церкви толпился какой-то народ. «Киношники», -- догадалась Марго. Кажется, они уже сворачивали свою деятельность. На рельсах стояла кинокамера. Пылил снежок. Вдруг с неба стали слетать крупные снежные хлопья. Они были в размах крыльев приморского махаона. Из арки в черной рясе выходил священник с огромным золотым крестом на шее, держа в одной руке библию, а в другой икону. Словно шлейф, за ним вьюжил снег. Священник был молод, большие тёмные глаза, тонкие брови. Снежинки оседали на его бороде росными капельками, словно черные волнистые волосы были унизаны бисером. Он шёл тихо, как тень над озером. Киногруппа переполошилась. «Быстро, быстро снимаем!», -- закричал, видимо, режиссёр. «Плёнка кончилась!», -- ответил оператор. «Вот так всегда! Самые важные мгновения остаются за кадром», -- сказал режиссёр с досадой. Все молча уставились на священника, который шёл своей дорогой.
«Искусство -- это погоня за мгновениями, мотыльками вечности»», -- вычурно подумала Марго.
Священник медленно удалялся и, наконец, исчез в каких-то воротах. Казалось, это выпорхнул черный махаон -- хвостоносец алкиной. Он спрыснул фонтанчики спермы на сырую землю и скрылся из виду. Кому не приходилось наблюдать брачные, божественные танцы махаонов на лесных дорогах в августе, того вряд ли взволнует это странное сравнение. Снежные хлопья тоже совершали свой ритуальный танец. Марго подошла к девушке, стоящей поблизости.
«Извините, какой фильм снимаете?»
«Уже не снимаем. «Офицерская слободка». Это был последний кадр, он вне сценария», -- ответила она, повернув голову. Девушка была в платке, поверх него -- черный берет.
«А вы откуда?»
«Дальтелефильм».
«Красивое мгновение! Промелькнуло! Как всё в нашей жизни».
«Да, красота не подвластна никакому режиссёру».
«А как зовут его?»
Девушку позвали, и она ушла. У красоты нет режиссёра. Марго смотрела вслед девушке с необъяснимым волнением или, может быть, завистью. Она вошла в церковь, чтобы поставить свечи кому за упокой, а кому за здравие -- по списку. На душе отлегло. Дышать стало легче.
Выходя из лифта, она подумала, что как бы иначе сложилась её судьба, стань она режиссёром, о чем мечталось в детстве. Да, видимо, судьба именно в том, что другого выбора у неё не было. Разве не было?
И, конечно, дома никто не ждёт её в этот вечер. Марго вошла и сказала: «Ну, вот и дома».
Снег превратился в капельки росы на рукаве пальто. Сегодня она вдоволь нагулялась, впечатления опустошали её душу, город в эту пору редко бывает красивым. Из окна трамвая она любовалась заснеженными деревьями, похожими на морские кораллы. Оранжевые кришнаиты, ударяя в бубны, тесной стайкой плыли за оранжевым гуру, словно экваториальные рыбки, бог знает каким течением занесённые в северное полушарие. Марго ощущала себя на невидимой вершине, откуда была отчетливо видна граница её жизненного круга, сужающегося с каждым годом, словно круги на воде от упавшего камня не разбегались, а сбегалисьот неведомых берегов. Как странно, но её мысль никогда не стремилась выйти за пределы этого круга, очерченного неведомо кем, неведомо зачем. Когда-то она грезила о цунами, которые перевернут весь мир «Разве можно перевернуть мир, который круглый?», -- спрашивал Орест…
Она сняла сапожки, прошла в комнату. Щёлкнула включателем. На этажерке у дивана стоял аквариум, где плавала одна золотая рыбка. Увидев Марго, рыбка как будто бы удивилась. Её округлые полные бока переливались на свету, словно купола на святоникольской церкви. Марго бросила щепотку корма. Рыбка лениво подплыла к поверхности и, жеманно открывая большой рот, пускала пузыри, словно новорождённые вселенные. «Красавишна моя! Ты совсем не голодна».
Слегка перекусив и выпив чашечку кофе, она разложила на столе рукописи, словари и присланные ей токийским поклонником фолианты. Быть переводчиком -- это значит жить в отраженном свете. Однако означает ли это, что её жизнь была лишена подлинности? По большому счёту, мы являемся отражением мысли (или безумия) единственного очевидца.
Глядя, как прибрежные волны купаются на закатном солнце, отливая пунцовыми спинами, Марго не раз ловила себя на мысли, что она просто-напросто бледный отсвет, один из мириадов солнечных бликов, которые через минуту-другую угаснут, но со временем она снова научилась смотреть на волны, как на обыкновенную воду, грязную, наполненную болезненными микробами, отчего опасалась окунуть в море даже ноги, не говоря уже о том, чтобы ополоснуть своё лицо. Она брезговала общественными местами, а чтобы поцеловать крест у батюшки, ей приходилось сделать над собой неимоверное усилие, совершить духоборство. Ведь кто его только не целует! Это же не гигиенично! Собственно, преодоление этой брезгливости и было одним из её духовных подвигов, которые добросовестно заносились в реестр единственным свидетелем её жизни.
Итак, вернёмся к рукописям, подумала она. Для дипломной работы Орест выбрал нашумевший в своё время роман современного японского писателя Хидэо Тагаки «Моя русская жена» (watashi no roshia no tsuma), 1925--автобиографическое повествование морского офицера о страстной любви, изобилующее натуралистическими описаниями. Любопытно, что события в романе начинаются во Владивостоке в начала двадцатых годов. Марго включала этого автора в список дипломных работ, но несколько семестров подряд никто из студентов не проявлял к нему интереса. Орест был первым. После очередной лекции он подошёл к Марго и сказал, что хотел бы заниматься под её руководством научными изысканиями. «Да? И чем же?», -- недоверчиво спросила она. Он сказал…
Орест держал в руках старый потрёпанный том, переворачивал жёлтые листы, без вожделения вглядывался в подслеповатые старописьменные («Кто их только выдумал?») иероглифы. Они напоминали ему дохлых мух, которые мама влажной тряпкой сметала наружу, когда весной открывала окна. Он даже смахнул тыльной стороной ладони со страницы. «Осторожно, книга раритетная!», --взволнованно сказала Марго.
Между пятьдесят первой страницей и пятой главой среди иероглифических залежей он обнаружил какое-то насекомое. Сначала оттуда посыпались лапки. Страницы слиплись, ни за что не хотели раскрываться. На помощь пришла линейка, вышвырнувшая насекомое. «Mistkafer Samsa или Mantis religiosa», --наобум предположил Орест, едва ли смыслящий в энтомологии. Марго ничего не поняла, а переспрашивать она не любила.
В обращении к Оресту её интонация потеплела. Марго брала его за руку, прогуливалась по коридорам или говорила ему: «Дорогой, отнеси мои книги на кафедру, будь добр». С этого всё началось…
…Романне понравился Марго. «Фу, порнография! Чернозём!», -- сказала она, поморщив свой носик. Однако не пропадать же совместным трудам. Она выправила его корявый перевод, тщательно избегая откровенных описаний, собственноручно перепечатала текст. Марго готовила его к публикации в одном местном издательстве. Сначала она даже стеснялась поставить своё имя, но после недолгих колебаний подписала договор. Издатель торопил.
Однако вместо творческого труда Марго занялась рыбой, купленной по дороге у торговца, улыбчивого паренька. В каждом парне она видела Ореста. За четыре краснопёрки она отдала семь рублей, выторговав трёшку. Выгодная сделка, дешевле, чем в магазине. Сначала она помыла её под краном, вычистила от чешуи, потом отрезала головы, вспорола живот, вынула внутренности. Еще раз промыла под краном окровавленную рыбу. На белой плоской тарелке лежали аккуратные рыбные трупики, выпотрошенные, без хвостов, без головы. Из голов она собиралась сварить уху. Ах, как она любила погрызть рыбьи головы! Внутренности завернула в газету для дворовой собачки, живущей беспризорно в подвале. Когда она перемывала посуду, никто не подошёл сзади, не обнял за талию, сложив руки на её животике, не укусил за мочку уха, не поцеловал в затылок, не сказал: «Золушка моя, скоро поедем на бал, примерять хрустальный башмачок!»
Красные резиновые перчатки она повесила сушиться над раковиной. В постели она слышала, как с них капала вода, словно отсчитывая умирающие мгновения очередного дня, наполненного множеством невеликих событий. Позолоченный маятник на настенных часах мерцал в темноте, будто плавники золотой рыбки. Марго глубоко зевнула: «О-о-о-о!» Она засыпала. Тёплая волна понесла её в безбрежную даль, убаюкивала мерными покачиваниями. Когда-то Марго мечтала, чтобы у неё была широкая просторная кровать, однако в её комнатёнке она заняла бы треть площади. Впрочем, и диван она редко раскладывала, ведь в широкой постели еще сильнее чувствуется одиночество. «Вдвоём спать веселей», --говаривал Орест, подвигаясь к ней вплотную, обхватывая левой рукой.
Комната, погружённая в смутные сновидения Марго, вновь обретала полноту своего невыразимого небытия. Она теперь была похожа на остов затонувшего корабля, обживаемого удивительными красочными рыбками. Ей снились безликие белые медузы. Она как будто бы стояла на перроне, на неё шёл поток людей, их лица, как вязкий кисель. Потом перрон опустел, мокрый, залитый дождём поезд тронулся и медленно, в рапиде, стал удаляться в тёмном тоннеле. «Какая чушь! Видно, это от усталости», -- подумала во сне Марго. И тут же догадалась, что она провожала свою жизнь. Вслед за тем беззвучно подошёл другой поезд, открылись двери, но никто не вышел…




6


Марго ходила на службу в университет как на паперть. Её корпус находился в старинном, выкрашенном в серую краску здании, где раньше, до советской власти, размещались номера или бордель. Их преемником стал самый «идеологический» факультет в городе, активно контролируемый и патронируемый спецслужбами. Иногда её лекции посещал некто в штатском. «У тебя будет сегодня гость», -- по-свойски предупреждала декан, многозначительно заглядывая в её выразительные лазоревые глаза, забаррикадированные от проникновения в её внутренний мир любопытствующими коллегами стеклами очков в толстой роговой оправе. «Ах, у тебя новая причёска!», -- любезничала декан, милая женщина, любимица всех студентов. Невозможно найти другого достойного наследника бывшего доходного дома во всей альма-матер. Из биологов, химиков или географов студентов не вербовали. Все полтора часа, пока она автоматически монотонно читала заезженную, как старая пластинка, лекцию, её мысли перескакивали к образам сновидений прошедшей ночи, пытаясь восстановить то, что присутствовало в её смутных ощущениях. Точно также выглядел город в расползающихся вязких туманах. Город словно приподнялся на дрожжах. Хозяйка проспала, и квашня тумана полезла наружу, растекаясь по асфальту, нависая шапками на домах, стекая с голых, едва начинающих покрываться зеленью ветвей деревьев; проезжали призрачные автомобили, различимые только по шелесту шин. Спросонья их можно было принять за пролетающих зимних мух. Из школьного двора выскочил мяч и, подскакивая, покатился вниз, пока не исчез в тумане.


Было без одной минуты двенадцать пополудни, когда Марго совершила своё ритуальное восхождение на гору, в своё гнездо, откуда открывался залив в сиреневой дымке. Сквозь неё просвечивал трехмачтовый фрегат «Паллада». Она решила по дороге зайти в магазин купить яблок. В её мыслях присутствовал кто-то третий. От него ничего нельзя было утаить; этот третий, выкрадывал её сны и опустошал и без того обделённое сердце, пустота обнимала её, даже город представлял собой что-то невесомое, без почвы. Её ноги утопали, завязали в этом облаке, становились ватными. Марго остановилась передохнуть. Из подворотни вслед за мячиком выпорхнула стайка миловидных корейских мальчиков, их было человек пять-шесть в спортивной одежде. Вскоре они исчезли в неподвижном тумане. Она чувствовала, как её волю сковывает паралич. В каком времени она живёт: в прошлом или настоящем? Где пребывает её сознание?
Вдруг навстречу ей вышла старуха, местная безумная со свирепым морщинистым, как мочёное яблоко, лицом. Марго побаивалась её, потому что она всегда кричала ей вслед какое-нибудь проклятие. На этот раз она прошла молча, зыркнула на неё белками, этой чечевичной похлёбкой глазниц с двумя чёрными разбухшими зёрнами.
«Семёрка продолжается», -- услышала Марго вслед. Она вздрогнула. Казалось, вот сейчас туман рассеется и вместе с ним исчезнет всё, что отбрасывает тень, город снимется с якоря и уплывёт, как дирижабль, только волны будут плескаться в опустевший берег, отбрасывая круги на воде. «Вот так бы…», -- промелькнула безысходная мысль. «Если думаешь о смерти, значить, ты ещё жива». Как ни странно, однако эта объёмная пустота занимала в её жизни больше места, чем все эти хождения на службу, чтение лекций, заседания кафедры, экзамены, кафедральные интриги, воспитательные мероприятия, визиты к маме, научные изыскания и даже Орест, убывающий из её воспоминаний по кривой Эббингауза.


На юбилее у мамы собрались её товарки, а также один поклонник её таланта, о котором была наслышана. Многих она видела впервые, не все имена запомнила. Она не задержалась надолго: поздравила, посидела для приличия за столом и покинула гостей. Когда спускалась по лестнице, она заметила, как подросток что-то писал на обшарпанной, с обвалившейся штукатуркой стене. Он бросил карандаш и побежал вниз, хлопнул дверью. «Мне было четырнадцать лет, когда подруга моей мамы…» Марго не любила шумных компаний, терялась среди людей, которые всё выспрашивают. Ей не нравилось находиться в софитах. Больше всех суетился за столом молодой мужчина, коротко остриженный, рослый, немного полноватый и в талии и в щеках. «Валентин, бокалы опустели», --обращался к нему Владик, её двоюродный племянник, скромно сидящий на краю стола.
Он приехал из Благовещенска, учился в медицинском училище, занимал девическую комнату Марго. «Ну, конечно, путь живёт». С тех пор она еще не звонила маме, не справлялась, как прошли торжества, остались ли довольными гости. Сумбурные мысли не давали покоя Марго… «Фу ты, прости господи, отрезала рыбьи головы!», -- вспомнила она свой сон.
В этот момент пушка на Тигровой сопке отдала торжественный салют в честь полудня, стрелки часов на привокзальном почтамте конвульсивно дёрнулись вперёд, показывая на четыре минуты больше, голуби сорвались с крыш, пригородный поезд отходил с четвёртого перрона пятнадцатого пути. Её мысль озарилась видением, словно чешуя отпала от её глаз: будто она сидит в пустой электричке, прислонившись к окну, за которым усыпанная звёздами ночь; трёхдневный месяц, следующий за поездом, наворачивается слёзой на глаза, отражающихся в пыльном окне электрички, которая проносится мимо полустанка, освещённого фонарями, в ночь, в пространство, к огням других, неведомых селений…




7



На старом двустворчатом столе, ближе к правому краю, лежало надкушенное зелёное яблоко. Оно отбрасывало влажную тень, будто акварельные краски ещё не успели высохнуть. Капелька воды, подгоняемая утренним лучом, медленно сползала по солнечному нимбу яблока. Ржавый налёт окисления начинал покрывать белый с сочной желтизной надкус ровных зубов. Марго протянула руку за яблоком, вырвав его из потока света, громко надкусила. Этот звук хрустящего яблока словно бы надломил тишину комнаты напополам: в одной половине была Марго со своими мыслями, а в другой её время. И хотя известно, что время есть мысль, а мысль есть время, что они тождественны друг другу и не могут существовать по отдельности, как рыба без воды, Марго и её время никак не могли соединиться, её сознание оставалось как бы расколотым надвое. Эти половинки не уравновешивали друг друга.
Марго выдвинула ящик стола, где среди всякого канцелярского хлама хранилась японская коробочка из дерева с непритязательным рисунком в виде красных кленовых листьев -- подарок от токийского поклонника. В ней хранились фотографии, записки, рисунки Ореста, стихи, трамвайные билеты и три тёмно-бордовых ароматных лепестка шиповника, сорванные на мысе Песчаном или на Рейнеке; крылышко махаона с изумрудной, вечно не просыхающей слезой; бумажный пакетик с его ароматной прядью волос. Откуда бы вы думали? Видите, как они вьются! Кроме того, была ресничка с её желанием в крохотном японском конвертике; старые открытки с довоенными видами Харбина. На одной из них две белокурых русские девушки идут вдоль берега рука об руку, оживлённо беседуют. Одна девушка (слева) -- в белых бриджах, другая -- в белой зауженной книзу юбке, облегающей бёдра. Приталенные блузки с пояском, сумочки в руках, белые носки. Девушка справа придерживает шляпку. Её попутчица без головного убора. Позади них любовно притулились друг к другу джонки. В стороне стоит старик с клюкой. На открытке надпись на английском и китайском языках. Вдали виден домик с надписью по-русски: «Буфет». Чаще всего Марго почему-то рассматривает именно эту фотографию. Все билеты были счастливыми -- не потому, что сходились номера, а потому, что тогда она ощущала, как время, переполняя берега бытия, уносило её куда-то, словно крохотное судёнышко с одним-единственным парусом. Как-то Орест предложил ей милую затею кататься по городу на трамваях. «Что за чудачество?», -- решала она. Однако же. … Сначала они освоили маршрут седьмого номера до Рабочей, потом четвёртого -- до Сахалинской, пятого номера -- до Баляева, в парк. Постепенно география их любви расширялась. Были билеты на паром до острова Попова и на катер до острова Рейнеке; на пригородную электричку до Спутника, Сад-города, Весенней, Санаторной; троллейбусный билет до Ботанического сада, на комету до Славянки; также были автобусные билеты на Эгершельд; был билет в театр и в кино и даже в дельфинарий. Поводом для похода на маяк Басаргина и Эгершельда послужил прочитанный ими вслух роман Вирджинии Вулф «At the Lighthouse». Орест увлекался чтением фрейдистских книжек и, как неофит, предложил вульгарное толкование романа, исходя из одного названия. Марго запротестовала. Она изрекла, вероятно, где-то вычитанную мысль: «В английском слове lighthouse фаллические коннотации зримого облика маячной башни оттеснены на задний план тематическими полями корней «свет» и «дом», поэтому нельзя сказать, что название романа выражает фаллическую символику, и вообще это не её тема, не её дискурс». Марго начинала говорить с ним таким стилем в том случае, если хотела подчеркнуть его невежество, когда язык не поворачивался сказать: «Ну и дурак же ты!»Слова «и вообще», выделенные интонацией, могли означать многое, в том числе и негативный смысл, или намёк, чтобы он помолчал со своими комментариями. Орест, интуитивно чувствуя, что его очередной раз уличили в ахинее, неумело переводил её слова в положительные эмоции. «Это звучит, как поэзия! Очень эротично», -- говорил он угрюмо. Марго любила Вирджинию странной любовью. Вот бы что-нибудь такое же написать, простенькое и со вкусом, модерновенькое. Она примеривала различные стилистические наряды к своему будущему письму, но всё выходило жеманно. «Маньеризм какой-то!», -- приговаривала она, черкая и комкая дешёвую бумагу, купленную специально для черновиков. В конце концов, она остановилась на стиле дзуйхицу в духе Василия Розанова, припрятав свои опавшие листья в тёмный короб в уединённое место, в шкафчик подальше. Она говорила не без юмора: «Где присяду, там и пишу…»
Боже мой, какое чудо! Дельфин так улыбается, словно мальчик. Смотри, смотри! Он похож на тебя!
Белуха нырнула, оставив разбегающиеся круги, и секунду спустя вновь вынырнула, держа в мелких и редких зубах камень со дна моря. «Это он тебе принёс, тебе, бери!», -- радостно говорит Орест. Марго боится, но протягивает руку к мокрому, гладкому носу белухи. Разумное животное отпускает камень прямо её в ладонь, что-то пропев. «Такое ощущение, что в его горле заночевал богомол», -- подумал, но не сказал Орест.
Этот камень, шероховатый, покрытый белыми наростами моллюсков, тоже лежит в её шкатулке. Вечером она шептала Оресту: «Мой белушоночек, ныряй, ныряй, глубже. Я, как вода, разбегаюсь кругами». И вправду всплеск волн разносился по всей комнате. Поднялось такое цунами!
Марго приложила его к вспыхнувшей щеке. Это прикосновение напомнило ей щетину Ореста, когда он вернулся к ней через три недели, потрёпанный и худой. «Сосуды отроков чисты?», --подозрительно спросила Марго, заглядывая в его повинные глаза. Она прикрыла веки. «Женщин при нас не было ни вчера, ни третьего дня, со времени, как я вышел, и сосуды отроков чисты», -- прошептал он ей на ушко в ответ. «Ну, тогда у меня есть хлеб для тебя священный». Марго считала, что она была для него священным хлебом. Он так и называл её: «Маргарита, тёплый мой хлебушек». И, задрав ночную рубашку, он целовал её в пупок, словно солодил язык в солонке, а потом вылизывал, как пёс Варнавы, в более соленых местах, а ей казалось, что её осыпают холодные осенние росы в долине Мияги. Благодаря этим манерным метафорам её память сохранила кое-какие крохотные мгновения радости.
На оборотной стороне билетов были проставлены даты. Вещи говорят на своём distingue` языке, даже самые незначительные. Они улики торжества любви и ничтожества ревности, но любовь без ревности -- это всё равно, что дерево без ветра, море без шторма. Её ревность была скрытой, невыразимой, долго вызревала, набиралась соков, тяжелела, словно яблоко. Она никогда не позволяла себе выказать ревность. Нет, никогда. Яблоко ревности само упало наземь с глухим звуком. Марго, не выдержав, расплакалась навзрыд… «А если у нас родится девочка?», --провокационно сказала она. «Ты хочешь меня испугать или самой испугаться?», -- переспросил Орест, отстранив лицо от неё на секунду, и пристально посмотрел в её ясные глаза.
«Господи, что мне делать с твоими длинными ресницами? Они осыпаются, как черешневый сад. Вот, загадай еще одно желание! Я сохраню эти реснички в специальном конвертике», -- сказала она. Марго захлопнула шкатулку, задвинула ящик стола, громко надкусила яблоко, решительно, словно отсекая прошлое.
Так угодно, так угодно, пусть будет так, никогда, польститься на иностранную стерву, какой негодяй, а мама еще масла подливала в огонь, да ты просто сгораешь от ревности, я тебя предупреждала, проходимец, что там карты говорят, ну точно, вьётся вокруг червового короля пиковая дама, дорога, ах, длинная дорога, казённый дом, бумаги, бумаги, деньги, ну точно, всё так и выходит, надо же подобрал её на улице, и всего-то, помог сбросить письмо в почтовый ящик, а какая в ответ благодарность, нет, так легко, бросить меня, а как же всё, что было, в мусорную корзину? Что, вся моя жизнь в мусорной корзине, просто взять, скомкать, мама злорадствует потихоньку, только и знает, что подставлять шпильки, даже не понимая того, что говорит, никакого сочувствия, она знает, для кого наводит макияж, для своего Валентина, а мне что остаётся, с глаз долой из сердца вон!
Кому было угодно вырвать из её рук нить судьбы? Как раз наоборот, судьба надёжно оберегала её от худшего и крепко держала её в своих руках. Она еще пыталась найти оборванные концы, чтобы связать их отношения, но куда там, куда там, он навострил лыжи куда подальше, сказал, что будет писать и звонить. Марго почуяла своим нутром неладное, что это не простая любезность, что эта дама уводит Ореста от неё. Ведь она готовила себя к такому повороту, нашла же она в себе мужество сказать Оресту: «Если ты решишь уйти от меня, то скажи мне об этом, хорошо?» Удивительно, но именно в этот момент Оресту тоже пришла мысль о расставании, ведь не легко расстаться, если нет видимого повода. Как удалиться так, чтобы это не причиняло боль ни ему, ни ей. Собственно, с самой первой встречи они стали угадывать мысли, думали синхронно одно и тоже. Слова были нужны для того, чтобы опровергнуть мысль, о которой догадывались, или подтвердить её. Именно умение общаться без слов связывало их сильней, чем слова признания, а бурные размолвки почти не играли никакой роли, если даже Орест хлопал дверью и уходил. Их язык в основном был интуитивным, а не вербальным. Марго остро ощущала конфликт между интуицией и языком, особенно в отношении Ореста, чей язык страдал от грубых и вульгарных слов. О том, что им когда-нибудь придётся расстаться, Орест тоже задумывался, возможно, не без влияния Марго. Это было, когда же это было, где, было это, да, было это, было в тот день, пыталась вспомнить она, ах, да, мы отправлялись на Рейнеке, где у них был в деревне дом, их дача, купленная почти задаром, именно тогда мысль о расставании впервые стала словом. Орест решил превратить эту поездку в запоминающийся праздник эроса. Для него это был прощальный карнавал. Марго робела перед его эротической экспансией. Вообще, ей претила всякая физиологическая деятельность. Русская литература, включая советскую, охраняла телесность своих персонажей с религиозной тщательностью, была стеснительной и целомудренной. Такой же была Марго. Её коробил народный язык Ореста. Если он бывал в досаде на кого-нибудь из её коллег, которых она тоже не жаловала, его брань была настолько увесистой, что Марго смущалась, хоть и разделяла его негодование из солидарности. Однако, он и всуе произносил эти непутёвые словечки. Марго одёргивала его, как ребёнка. Если похабник не унимался, то она впадала в истерику, убегала на кухню в слезах, и, громко хлопая дверцами шкафа, доставала сигареты демонстративно курила, чтобы он видел, до чего довёл бедную женщину этими вульгаризмами. «Ведь он такой и есть, как я не разглядела, пришёл в мой дом со странными намерениями», -- думала Марго вслед хлопнувшей двери. Он уходил на пляж, ночевал в своей мансарде. Его возвращение оправдывалось разумным объяснением. Он говорил, что якобы хотел посмотреть, как разностильные лексические пласты языка сосуществуют на примере их речи. «Ну и дурачок же ты!» -- примирительно говорила Марго, принимая его поцелуй в щеку. Таким образом, стилистический конфликт бывал исчерпан.




8



Быть мальчиком в постели Марго нравилось Оресту до поры до времени. «Вау, у тебя есть дом на острове? Едем немедленно!», -- завопил Орест, охваченный щенячьим энтузиазмом. Его глаза, как у подростка, горели сумасшедшими искорками. Он приподнялся на локте, одеяло сползло с плеча.
«Вот придёт весна, зацветут подснежники, потом вишни, отцветут сливы, и вновь зацветёт черёмуха, мы поедем ухаживать за садом», -- вразумительно объясняла Марго, пощипывая на его груди реденькие волоски. Орест мурлыкал от удовольствия, урчал и, прикрыв глаза, уже представлял, как под их окнами будет шуметь море. Его сердце отсчитывает удары под рукой Марго, теребившей большим пальцем тёмный сосок, покрывшийся пупырышками, волна поднатужилась и прыгнула к их ногам, ай, кусается, вскрикнула Марго и отскочила в сторону, ай, что это, вновь испуганно вскрикнула она, наступив на что-то скользкое. Орест наклонился, нащупал напугавший её предмет. Это был трепанг, выброшенный на берег волной. Орест взял его в ладонь. Холодный, мягкий на ощупь, покрытый бородавками, похожий на огурец моллюск скользнул внутрь его плавок:«Ну, трусишка, вынь его!» Марго брезгует. От него пахнет рыбой. Конечно, пахнет, а как же! А ты пахнешь мидией, мой трепанг сейчас лопнет от зависти. Он с трудом разжимает створки раковины, язычок мидии сокращается, у-у-у, какой сильный мускул, губы мидии ослабли, он глубоко вдыхает, гляди, сейчас нос прищемит, смеётся она и обхватывает руками его голову, волосы длинные, мокрые, жесткие, как ламинария. И вот створки раковины раскрылись окончательно. В минуту наивысшей радости её охватывает тревога, её счастье скоротечно, слёзы текут из глаз и она, как менада, впивается ногтями в его тело, готова разорвать его на части, растерзать совсем. Они плывут в тёмной воде, волны успокоились, от каждого движения море искрится планктоном. Она повисает на его узких бёдрах, ложится на спину, он поддерживает её руками. Их окружают яркие звёзды в темном небе. Они разлетаются в брызгах из её рук, вокруг её тела…
«Мы как созвездия «Марго и Орест», никем не открытые, правда?», -- говорит он шёпотом. Его голос окутала темнота. Через пролив, до самого острова Садо протянулась млечная река. Она несказанно счастлива, без единой мысли в голове, крохотная искорка, живая, между двумя половинками небытия, которые принимают её и удерживают в свободном парении. Все её интеллектуальные ценности, вроде гегелевской эстетики, тщеславных планов и дзэн-буддизма превращаются в бесценный человеческий хлам, в прах александрийской библиотеки. Умереть бы сейчас, не узнав никогда о том, что умер…
«Если сможешь, роди», -- говорит Орест.
Он сказал таким тоном, что она не поняла, действительно он хочет, чтобы она родила ему, или он бравирует. «Как грубо!», -- думает она, но не подаёт виду. Ей больно. Нестерпимо больно. «Если сможешь, если сможешь…», -- отзываются эхом его слова в сердце Марго. «Ты посмотри, вся рубашка сбилась на шее в шарфик!», -- смеясь, произносит она и расправляет рубашку.
«А ты в следующий раз повязывай шею моим шарфиком заранее», -- предложил всегдашний пересмешник Орест.
Они громко смеются. Даже роза на столе в вазе содрогнулась от их веселья и с лёгким треском, словно гаснущая искра в костре, обронила пару лепестков на пол, застланный ковром. Он имеет в виду тот самый красный шерстяной шарфик с бахромой на концах и черными полосками, который она подарила ему на день рождения. Этот шарфик запечатлён на его многочисленных фотографиях, он идёт по берегу моря, нагишом, в одном шарфике; на киноплёнке тоже имеется несколько кадров. Если вы увидите, что этот шарфик греет чью-то шею, то знайте, из чьих рук он пошёл по рукам. «Как хороша была моя каморка!», -- мурлычет про себя Марго.


9



Орест где-то бродит по городу, а Марго, выкроив свободный час, листает словари, или сочиняет какой-нибудь конгениальный текст -- труд всей её жизни. Она сочиняет его уже в течение пяти лет, Орест тоже приложил к нему свои руки: перекладывает листы из одной папки в другую. Раздался звонок в дверь. Так протяжно звонят чужие. Она неохотно отрывается от бумаг. «Кто бы это мог быть?»На пороге её милый друг -- запыхался, потный.
«Дорогая, все путаны вышли в город, а ты сидишь над своими книжками. В город прибыл аргентинский корабль или французский миноносец с визитом дружбы, проведать наш форпост. Красавцы в белых штанах и чёрных ботинках, при беретах, ходят парами или гурьбой по городу, выбирай, не хочу!», -- выпалил на одном дыхании Орест, весь взмыленный от жары и ходьбы. Он стоит на пороге, прислонившись плечом к стене. «Ты решил выдать меня замуж?», -- как бы безразличным тоном спрашивает Марго.
«Ну, ты же мечтала жить в предместье Парижа!»
«Что ты такое говоришь несусветное?»
«Сусветное или несусветное, одевайся!», -- велит Орест.
«Ну, ладно, ладно!»
Марго потускнела, улыбка скисла. Она устала от его затей.
«Ну, что ты такая квашеная капуста, ну, прямо chukrut, хрум-хрум? Давай, снаряжайся? Скидывай халатик, надевай самое красивое платье, покажи свои красивенькие ножки». «Из Аргентины, говоришь?»
«Ага, круизный лайнер, «Малькольм» называется».
«Правда, что ли? Стало быть, наконец-то, он прибыл со всеми своими хулиокортасаровскими персонажами прямым рейсом во Владивосток».
«Ну, да! Кругосветное путешествие победителей в лотерею с заходом в Йокогаму и Владивосток».
«В таком случае я собираюсь. Вот достану только свои наряды», -- сказала она и, спешно переменив настроение, стала принаряжаться. Всё-таки мужчина выводит её в люди, нельзя отказать. Однако её что-то смущает.
«Я только приму душ, а потом пойдём гулять», -- объявляет он, скидывает одежду, дефилирует перед ней и закрывает дверь в ванну…
«Ах, Аргентина! Страна серебра, страна рыбьей чешуи!»
Марго вновь открыла шкатулку. Насупив брови, она перебирала улики прошлого, пока не обнаружила в ней счёт из кафе «Льдинка». Эту шкатулку можно «читать», словно книгу Просперо. Орест и Марго выпорхнули из Орлиного гнезда солнечным и ветреным днём около пяти часов вечера 18 августа 1991 года. На нём тонкие бежевые брюки и рубашка с коротким рукавом, на ней клетчатая юбка, которую сшила своими руками, и белая блузка с отложным воротником. В воскресенье в городе не так многолюдно, только к вечеру, на остановках толпится народ, зато пляжи переполнены как детьми, так и взрослыми, даже вечером. Марго боится, что кто-то из знакомых увидит их вместе, держится скованно, и всё же берёт его под руку. Она бы предпочла, чтобы в этот их совместный выход вымер весь город и невольно сама старается быть незаметной. Марго не поспевает за ним. Он один шаг, она три. Цок, цок, цок. Показывая глазами на иностранного моряка, она пытается шутить: «Слушай, этот липид ничего, симпатичный». Орест оборачивается, потом сверху вниз с укором смотрит на Марго.
«Да, панамка хорошая. Военная форма к лицу любому мужчине». Они заходят в кафе, заказывают кофе.
«Ах, дальние страны!», -- романтично загрустила Марго. «Выиграть бы нам какую-нибудь лотерею». Она как в воду глядела. Судьба говорила с ней случайными оговорками. Не она заметила эту обмолвку, а Орест, смышлёный и глазастый. Он черпает информацию не в знании, в наблюдательности. Следует признать, что свой выигрышный номер Марго уже разыграла три с лишним года назад, когда выгнала Ореста со своей лекции, чем разозлила его. Её лотерейным билетом был этот наглый парень. Не бог весть, какой выигрыш, и всё же… Не будучи ни азартной, ни смелой, она ожидала, что однажды на выходе из трамвая ей встретится некая белокурая бестия, которая сотворит из её жизни восхитительный шабаш. «О нет, никогда!»
Орест терялся в догадках, какова природа её ревности: к его женщинам, о которых умалчивал, чем еще больше вызывал подозрения, или к тому, как он, флайер, свои проигрыши оборачивает в выигрыши.
Они заказали бы по сто грамм водки. Потом еще по сто, но, увы! Пришлось ограничиться двумя порциями мороженного, одним яблоком. Кофе и торт. Ещё раз повторили. Сладкоежка Орест заказал для себя два разных пирожных, одно заварное и одно слоённое с персиковым повидлом. «Просто разорение!», -- калькулировала в уме Марго, ведь расплачивались они на двоих, как показалось ей, так как она вынимала кошелёк, правда не помнила, доставала ли деньги. Марго близоруко посмотрела на чек. Набор бледно-синих цифр был едва различимым. Конечно, никакой «Малькольм» не заходил в бухту Золотой Рог, но ей понравился этот литературный розыгрыш. Владивосток на весь день превратился в воображаемый «Малькольм». Ничего, красивый розыгрыш. Во всех прохожих они признавали липидов и других персонажей аргентинского сказочника. Вечером после фильма «Леди Чаттерлей и её любовник», который смотрели в видеосалоне на морском вокзале, по одному рублю за вход, они, купив бутылочку беленькой, раскачивали океанский лайнер дельфиньими игрищами. Это был обыкновенный день, как все дни, люди загорали на пляже, купались, ходили по городу, однако для неё он был на редкость романтичным, даже сентиментальным. Одной своей выдумкой обычный день он превратил в красивое воспоминание, вот и чек тому очевидное свидетельство. На следующий день, рано утром они поехали на остров Рейнеке, прихватив с собой кинокамеру, продукты, кое-какие вещи. Она складывала вещи, а он вынимал их обратно. Он мог путешествовать с одной зубной щёткой в кармане.
На катере она краем уха услышала разговор двух женщин. Одна жаловалась на сына, что он влюбился в какую-то бабу, которая годится ему в матери, а он говорит, что «Анна богом данна», ничего слышать не хочет, собрался жениться. Марго спроецировала этот разговор на свои отношения с Орестом, посмотрела на него с лукавством и гордостью. Ветер раздувал его длинные волосы. Полные губы высохли, над верхней, губой, слегка приподнятой и обнажающей крупные зубы, пробивались редкие трехдневные усы. Волоски кустилась на щеках, однако подбородок зарастал сплошной щетиной. Она протянула руку к подбородку, пощекотала, как тигрёнка. Он растянул губы в улыбке, но уклонился. Она запечатлела его на черно-белой фотографии своим стареньким фотоаппаратом. Марго рассматривала его лицо, ставшее чужим и далёким.
Когда они сидели в кафе, Орест предложил ей игру в воображение: нужно было представить, будто они сидят в кафе на Авенида-де-Мажо и рассматривают будущих экскурсантов, давая им всяческие характеристики. И вот они в пути на катере, проходят через пролив между островом Русский и мысом Эгершельда, куда они ходили на маяк, чтобы сделать фотографии.
«Время -- чудовищная машина, это гильотина, -- думала она, -- Никому не избежать его острого холодного лезвия; наши головы, отяжелевшие размышлениями и воспоминаниями, скатятся в корзину безумного изобретателя под его хихикающий смешок». Мальчик в шортах, с первыми признаками мужественности на верхней губе и двумя вихрами на голове, прислонившись к борту, подкидывает хлеб в воздух. Прожорливые чайки, теряя благородство, выхватывали корм его из клюва друг у друга. Увлечённый вчерашней игрой, он дал этому юнцу имя Фелипе. Однажды, кажется в прошлом году, он видел его на городском пляже, когда он купался, ныряя с пирса. Среди подростков, резвившихся на пирсе и в воде, он выделялся развитостью. На нём были светло-зеленые трусики треугольником, из-под которых торчала во все стороны густая поросль темных волос, вьющихся до пупка и по ногам. Содержимое трусиков нагло выпирало наружу, просвечиваясь сквозь мокрую ткань. В сравнении с другими юнцами, их совершенно неразвитыми тельцами, он выделялся зрелостью. Орест кидал ему канат, помогая выбраться из воды. Парень, упираясь ногами в бетонный пирс, перебирал руками канат. При помощи Ореста он выбрался наверх из воды. Подростки, бравируя матерной лексикой, сталкивали друг друга в море, стягивали трусики. Они даже не дразнили его, а хвастались: «У него самый большой хуй в классе!», однако, по всему было видно, как неловко было подростку за внимание товарищей к его достоинствам, которых он не осознавал, и, по всей видимости, стеснялся. Оресту вспомнился этот паренёк, однако этот новоназванный Фелипе, кажется, не припоминал Ореста, хотя несколько раз оборачивался в его сторону. Встречный ветер прилепил его футболку к телу, выделяя развитые плечи и грудь. Орест подумал, что он, вероятно, занимается греблей. Морские волны чешуятся на солнце. Ветер дул им в загривки, словно игривым щенятам. Марго заводит кинокамеру и снимает на восьмимиллиметровую плёнку удаляющийся город, пенную борозду за катером, над нею кружат чайки, в кадр попадает лицо Ореста, он смотрит не в камеру, а сквозь неё, взгляд в глубину; за его спиной, словно тень его мыслей, прислонился к борту, согнув ногу в колене, этот паренёк, оборачивающийся на голос: «Феликс, кончай хлеб травить!» Орест тоже обернулся, с удивлением обнаружив, что он почти угадал имя, правда, ему послышалось «Феникс, ослиные уши». «Интересно, продолжатся совпадения или нет?», -- подумал он. «Наверное, двух совпадений не бывает, а если бывает, то это уже не случайность, а…», -- решил Орест. Кто-то вновь повторил: «Проходим Ослиные Уши». Это были две большие скалы, торчащие из воды, как уши, потому так и прозванные. Феликс отошёл от борта катера и, покачиваясь, двинулся к группе ребят в военных кепках, сидящих на рюкзаках. Они курили, смеялись. Один паренёк держал в руке уздечку и помахивал из стороны в сторону.
«Будешь яблоко?», -- спросила Марго.
«Буду!»
Они грызли одно на двоих яблоко, уставившись на море. По левому борту проходили острова, окутанные туманом. Чистый морской воздух прочищал голову от хлама цивилизации.
«Ты знаешь, на одном из этих островов в восьмом веке стояла одна из пяти столиц бохайского царства, оно просуществовало три столетия, от высокой культуры ничего не осталось. Тайтэй, выдающийся поэт… кое-какие стихи сохранились в японских анналах», -- рассказывала Марго. «Хоть что-то сохранилось, от других так ничего не остаётся», -- сказал Орест, слушая вполуха. «Если ты решишь уйти от меня, скажи, хорошо?», -- вдруг сказала Марго.
«Разумеется», -- ответил Орест, откусив яблоко, сбитый с толку неожиданным поворотом темы.
Это была вторая оговорка за два дня, а через три дня произойдут для Марго события, которые изменят строй её мыслей: пока никто явно на него не покушался, она тяготилась его присутствием; но стоило появиться сопернице, смешанное чувство -- ревность, разбавленная угрозой одиночества, -- бросило её сердце в другую область тревоги. Ведь она ожидала, готовила себя к неизбежному расставанию, сознательно выстраивала дистанцию, и вот он уходит по-настоящему. Марго опоздала уйти первой, поэтому в ней вспыхнула ревность, как отчаянная надежда любви. «Катастрофа!», -- прошептала Марго. То, что для Марго было катастрофой, для Ореста стало очередным поворотом в судьбе. Его корабль застоялся в гавани Марго.
Дни, проведённые на острове, были наполнены счастьем. Это пугало. Нельзя быть такой счастливой! Лучше иметь крохи радости. Однако она не хотела подбирать их с чужого стола, всем сердцем она стремилась к полноте, избыточности, когда каждая деталь или пустяк наполняются невыразимым предчувствованием, -- вот почему, наверное, она сохраняла в своей шкатулке все эти вещицы.
«Смотри, рыба купается, выныривает из волн!», -- завопил Орест, как ребёнок, и вытянул вперёд руку. «Какая красивая рука, узкая, длинные пальцы!», -- подумала Марго. Это мальчишество, эта непосредственность, этот жест отчётливо нарисовались в её памяти. Она хотела присвоить один только его жест, упрятать его в свою заветную шкатулку и вынимать его время от времени. Кинокамера помогала ей коллекционировать немало таких жестов. Как называется это -- безумие, любовь, счастье? «Селёдка, или пеленгас», -- предположил небритый пассажир с папиросой в жёлтых зубах, видимо, островитянин, судя по спецодежде. Марго загрустила. В том то и дело, что она не могла родить. Она ожидала услышать, что он никогда не оставит её, но вместо предполагаемого ответа… Она была готова разрыдаться. Его фраза прозвучала убийственно. «Нет, он просто неотёсанный, ему никогда не хватало галантности, я сама виновата, не надо провоцировать, знай впредь».




10


Из глаз выкатились две крупные изумрудные слезы. Их выдумал сочинитель. Марго чувствовала, как они прокладывают путь по её щекам, сбегая в уголки не накрашенных с утра припухлых губ. Она облизнулась, шмыгнула носом. Одна слезинка шлёпнулась на чек, цифры расплылись; а другая, из левого глаза, упала со звоном на крышку шкатулки и рассыпалась на крохотные осколки, ибо она сбегала так медленно, что успела превратиться в тёмный лёд. Крышка шкатулки отбрасывала солнечные блики.
Солнце уходило из восточного окна. Во дворе у магазина стояла жёлтая цистерна с надписью «молоко». Водитель доил «корову» через шланг в алюминиевые бидоны. В тюрьме били склянки, у заключённых был обед. Марго ощущала себя в тюрьме одиночества. Время застаивалось в её комнате, как в лагуне после отлива. Мысль конвульсивно била хвостом о валун. На столе лежал яблочный огрызок с хвостиком и две косточки. Она смахнула их в ладонь и поднялась, чтобы выбросить в унитаз. В ванной комнате висело его махровое полотенце, на полке стоял его бритвенный прибор. Она выбривала эти прибором его подмышки, приговаривая: «От тебя несёт, как от псины! Господи, твой запах такой густой и тягучий, я вся увязаю в нём, он засасывает меня, я воняю тобой, а в разных местах ты пахнешь по-разному. Я сошла с ума, я нюхаю тебя, как блаженная. Как люблю этот запах!»Марго включила горячую воду, заткнула отверстие в ванне. «Ну, что, моя рыбка золотая, будем купаться?», -- обратилась к самой себе Марго. Ванна всегда успокаивала нервы, не зря же она называла её собственной «нирваной». Она решила поставить пластинку «Печальныя песенки Вертинского», пока будет отогревать в горячей воде своё застывшее сердце. Никто никогда в жизни не догадается искупать её в ванне с розовыми лепестками, как это придумал он, её покоритель Орест, выдумщик и предатель.
Любил ли он, или играл с ней в любовь? Если это была игра, то искренняя, инфантильная, неподдельная. «Какой смысл ему любить меня? Зачем он пришёл?», -- задавалась Марго глупыми вопросами, будто у любви есть какой-то иной смысл, кроме самой любви. Орест не был способен на рефлексию. Он жил инстинктивно: если любится, значить, любится; а когда разлюбится, тогда разлюбится, поэтому бессмысленно спрашивать и уверять в любви. Марго существовала в своём замкнутом треугольнике. Геометрия примеривалась к её географии, а вместе они выстраивали её экзистенцию. Вершиной в этом треугольнике была любовь, она оберегала Марго от жизни и смерти. Её мысль блуждала в этом водоёме. Осенью море уходило от берегов, обнажало дно. Ей казалось, что это её душа мелела, и её корабль садился на рифы, застревал на обломках её любви. Вот почему она стремилась присвоить его любовь, посадить на цепь. Интересно, как бы сложилась её жизнь, если бы произошло так, как подсказывало ей корыстное чувство? Что скрывалось за ним: ревность или страх? Спасает ли любовь? «Есть ли спасение, есть ли спасение?» -- бормотала она, лёжа в ванне. В отличие от Марго, мир Ореста был разомкнутым: он разбегался, как круги на воде, -- всё шире и шире. В некотором смысле, Марго была вроде того самого камня, который вызывал эти круги -- свойство жизни Ореста. Пока камешек скользил вдоль поверхности воды, пока они чувствовали соприкосновение, это называлось любовью. «Быть камнем и быть кругом на воде -- вот где спрятан ключик счастья, ключик от совершенного бытия!», -- вдруг осенило Марго. В её глазах радостно запрыгал, замельтешил солнечный зайчик, имя Ореста стало разбегаться кругами, превращаясь в огромное «О», голова закружилась…


… Но свои озарения Марго была склонна объяснять пониженным давлением, поэтому всегда оставалась «при своём прежнем мнении», ни что не могло отменить его. У неё были все основания считать Ореста легкомысленным, поверхностным, неглубоким. Для него любовь была не вещью, не субъектом, а энергией. Впрочем, его это не занимало, и упрёков со стороны своих возлюбленных, изо всех сил старавшихся присобачить его к своей конуре, он не понимал. Любить или предпочитать? Кого любят, того и предпочитают. «Почему Господь нуждается в нашей любви, почему он нуждается в нашем сострадании, а мы только в его милости?», -- думала Марго. Когда она принимала ванну, её посещали откровения. Она осталась одна, и о ком ей ещё размышлять, как не о Боге? С утратой чувственной любви, в её системе экзистенциальных координат выстраивалась иная вертикаль. Она поменяла векторы. Орест исчез на горизонте, как парусник.




11



В этот год, осенью, в город вернулись коршуны; они парили высоко в небе над своими прежними гнездовищами, разорёнными пришельцами. Над сопкой Орлиное гнездо, над телебашней распластал крыла огромный коршун, развернувшийся клювом в сторону мыса Эгершельд. Одним крылом он достигал бухты Золотой Рог, а другим крылом -- Амурского залива. Высоко и непринуждённо он парил против ветра. В оперенье гулял ветер. Внизу с боку на бок лениво переворачивались волны, словно белухи иногда заплывавшие в залив. Море, залитое сентябрьским солнцем, чьё золото было расплавлено в трёх акваториях, пускало зайчики в глаза единственному очевидцу. В городе, по левое крыло коршуна, от тридцать шестого причала отходил паром«Босфор» на Славянку, комета уже ушла. Вероника стоит на углу Торговой улицы, звонит по сотовому телефону своему кавалеру. Трамвай номер четыре, идущий по улице Светланская, остановился у старой немецкой церкви; из трамвая вышел Орест, направляется на фуникулёр; он только что разминулся со своим сочинителем. В голове сочинителя -- замысел романа о Тамагочи. Время этих птиц отличается от времени и Ореста, и Марго, и сочинителя, и горожан, и кораблей, и вещей. Вот сейчас Димка Линейцев, ровесник Ореста, сбросит на пейджер сообщение: «Жень, приходи вечером в «Евразию», покурим, выпьем по чашечке кофе, поговорим, часам к десяти. Димка». Женька не пришёл в тот вечер, а поздно ночью Дима погибает под поездом. В этот момент сочинитель отправлял Ореста на этом поезде в дальнее странствие. «Зачем ты придумал этот персонаж Тамагочи?», -- спрашивает Герман. «Это не я придумал, а он меня и всех нас», -- отвечает сочинитель. Сейчас на Лазо, на трамвайной остановке им встретится известный пушкинист, он займёт три рубля на автобус, чтобы доехать до места службы в университет. Сочинитель всунет ему в руки свеженькую рукопись своего романа «Уставшая нежность» и они продолжат свой путь. Куда? -- а, никуда, просто бродить по Набережной…
Коршуны парят в небесной синеве, они живут в вечности. Их ландшафт -- бескрайняя равнина. Ландшафт людей -- холмы, холмы, холмы. «Твои истории мне куда более интересны, чем твои вымыслы», -- говорит Герман. Вот сейчас по правое крыло коршуна в Амурском заливе ветер гонит разноцветные парусники. Чуркинская электричка остановилась на станции Вторая речка, куда привозили политзаключённых со всей страны в прошлые времена. Ни сочинитель, ни его попутчик еще не знают о гибели Димки, который собирается пить кофе в «Евразии», но Женька не придёт в этот вечер и не спасёт его. Герман мелодраматически переживает свою любовную историю, сочинитель занят своим романным вымыслом.




12



Марго не видела, что в город вернулись коршуны, да она и сама парила сегодня во сне, словно влюблённая на картине Марка Шагала. Кстати, откуда-то из тех мест был родом Орест. Если бы она видела коршунов над Орлиным гнездом, то наверняка бы приняла их за вестников судьбы в силу привычки мистифицировать всякие бытовые пустяки. Она привстала из ванны, взяла с полки бритвенный прибор. «Свой уголок я убрала цветами», -- промурлыкала Марго, выбривая белокурые волосы на лобке, как прежде это делал Орест, когда купал её в розовых лепестках. «Подружка моя, так хорошо не бывает, этонек добру», -- пророчила Тамара Ефимовна, её мама.
«Ты просто завидуешь!», --резко ответила Марго. «Ты, ты, ты ведьмочка! У твоих ног поклонники не переводились. Я знаю, ты изменяла папе и всё такое, а мне ты отказываешь в счастье! Ты это говоришь из вредности», -- заводилась Марго, надрывая горло плачем. «Неправда, я говорю так, потому что знаю мужчин. Они любят сильней, когда на них не ведешь глазом, это бьёт их по самолюбию. Ты не держала с ним дистанцию. Их нужно держать на жестком поводке, а ты даже ошейник не примеривала», -- рассуждала мама. «Какой ошейник! Он щенок. Ему резвиться надо еще!», -- вяло отговаривалась Марго, скривив губы. Так, как вылизывал её этот щенок, никто никогда не вылизывал. Она боялась всяких шоферов с большими волосатыми руками, водилась с неженками, инфантильными интеллигентами, которым нужна не женщина, а сиделка, как Содомскому, тридцатишестилетнему коллеге по кафедре.




13



Она поднялась из ванны, словно розовый куст, стряхнувший капли дождя. Её белое округлое тело облепили ароматные лепестки шиповника. Отражаясь в зеркалах ванной комнаты, она представила, как одним непрерывным движением руки художник нарисовал её силуэт на овальной чёрной амфоре с длинным узким горлышком. Марго цвела, как «Роза Никому».
Выходя из комнаты, взмахом руки, когда накидывала на себя халат, она опрокинулас комода китайскую фарфоровую вазу, подаренную на день рождения Орестом. Ваза разлетелась на семь черепков. Их ещё можно было склеить. Марго собрала черепки и сложила в картонную коробку из-под обуви, где хранились её старые синенькие туфли, купленные давным-давно на выпускной вечер. Кажется, им было больше лет, чем Оресту сейчас.
Марго щурилась на солнечные блики. Потом прилетела сорока, покрутила головой, огляделась по сторонам. Она украла стёклышко и понесла его в своё двойное гнездо на телеграфном столбе. Марго спровадила воровку недобрым взглядом. Вдруг она икнула. Кольнуло в предплечье. «Кто-то вспоминает, неужто он, мой негодяй?», -- промелькнула насмешливая и безнадёжная мысль, словно рыба-вьюн, зарывающаяся в илистое дно обмелевшей реки. Какими скудными щедротами было одарено одиночество Марго! Почему-то на память приходили только обидные пустяки, иверешки прошлого, вонзившиеся в её сердце. Марго пошла в комнату, села в кресло напротив балконной двери и принялась распускать свитер Ореста -- не мягко, не плавно, а резко, рывками, словно она вкладывала в эти движения своё чувство отмщения или отчаяния. …Так же нервно дёргался состав поезда, на котором уезжал Орест. Марго стояла в темноте на перроне. Её рука сделала усилие подняться вверх, чтобы помахать ему на прощанье, но безвольно упала, как раненый ибис, отставший от стаи навсегда, навсегда, навсегда…






СЕМЕЙСТВО НА РЕЙНЕКЕ





14



…Поезд тронулся и покатил -- плавно, без толчков, без лязга вагонных сцеплений, медленно набирая скорость. Вместе с ним тронулся опустевший перрон, где замерла Марго с чёрной кожаной сумочкой через плечо, её левая рука держит за запястье правую руку. Тронулись все (некоторые умом) -- и пассажиры, и сочинитель, и читатели, и персонажи, и провожающие. Марго продолжала стоятьнапротив окна -- в платке, повязанном на подбородке, в длинном коричневом пальто и полусапожках, не смещаясь ни на дюйм. Единственное движение -- поменяла согнутое колено, как цапля. Вскоре поезд с голубой надписью «Владивосток-Хабаровск» на противоположных путях показал хвост; оказалось, что пригородная электричка, в которой сидел Орест, по-прежнему стоит на месте, никуда не едет, словно забылась. Он подумал, что время, наверное, есть такая же иллюзия, как этот минутный обман зрения и что, в общем-то, никуда нельзя уехать -- ни из времени, ни из пространства… И снова:вместе с Марго отъезжал не перрон, не город --отъезжало последнее лето и не только лето, а нечто большее, неизъяснимое, что просачивается сквозь пальцы, не позволяя оставлять отпечатки, улики. Какая-то часть жизни отъехала в прошлое. Время заполнило сознание Ореста и Марго мнимой значимостью, мнимой изменчивостью. Чешуйчатая кожа времени сползала легко, безболезненно, цепляясь за крохотные обиды, за мелкие ссоры. Впечатления, воспоминания, радости, прощание, ожидания, тревоги -- всё свалилось в один осенний ворох прелых листьев, из которых Марго мысленно собирала букет, однако получался не пышный букет, а скудная икэбана --композиция из трёх мотивов. Орест тожехотел удержать в сердце все милые подробностиих совместной поездки на остров, но всё разлетелось в прах, как стая воробьёв -- фрррр… Чертовски обидно!
Кажется, расстались по-хорошему. Естественно, без разрыва. Навсегда. Без слёз. Они уже выплаканы. «Счастливо, удачи! Пиши!» -- «Ага!» Поезд отъезжал в будущее, а память -- ветреница, мучительница! -- возвращалась в прошлое.


…Марго подняла руку и неловко опустила, не дотянув её до прощального взмаха, и тотчас дёрнулся тяжёлый состав, поехал, словно его подтолкнул этот безвольный, робкий жест -- и поплыло окно с Орестом, его ущербная улыбка. Всё! В одно мгновение Марго стала образом его воспоминаний. Этот образ, как маленький карманный фонарик, освещал то, что осталось в его скромном (если не сказать убогом) прошлом. Напоследок зыркнула белками коровья однорогая голова на фронтоне старинного складского помещения, дореволюционного монстра. «Голова, рога и четыре ноги прошли мимо окна, но почему же не может пройти хвост?», -- подумал Орест. Еще запомнилось: на краю перрона лужа, в которую обильно напрудила желтизной осенняя луна. Затем поезд, перейдя со скрежетом на другие рельсы, скрылся в чёрной утробе тоннеля.
Марго пошла не по ходу поезда, а в обратном направлении. Она, озябшая, поспешила на трамвай, решив переночевать в доме у мамы, на Тигровой сопке. Дверь открыл Владик -- скучный, себе на уме, молчаливый. Она не стала ужинать, попила только чаю с гренками и вишнёвым вареньем. Косточки отплёвывала на стол. Их собралось уже семь штук. Вдруг они напомнили ей летний загородный день: ей тринадцать лет, она сидит на лестнице, приставленной к чердаку, сплёвывая вишневые косточки в ладонь, а потом, зажав одну между пальцев, стреляет в паука, притаившегося в центре паутины под крышей. Паук пошевелился, расправил лапы и потрогал паутину. Она испугалась, по коже пробежал мороз. Нет, не паук напугал её! Он пробудил в ней другой страх -- от него нельзя убежать, спрятаться. Он жил, он жил своей жизнью, плёл свою паутину в её душе. Если бы она могла запустить вовнутрь себя руки и вынуть страх как паука, бросить на землю, растоптать!
С тех пор она стала бояться пауков. Да, это была арахнофобия. Но причина её страхов была не в пауках. Странно, что Орест наоборот обожал их. В его комнате они жили по углам во множестве, он подкармливал их комарами и мухами.
Владик принёс фотографии, сделанные на Рейнеке этим летом. Она рассматривала картонные мгновения жизни, пытаясь определить, куда, к каким чувствам склонялось её сердце -- освобождению или утрате; потом её мысль качнулась в сторону Ореста, словно маятник, и снова отчалила от него -- тик-так, тик-так, тик-так. Вздохнув, она подумала, что завтра снова засядет за свои нетленные труды. Владик стоял за спиной и тоже, в который раз, рассматривал фотографии, положив руку на её плечо. На мгновение она забыла, что это рука Владика. «Смотри, на этой фотографии ты очень ничего!», -- сказала она. На фотографии был Орест по пояс в воде с дарами моря в руках, с морскими звёздами на плечах. Он смотрела на него, как на сына, покинувшего мать, и одновременно, как на любовника, наконец, освободившего её от страха быть разоблачённой. Марго поняла оплошность. Владик тоже. В голове не переставало громко тикать. Она выпила таблетку цитрамона и пошла в свою комнату. Едва она прилегла на диван, взяв в руки литературный журнал, как хлопнула входная дверь. Это из театра вернулась мама в сопровождении Валентина. Марго не поторопилась встретить их, продолжала лежать, изображая красивую грусть, которая удивительно преображала её. Она нуждалась в сочувствии, поэтому мысленно жаловалась на судьбу, в которой всегда бывает кто-нибудь виноват. Марго знала своего виновника в лицо. Оно было милым, ласковым, вспыльчивым, раздражённым, яростным, потным, красным, сладким, хитрым, нахальным, наглым, любимым, внушающим доверие… Орест уехал и забрал с собой часть своей вины, другая часть принадлежала маме.
Орест был виноват в том, что его отъезд вновь вытолкнул её, как она мысленно выразилась, «в бесплодное лоно одиночества». Мамина вина была непоправима. «Я предпочла бы не рождаться, -- как-то в запале заявила Марго. -- Вот я никогда не буду рожать детей. Это, это безответственно перед ними. Нельзя рожать детей, если знаешь, что им не избежать страдания; если ты не уверена в том, что можешь сделать своего ребёнка счастливым, то не имеешь право…»
Господу Богу от неё тоже досталось на орехи, но тут же скороговоркой попросила у него прощенья. И всё же тайно она разделяла гнев Иова, когда он проклинал день своего рождения или просил: «Дай им, о Господи, что же ты дашь им? Дай им чрево, неспособное разродиться». Ведь кто-то должен бросить камень в творца хотя бы раз в жизни! Только не она! Боже упаси от святотатства! Не из религиозности она боялась, а из природной женской предосторожности. Однако с тех пор, как она стала посещать церковь, этот страх обрёл религиозное измерение. Оправдывая неистовые речи пророка, она уподоблялась человеку, который загребает жар чужими руками.
Марго не могла простить маме её счастья; вернее, она завидовала её умению быть счастливой во что бы то ни стало; то есть она бы смирилась с чужим счастьем, если бы сама не чувствовала себя обделённой, покинутой --«не такой, как все женщины, -- послышался ей голос Ореста. Его признания пестрили оговорками: «Ты исключительна, поэтому я тебя люблю больше всех других…» Марго прикрыла ладошками уши, чтобы не слышать этих обманчивых слов, которые не обещали ни счастья, ни надежды на будущее, ни утешения. Она пожалела не об Оресте, а уже обо всём на свете. «Орест -- это моя иллюзия. Если так, то зачем привязываться, зачем отдавать своё сердце на растраву любви, зачем всё нужно, зачем…» Марго не знала, что могло бы утешить её. В творческих трудах она находила забвенье.
По железному подоконнику кошкой карабкался дождь. Марго тяжело поднялась с дивана и вышла на кухню, где Валентин и Тамара Ефимовна собирали на стол лёгкий ужин. Голая лампочка под потолком светила без напряжения, потом вспыхнула ярче и снова потускнела. «Как опостылели мне эти старые шкафы и давно не беленые стены в трещинах, с отваливающейся известкой!», -- подумала Марго. Ей захотелось куда-то уехать, в другие страны, в другие города, «также легко, как это сделал Орест, взял и бросил все, и уехал, просто везение какое-то…» Когда она вошла на кухню, вдруг нервно дёрнулся старый потёртый на углах холодильник. Марго вздрогнула. Пора бы привыкнуть. Несколько секунд он сотрясался в конвульсиях, наконец, заглох. Тотчас обрушилась тяжёлая, как жернова, тишина, которая размалывала её мыслив прах.
«Никак не могу привыкнуть к вашему холодильнику», -- сказала она.
«Ну, что, проводила своего?», -- спросила мама.
«Проводила», -- вяло ответила Марго.
Валентин разливал чай. Марго смотрела на его руки. Ухоженные выпуклые ногти поблескивали, густые черные волосы на тыльной стороне ладони выползали из-под обшлагов темно-голубой, шелковой рубашки. «Эти руки ласкают мою мамочку», -- с завистью подумала она.
«Вы будете, Марго?», -- спросил Валентин.
Марго отрицательно покачала головой, взяла из тарелки кусочек сыра.
«Впрочем, налейте, покрепче».
«Все-таки эта японка увела его? Как её по имени?», -- спросила мама.
«Марико Исида его увела. Как всегда дуракам везёт. Впрочем, глупо было бы отказываться. Да и гора с моих плеч».
«Однако ты отказалась, когда тебе предлагали. Ведь был у тебя какой-то француз, а потом японец».
«Что об этом говорить сейчас…»
«Да, у разбитого корыта», -- сочувственно произнесла мама.
Выпив по рюмашке водочки и закусив слегка, Валентин не стал слушать женское воркование, без объяснений поднялся из-за стола и, скрипнув дверью, вошёл в комнату Владика. Он лежал в своей постели с книжкой и читал древнегреческую лирику, переложенную закладками из нарезанной бумаги. Валентин плотно, без стука притянул за собой дверь. В комнате горела настольная лампа, освещала только книгу и обнаженный худенький торс Владика. В углах комнаты, заставленной книжными стеллажами, загустел осенний прохладный сумрак. «А, это ты», -- сказал он. Валентин подошел к нему, левым коленом наступил на постель, взял его за узкие плечи. Владик запрокинул голову. В его глазах --чернеющая синева -- как бы изнутри отсвечивал далёкий-предалёкий свет. Валентин наклонился и… поцеловал его в губы. Нет, как раз этого не произошло, просто Владику хотелось, чтобы он поцеловал. В этот момент на улице резко затормозил автомобиль. «Я отдал режиссёру твою пьесу «Флобер и ящерица», -- шепотом сказал он, выглядывая в окно. «Ты будешь сегодня ночевать у нас?»
«Н-да, буду».
«Как всегда с ней?», -- уныло буркнул Владик.
Валентин кивнул.
«Я хочу, чтобы было так, как в греческих стихах».
«Так и будет».
И последние фразы тоже не прозвучали. В сознании Владика часто репетировал воображаемые диалоги с Валентином. Их отношения обрели странность с того дня, когда они вдвоём оказались на острове, на даче. Это произошло накануне Яблочного Спаса.


15



…Вслед за двенадцатичасовым выстрелом пушки на Тигровой сопке хлопнула входная дверь, послышалась весёлая легкомысленная дробь каблучков по выщербленным ступеням. Владик прислушался к шагам. Он безжалостно вонзил иголку в подушечку в виде атласного сердечка под репродукцией с меланхолическим ангелом и Эротом в бывшей девической комнате Марго. Из ушка торчал оборванный чёрный хвостик нитки. Владик натянул носок с заштопанной дыркой на большом пальце, выглянул в запылённое окно с облупившейся краской на подоконнике, заваленном книгами. От автомобильных «чихов», «бзиков» и «вжиков» вздрагивали стёкла. Дождевые потёки на них напомнили ему высохшие следы улиток. На обочине дороги с соломенной сумкой через плечо и в соломенной шляпе остановилась Тамара Ефимовна, пережидая длинную череду автомобилей. Ветер с моря облепил её платье с тонким пояском, еще больше обнажил упругие загорелые ноги на высоком каблуке белых босоножек. «Какая она, чертовка, красивая», -- восхищённо произнёс вслух Владик. Он вспомнил мать в далёком Благовещенске с отёкшими варикозными ногами, располневшим телом и обречённым выражением на лице. Ему стало жалко её.
Приехав из далёкого приграничного городка в портовый город, Владик был обрадован новым ландшафтам, которые как бы открывали для него чудесные горизонты, возможность странствий. Одна его приятельница, приехавшая сюда из Казани, как-то обмолвилась, что некоторые улочки ей напоминают Париж. «Ты была в Париже?», -- поинтересовался он. «Нет, никогда», -- бесхитростно ответила девушка. Владик почему-то охотно поверил ей. Однако спустя почти десятилетие, когда он снова смотрит из того же самого неуютного окна на замёрзший залив, откуда тянет северным ветерком, этот город уже утратил флёр иностранного порта-франко, а туманы то и дело выкрадывали перспективы.
«Время застыло, но скоро даст трещину, мартовский лёд тронется, пляжи заполнятся горожанами», -- подумал Владик. На его ум пришла наивная мысль, что язык есть та самая «машина времени», благодаря которой можно беспрепятственно путешествовать через время, как ниточка сквозь игольное ушко, однако мало кто догадывается о перемещении при помощи языка. Едва он углубился в эти размышления, как над заливом взлетел дельтаплан с мотором -- выше, выше, выше -- пока не превратился в перезимовавшую муху, кружащую под низким потолком. «Брюхатые облака, снег…. »


…И когда угасло невыносимое жужжание, Владик вновь вернулся в настоящее, в жаркий, болезненный август, обозначенный на отрывном календаре восемнадцатым числом 1991 года. Переправив взглядом через дорогу Тамару Ефимовну, он вернулся к своему пасьянсу, который кто-то назойливо раскладывал в его голове. Навязчивые слова карточной игры привязались к языку, как балаганный мотивчик уличного цирка «Шапито» на набережной Спортивной гавани. «Чёрте-чё!»Это выводило его из себя. Он рычал, и тряс головой, словно хотел вытрясти из ушей словесную абракадабру. «Как странно, что слова, значимые по отдельности, вдруг потеряли смысл!», --думал Владик. С чем это было схоже? Ему казалось, что комната Марго проваливалась в тартарары вместе с ним, вместе с его вожделениями, страхами и вдохновением. Бывало, что, возвращаясь ночью по тёмной лестнице в коридоре, он из предосторожности высоко заносил ногу, а когда добирался до последней ступени, его нога неожиданно проваливалась вниз, вниз, вниз, увлекая его в пропасть, -- вот с чем это было схоже! Ещё эти странные провалы во времени и пространстве напоминали ему о владивостокском подземелье, городе-лабиринте, куда однажды спускался в сопровождении четырнадцатилетнего гида из городского кружка экскурсоводов. «Как же его звали? Дима, Дима Линейцев…»
Падение в неизвестность, в абсурд продолжалось несколько дней. Владик выскакивал на улицу, перебегал две дороги, сбегал по железной лестнице к морю. На пляже он быстро скидывал одежду, нырял в море и плыл, плыл, плыл, но бессмысленные слова продолжали выплясывать в его голове волапюк. …
Валентин, лихо отбив мяч на волейбольной площадке, поглядывает на часы на левой руке на кожаном ремешке. Они спешили на четыре минуты. Пушка известила о полудне, голуби и чайки взлетели вверх, опорожняя на лету свои клоаки. Жидкий белый помёт шлёпнулся на мяч, перелетающий через натянутую сетку, и в тот же миг ладонь игрока ощутила противную липкость. «Переход!», -- объявил судья, восседающий над площадкой. Валентин не задумывался о возрасте своей женщины, которую полюбил, она сама откровенно призналась: «Дорогой, ты мог бы быть моим сыном». Он громко рассмеялся. «А что я теряю, -- подумала Тамара Ефимовна, -- женщина рождена для любви в любом возрасте». Она приняла его ухаживания, позволяла любить себя, но при этом сохраняла дистанцию. Она смотрела на влюблённого молодого мужчину с высоты своих кавказских гор, откуда происходил её род по линии дедушки. «Мне придётся добиваться её любви долгими ухаживаниями», -- думал Валентин, как бы прикидывая дистанцию, которую предстояло ему преодолеть. «Будьте добры, подстригите меня, пожалуйста!» Через две недели еще одна стрижка. «Какие у вас чудотворные руки!» Потом цветы. Потом прогулка по Набережной с заходом в кафе «Сакура». И после второго свидания Тамара Ефимовна с удовольствием отдалась на его милость. «Стыдно вспомнить, как это было!»
Он сказал, что останется с ней до тех пор, пока она будет нуждаться в нём, пока не скажет ему «прощай». Для простого рабочего театральной сцены эти слова звучали благородно, можно сказать, по-джентльменски. «Пусть мужчины добиваются тебя, тогда любовь будет сильной и долгой», -- говорила она своей дочери. Марго слушала и соглашалась. «Кто же меня будет добиваться», -- думала она, скептически оценивая свои женские достоинства. Напрасно, конечно. Ведь Орест оценил!
Из этого разговора Марго сделала заключение, что одни мужчины добиваются женщины, а другие домогаются. Ничего подобного она не могла припомнить в своей жизни, если не считать ухаживания одного пожилого мужчины, «но что с него взять…»Её история с Орестом разыграна в других координатах. Он вроде бы не добивался и не домогался Марго, но как-то в одночасье она оказалась в его объятиях. Все сомнения начались позже. Как могло это произойти? Марго больше полагалась на свой разум, чем на чувства. Нет, нет, нет, никакой менадой, в страсти терзающей Ореста, ей нельзя быть, решила Марго. Страх сойти с ума был сильнее смерти. «Уж лучше посох да сума», -- приговаривала она, вспоминая местную сумасшедшую. Если Орест воспламенялся, как порох, то Марго была в постели «отсыревшей спичкой». Вместо того чтобы принять его любовь, она изнуряла себя сомнениями. «А если узнают? Какой позор!»Благоволение судьбы превратилось для неё в мучение. «Ну, что за наказание! В чем я провинилась?», -- жаловалась она маме на свою жизнь, подразумевая Ореста…
«Где он теперь, мой славный негодяй?», -- вдруг промелькнуло в её голове. Марго удивилась, что вспомнила его, ведь десять лет от него не было никаких известий. Она стояла у окна и считала парусники в заливе. На цифре двенадцать она сбилась со счёта, так как некоторые из них превращались в чайки. «Уж и думать о нём забыла!»
Как-то вечером, в день их «первой встречи» она вынула одну фотокарточку с обнажённым Орестом. Тяжелыми ножницами, леденящими железными кольцами пальцы, Марго аккуратно расчленила его фотографию. «Было и не стало, было и не стало», -- приговаривала она, при этом её память восстанавливала клочки событий тех дней. Она вновь слышала, плеск воды, его смех, прибалтийский говор вдруг откуда-то появившихся туристов. Она вспоминала, как они вдвоём в красном свете проявляют фотографии, глянцевали или развешивали за прищепки на верёвку в комнате. Нет, она расправлялась не с Орестом, а приговаривала само время, не понимая, что это и есть настоящее безумие, «продолжение семёрки».
Фрагменты его фотографии она сложила в конвертик и спрятала в японскую шкатулку, где хранились улики прошлого. Иногда Марго вынимала конверт и раскладывала расчленённую фотографию на своём письменном столе среди своих рукописей, печатной машинки и ещё чего-нибудь. Ей пришла в голову еще более изысканная мысль: сделать поэтический пасьянс вроде японской игры «хякуниниссю», надписав на обратной стороне порезанных фотографий фрагменты стихотворений, например, танка. «Ах, всё это блажь!», -- отбросила она затею. Вскоре эта шутка разыгралось в другом времени и в других декорациях. Сколько было тогда веселья и женского хохота, охмелевшего, жеманного, с ладошкой на губах …


«Ты у нас кто будешь? Да, конечно, Валет. Тебя окружают одни Короли, и какая-то пиковая Дама переходит дорогу, пустые разговоры, куда-то держишь путь, длинная дорога. Карты могут лукавить…», -- гадала Марго для своего племянника. Они действительно всем семейством собирались провести яблочный Спас на Рейнеке. «Надо бы только предупредить Марго», сказала Тамара Ефимовна в задумчивости, потому что Марго не звонила уже целую неделю. С этим неопределённым «надо бы» она вышла из дома, остановилась на обочине дороги и, зная, что Владик провожает её взглядом, обернулась и помахала рукой. «Какая чертовка!»
Владик вернулся к своему чтению. Едва разложил книгу на диване, как их серо-полосатый кот по прозвищу Сыч, подобранный на улице котёнком, а теперь располневший на мясе и рыбе, разбежался и со всего маху прыгнул прямо на обнажившую свои страницы книгу, совершив отвратительную вещь: написал! Да, написал как раз в том месте, где читал Владик: «…пупырчатый язык. Память стала паноптикумом, и он знал, знал, что там где-то в глубине, -- камера ужасов. Однажды собаку вырвало на пороге мясной лавки…» Жёлтая лужа растеклась по странице. Буквы презрительно сморщились. Кот испуганно озирался, сообразив, что совершил что-то непотребное. Спасая текст, Владик побежал в ванну, открыл кран, подставил под струю книгу, затем вытер её полотенцем, как ребёнка, положил на подоконник просыхать. Вскоре под солнечными лучами печатные слова в книге стало коробить, страница вздувалась. Казалось, что слова изменяли не только свою графику, но и смысл. Вадик понюхал. Отвратительный запах! Слова пахли странным смыслом. Реальность, которую обозначали слова (или подменяли её собой), была изрядно подмочена…


Тамара Ефимовна прошла по краю лужи на асфальте: импрессионистский замысел природы всколыхнулся, облака были скомканы. Затем по деревянной лестнице стала подниматься на солярий, плавно покачивая бёдрами. Местная диаспора котов вальяжно прохаживалась по перилам, поглядывая вожделенно на загорающих. «Брысь! Брысь!», --резко сказала она. Бело-рыжий, со свалявшейся шерстью на боках Кот, повернувшись к ней хвостом, пробежал вперёд, оглянулся, жмурясь на солнце, жалобно мяукнул. Скользя взглядом по аппетитным корочкам загорелых тел, бугрящихся мускулатурой и бюстами, Тамара Ефимовна дошла до конца солярия, до волейбольной площадки, обтянутой высокой сетью, чтобы мяч не улетал в море. Там она увидела Валентина, стоящего к ней спиной. Он похудел -- на кефире и черном хлебе. «Кефир -- напиток наслаждения, как говорят арабы!», -- крякнув, приговаривал он у холодильника с бутылкой в руках. Она любовалась его ладным телосложением. Он был в синих спортивных трусах и кроссовках, без майки. Разгоралось солнце размером в медный пятак. Какой-то юноша, лежащий на полу на подстилке, открыл глаза, снова зажмурился, нащупал рукой очки, надел их и теперь мог беспрепятственно разглядеть женщину. Он знал её визуально, вновь отметив её упругие смуглые икры, крашенные красным лаком ногти. Юноша мысленно протягивает руку, как бы спросонья, и случайно задевает её ногу тыльной стороной ладони. «Какие гомеопатические ножки! Ночь нежна, нежный шёлк…»Затем появилась другая пара ног -- волосатых, босых, отвратительных.
Тамара Ефимовна потёрла ногу другой ногой, потом наклонилась и почесала еще рукой, подумав, что её атаковал овод. Рука юноши нажала на клавишу магнитофона и в тот же миг из него полилась иностранная песенка:
«y que palabrastodo la paradaarma geisha idu japontodo linda todo moso». Облако окотилось тремя очаровательными облачками. Воздух повеселел.


…Не до веселья было Владику: его обживали голоса, они бессовестно пользовались им, превратив его сознание в камеру пыток. Все говорили разом: тройка, семёрка, туз, король, дама, валет. «Шапито какое-то!», -- вставил он словечко. Он, окружённый книжными стеллажами, ощущал себя книгой, раскрытой сразу на всех страницах. Однако страницы этой книги были исписаны чужими словами, а его собственное, единственное слово «шапито», за которое он держался как за спасительный круг, поклёвывали птичьи клювы. «Ну, хорошо. Я буду писцом, я буду вашим записным писцом», -- обречёно согласился Владик.
Один голос, нашёптывая на ухо, очень доверительно сказал ему, что только художник обладает даром выпасть из времени, как яичко из курицы. «Даром, радаром… Каким даром?», -- бормотал Владик. Нет ничего странного, если кого-то однажды начинают одолевать голоса. Возможно, что это музы или ангелы, или еще кто-нибудь. Вот и философы, говорят, что голоса, которые вселяются в души людей, это какие-то особые существа, и то, что они думают, это не значит, что это думает тот, кто думает, и даже наоборот, совсем не думает, а спит, крепко спит. Ведь даже во сне, кто-то всё время думает за него. Владик запутался. Правда, не все голоса были ему по душе, а когда они совсем умолкали, то ему становилось немного грустно. В этом хоре голосов было очень легко присвоить себе чужой голос. В конце концов, он вышел на улицу, в парикмахерскую, к Эльдару. Он всегда его подстригал, хотя бабушка, то есть Тамара Ефимовна, сердилась на Владика, что он зря тратит деньги (целых десять рублей!), ведь она сама могла бы подстричь его бесплатно, не хуже. Владику нравился процесс: позвонить по телефону, договориться о времени, сказать пару любезных слов, невзначай похвастаться перед девчонками, мимоходом заметить, что, мол, у меня есть личный парикмахер, он ждёт; Владику нравилось, как колдует над его головой Эльдар. Когда его грубоватая рука, пропахшая табаком, захватывала прядь волос, чтобы быть отсечённой, плотно прикасалась к голове, Владик чувствовал, как приятная волна прокатывалась по его телу. В зеркало он смотрел не на себя, а на руки Эльдара. Щёлкали ножницы, венки и мускулы на запястье быстро сокращались. В этом было что-то гипнотическое. Вдруг он поймал в зеркале взгляд тёмных глаз. Они смотрели так пронзительно, что Владику стало не по себе, будто его мысли, стали известны посторонним. Его смутило то, что ему пригрезилось. «Никогда, никогда, никогда! Никогда не бывать этому, никогда!» Закончив работу, парикмахер достал круглое зеркало к затылку Владика, чтобы тот оценил стрижку. Пространство комнаты удвоилось. Оно как будто было нанизано на единственный луч солнца, вынырнувший из окна между штор. Чужие глаза пялились на затылок Владика. Это были его глаза -- неподвижные, словно их пригвоздили к отражению. Он тоже удвоился. Итого: их было трое. Два отражённых и один реальный. После парикмахерской три Владика, наперегонки друг с другом, опрометью помчались домой. Впереди него тащились двое юных калек, загораживая дорогу. В авоське у них болталась книга «Мастер и Маргарита». Они вели весьма заумные разговор. Что-то про образование новых звёзд и «чёрные дыры» во Вселенной, про соотношение материи и энергии. Владик краем уха прислушивался, но их речь была невнятна, если не чудовищна. В подземном переходе на площади он налетел на трёх акробатов, пляжных знакомых. Владик сочинял о них рассказ. Мысленно он ехал с ними в поезде, где якобы встретил и etc. На углу краеведческого музея им. Арсеньева мелькнули в толпе Марго и Орест.
Дома его уже ждал Валентин с сумками. «Везение! Мы идём на яхте, мой приятель согласился захватить нас на Рейнеке», -- сказал Валентин. Они ушли прямо со Спортивной гавани. Тамара Ефимовна задержалась в городе по театральным делам. Она сказала, что подъедет через два дня. На том и расстались.




16



Валентин прижился в их доме. Как-то утром Владик в трусах, без тапочек проходил в туалет мимо их комнаты, дверь была приоткрыта, --видимо, по прихоти кота, который ревновал хозяйку к её любовнику. Владик задержал взгляд на спящих: на обнажённой груди Валентина покоилась рука Тамары Ефимовны. Её лицо скрывалось за спиной возлюбленного. Безымянная рука на безымянной груди. Вдруг рука проснулась, стала поглаживать тёмный сосок, который тотчас покрылся пупырышками. Что-то всколыхнулось внутри него, где-то в области солнечного сплетения, словно он получил кулаком под дых. В глазах стало темно. Эта рука могла бы принадлежать ему. Он и тут же устыдился своих непозволительных мыслей. Эта картинка вошла в калейдоскоп его памяти. Владик захотел присвоить этот жест, как присваивал он себе звучащие в его голове голоса. Всё время, пока он принимал холодный душ, перед его глазами стояла эта картина. Растирая тело сухим махровым полотенцем, он чувствовал, что не разогревается, как обычно, а наоборот: его начинало знобить. Он вернулся в постель и снова укутался в одеяло, охватив себя руками, как желторотого цыплёнка. Так хотелось из жалости к самому себе посюсюкать себя в клювик, напускать слюней полон рот, зажать в двух ладонях и чувствовать, как сильно бьётся пульс. Однажды в детстве он подобрал птенца ласточки и от нежности едва не придушил жалкое создание. Он вернул птенца в гнездо, приставив лестницу к стене, но ласточки не принял его, вытолкнули наружу. Когда ему бывало себя жалко, он таким же выброшенным своими родителями птенцом. Владик лишил себя девственности очередной раз. Этот жест, существовавший в его сознании как абстракция или как художественная идея, непроизвольно всплывал в его памяти. И сейчас тоже, сидя на корме, он, облачённый в тельняшку «ночного воина», смотрел, как ветер напирает в парусину, на которой рисовался этот образ -- словно проекция его воображения. В этой тельняшке он выглядел заправским юнгой. Море кипело, пенилось, отплёвывалось. Рыба метала икру, выпускала свои сперматозоиды. Владик сочинял море, слова пробовали его на вкус, на запах, слова слушали его, слова вглядывались вдаль.
Яхта не ахти какая -- плывущая в ванне мыльница; в её борта шлёпались мыльные волны. Пахло йодом и дёгтем. Бесшумные чайки преследовали яхту, сияли яхонты, рассыпанные в заливе без числа из чьей-то щедрой горсти. Вблизи море поменяло цвет: из синего оно превратилось в зеленое. Волны наспех перелистывали море. Кто-то очень быстро по диагонали читал книгу воды. Владик опустил ноги в воду в стихию алфавита. В этот момент сзади подкрался кто-то -- ах, Валентин! --схватил руками за плечи, в шутку толкнул его вперёд. Владик испугался. «Ага, моряк с печки бряк!», -- сказал Валентин. «Страх -- вот что подтверждает реальность», -- подумал Владик, в какой-то момент начавший сомневаться в реальности моря. Крепкие руки Валентина держали его за плечи. И не хотелось, чтобы он их отпускал.
«Пойдём купаться на доске!», -- предложил он. Владика отказался. Его укачало, стало мутить, вырвало прямо за борт. Он спустился в трюм и прилёг на лежак. В его голове звучит заумь двух калек, случайно подслушанная сегодня в городе, беспокойный сон, волны шоркают о борт, словно подошва на асфальте, ноги куда-то идут, идут, идут… …Вдоль усадьбы. Рота. Озеро. Облако. Башня. Маяк. Всё смешалось в доме Обломовых. Служанка разрыдалась и покинула дом, кухарка тоже, кофе не подают. Облака поедают облака. Кто-то месит это тесто, оно набухает, выползает из чана. Кухарка вытирает пот со лба рукавом, убирая прядь волос.
Я улитка, тащу на себе город улик. Вот сейчас прилетит сорока и ткнёт своим тупым клювом в мой затылок -- и всё вдребезги: кушай меня, кушай, ненасытное время, пожирай! Что там еще в этих сырых извилинах, какие мысли извиваются, отовсюду лезут -- черви, черви, черви! Шелкопряд! Выпала карта черви. Она нагадала мне правду. Пустая карта. Сердце очервенело. Мысли, черви, личинки, бабочка, Mariposa Veleras Negra. Вот они выпорхнут на белый свет, расправят свои черные, как ночь, бархатные крылья с иссиня-изумрудными глазами, откинут тень над моим сознанием, всё помнящим, всё тоскующим, порождающим эти образы воспоминаний, образы пустых надежд. Клюй меня время, своего червячка, галчи, галчи, галка! Kave, Kave, Kave! Всё равно не уползти мне живым от тебя -- никому не уползти! Так полезай на крючок, ловись рыбка, не простая, а золотая.
Потом послышалась песня из магнитофона: « …en una noche oscura cruenta con ansias en amores inflamada en una noche cuadrupeda oh dichosa ventura sali sin ser notada estando ya mi casa sosegada en la noche toro difunto dichosa en secreto que nadie me veia ni yo miraba cosa sin otra luz y guia sino la que en el corazon ardia…».
Стареющая певица поет в придорожном кафе, высокие кожаные сапоги, цвета морской волны прозрачное платье; она стоит спиной к посетителям и напевает мелодии песен. Входит гусар: усы, портупея, погоны, галифе. Сразу видно, что он за музыку сегодня щедро платит. Ах, будет вечер сегодня весел, будем пить, будем плясать, принимай, тяжелые чресла мягкая кожа кресел!
На пороге появляются трое: печальный ангел, печальный Эрот… Они слушают песню, прислонясь к дверному косяку, который превращается в князя и усаживает гостей за столик. Вслед за ними вбегает собакообразный человек, спотыкается и падает. Его тотчас вырвало на пороге. Дверной косяк берёт его под руки и выводит из придорожного кафе. Платье стареющей певицы гневалось волнами. В луже блевотины выводок двенадцати кораблей. Официант, гарсон, слепец приносит счёт, длинный-длинный список. Он зачитывает гекзаметры, в его речи горечь, простуженный голос: «Я поеду в другие страны, я увижу другие побережья. В другом городе будет лучше, чем в этом, чем в прежних. Эти буквы ковыляют по листу бумаги нехотя и лениво, словно коровы. Может быть, они промычат напоследок о той любви, о той отваге, что бросила меня вслед за тобой? Сомкни я сейчас глаза, то снова увижу тот зимний вечер, руины того, что называлось когда-то нашей каморкой и чем-то ещё, что не спрятать в нишу, не унести в кармане, не подсчитать. Пусть называется моргом пространство, в котором валяются грудой мёртвые вещи. Что может быть красивого в пустой комнате, где ты сводил со мной счёты? Глаза, точно река, перекрытая запрудой, не отпускают ни одной капли влаги. Скомканы мечты, смешно говорить, валяется на полу твоя расчёска…»
Марго наклоняется, чтобы поднять гребень, бабушкин; подходит к зеркалу и расчёсывает длинные волосы. Они рассыпаются по плечам -- густые, пышные. Странно! Она помнит, что этот гребень положили вместе с покойницей. «Всё, что было правдой, станет вымыслом», -- произносит Марго. «Их становится всё больше», -- подумала она, разглядывая себя в зеркале «Кого?» -- спросил Орест. «Седых волос», -- ответила Марго и обернулась. Она была одна в пустой комнате. За окном слышен то ли лай -- гав, гав, гав -- то ли грай галок. Она выглядывает: там темно: на ночной фонарь на углу тюрьмы слетается снег, словно мотыльки. Артемида, Диана, Брамея кружат, вьются -- и, как сгоревшие в огне, осыпаются чёрным пеплом над морем, сияющим солнечными бликами. Владик жмурится и просыпается. Валентин сидит рядом и держит посуду с его блевотиной. «Мальчик мой, тебя укачало. Выпей-ка воды! Вот -- из сифона».




17



Однажды заполночь Владик привёл в дом незнакомого парня. Он подобрал его на конечной остановке, на Фокина. Вернее, тот привязался к Владику. Они ехали почтив пустом троллейбусе со Второй Речки. На заднем сиденье примостились на коленях друг у друга два джинсовых юнца, они целовались, не обращая ни на кого внимания. Владик взволнованно посматривал в отражение на темном окне. Юная пара влюблённых вышла на картинной галерее. В другой раз он снова встретил этих парней у кафе «Ротонда» на углу Фокина и Океанского (бывшего Пекинского) проспекта, где постоянно собиралась молодёжная компания.
Водитель троллейбуса объявил, что направляется в гараж. Попутчик спросил у него, как можно добраться до бухты Емар, в воинскую часть, где проходил срочную службу. Владик объяснил, что движение транспорта уже прекращено. Иван, так звали парня, приуныл, сказал, что ему некуда деваться, что он приехал в город в увольнение к одной девчонке, с которой познакомился недавно на море, но её не оказалось дома. Он спросил, нельзя ли у него переночевать? Владик, после недолгих раздумий, согласился. На вид он не был опасным, более того не страшным на лицо. В нём нельзя было заподозрить недобрых намерений. Владику тоже предстояло идти в армию, поэтому ему было интересно узнать из первоисточника, как там служится новобранцам. Иван Малков оказался родом из города Братска, всю дорогу говорил как заведённый, но из его слов нельзя было понять, разыгрывает он или говорит всерьёз. «А где твоя униформа?», -- спросил Владик.
«Вот в сумке! По городу я гулял в гражданке, чтобы патруль не приставал, а то ходят они за тобой по пятам», --объяснил Иван.
«А ты случайно не в самоволке?»
«Нет, у меня увольнительная на два выходных».
«Ну, а как там», -- не зная с чего начать, спрашивал Владик.
«Да ничего, собственно, служба мёдом не кажется».
«А бьют? Тебя били?»
«Бывало дело, как же без этого. Я хоть и маленький, да злой, знаешь какой! Черпаки, эти, что отслужили по полгода, стали до меня доябываться, сходи принеси то да это, а потом смотрю, стали наглеть, и сказал, мол, чтобы он отстал, ну, это чмо, меня в морду, еблысь! Я как озверел, ну и тоже! Тут его одногодки подлетели и на меня. Тогда я схватил табуретку и со всего маху троих по голове херась!»
Владик вздрогнул, ему стало жутко от этого признания. «И что было дальше? Тебя избили?»
«Они отстали, а то чмо с тех пор было у меня на посылках. Армия на то и армия, что там уважают только силу. Если ты не сможешь дать отпор, то тебе хана, зачморят моментально, так что не бойся».
Владик уже боялся и не хотел этого «херась и еблысь».
«Если тебе страшно, ты не подавай вида, иди напропалую. Ну, пару раз получишь, а потом отстанут. У нас так одного боксёра задрочили, из Магадана. Вот он чмо! А другой вешаться пошёл в туалете. Замполит снял с петли, ничего, ожил. Мама ему сказала: «Ты, сынок, кушай там, что дают, кушай много». Ну, так он ряху отъел себе! Сначала ему не хватало пайки. Он возьми, да пожаловался комбату. Нас выстроили на плацу. Мы стоим на морозе, скотобаза, кричит командир, целый час гоняли. После этого его так закормили. Его заставляли съедать две порции борща, три порции кирзовой каши, полбуханки мёрзлого хлеба и десять порций сливочного масла, а то, что он не съедал зараз, уносил с собой в роту. Через месяц он так разжирел, что каптёрщику пришлось подыскивать ему самый последний размер обуви и формы, щёки были видны из-за ушей, руки до хуя не доставали, обсыкался, воняло мочой! За это тоже нещадно били. В отчаянии он пошёл вешаться. Верёвка была крепкой, однако балка в туалете не выдержала его огромного веса и обрушилась под ним. С петлёй на шее он провалился в очко. Хорошо, что замполит части проходил мимо и услышал грохот. Кое-как он вытащил из говна этого пантагрюэля».
Рассказ нового знакомого произвел впечатление на Владика. Он не знал, что вызывало протест в его душе: похабная речь или история с солдатом? «Это правда или ты врёшь?» -- засомневался он.
«Трудно такое выдумать, если у тебя не больная фантазия», -- ответил Иван. Они повернули за угол гостиницы «Версаль», стали подниматься в гору. «А чем ты занимался до армии», -- поинтересовался Владик.
«Да ничем особенно. Хотел поступать на актёрский факультет, да не знал где. Занимался танцами. Мой коронный номер был танец с мечом»,
«Настоящий меч?»
«Да, конечно, не бутафорский, тяжелющий. . . Когда я махал им, зрители замирали от страха. У самого в глазах бликовало. Мне было в кайф. Кстати, табуреткой я махал не хуже, чем мечом. Так что танцы мне пригодились».
«А я не умею драться», -- пожаловался Владик.
«Если ты умеешь рисовать, или печатать на машинке, или в медицине соображаешь, то выживешь».
«Я учусь на медика», -- сказал Владик.
«О, брат, не пропадёшь. Медбрат в части -- это первый человек. Всем друг. Будешь блатным. У нас был один узбек. Захотел покосить немного. Пришел в медсанчасть к ефрейтору Сашке. Тот спрашивает: «Что болит?» А больной отвечает: «Доктор, у меня что-то хуй истончается» Ефрейтор не понял. «Показывай! Что у тебя там?», -- говорит он. Ну, узбек, короче, снял штаны, показывает хуй. А он действительно на пуговицу похож. «А что, раньше был больше?», -- спрашивает медбрат. «Да, о-го-го!». Короче, он дал ему мензурку, отвёл за ширму и велел дрочить. У того так ничего и не вышло. Пришлось определять в санчасть на лечение, долго лечился, пока не кончил».
Тем временем они подошли к дому. Владик сомневался, нужно ли приводить незнакомого человека в дом, но деваться было уже некуда. Они поднялись на третий этаж по тёмной лестнице. Он на ощупь открыл своим ключом дверь, звонить не стал. В коридоре было сыро, пахло плесенью и тухлой рыбой. Видимо, бездомные коты натаскали с помойки.
Ночной гость был удивлён обилием книг в егокомнате. «Это не мои», -- сказал Владик, разглядывая своего пришельца. Его левое ухо было немного больше, чем правое, которое -- как бы это сказать -- было пожухлым, как осенний лист. «Я всегда мечтал поселиться в такой комнате, чтобы покидать её только изредка», -- сказал Иван.
Он вынул из стеллажа первую попавшуюся книгу. Это оказалось священное писание --старинный потрепанный пузатенький томик с золотым тиснением на церковно-славянском языке. Раньше Владик не читал этой книги. Вдвоём они умастились на диванчике, где им предстояло спать, и читали вслух, шёпотом, склонив головы над страницами. Владик смотрел, как Иван слюнявил коротковатые пальцы, чтобы перевернуть страницу. Под его ногтями чернела грязь. Они уснули под одним покрывалом. И видели они один сон -- один на двоих: рука опустила на землю к ногам тяжёлый мешок. Облаком поднялась пыль и вскоре осела на влажную от крови ткань. Это были краеобрезания Филистимлян. И видели они во сне: Саула, который от плеч выше всего народа; Ионафана, концом палки отведавшего мёд; Давида, пускавшего слюну по бороде своей. И отрока, бегущего за стрелами. И проснулись они в слезах…На память «ночной воин» подарил Владику свою тельняшку без рукавов. С тех пор пришли голоса. Не сразу он научился различать голоса, которые звучали сначала как хор и как морской гул, а потом как отдельная речь…




18



…Вскоре показался остров Рейнеке. Над ним повис туман, как меховая шапка, нахлобученная на голову беспризорного подростка. От причала нужно было идти через сопку лесной тропинкой минут тридцать неспешным шагом. Дачный двухэтажный дом приютился на берегу уютной бухты, в метрах пятнадцати от берега, на отшибе. Над домом, со склон отлогой сопки нависали деревья -- широколиственные дубы, огромная липа с отцветшими кистями, берёзы, нежный амурский бархат. К полудню туман рассеялся. «Море улыбалось глубиной души», -- весело пропела Марго.
Тишина притаилась. Было слышно, как на противоположном берегу под чьими-то ногами осыпалась галька. Орест прикинул, что он мог бы без труда переплыть бухту, и, не долго думая, с восторгом кинулся к воде, разбрасывая позади себя одежду. Марго настраивала кинокамеру. Она уже усвоила несколько уроков из эстетики Дэвида Лоуренса и была не прочь поиграть в пастушку и пастушка.
Кинокамера стрекочет, подражая кузнечикам. Орест выходит из моря, слегка теряя равновесие, его волосы рассыпаются мокрыми прядями по плечам. Улыбка во весь рот обнажила сломанный зуб. Родинка на правой щеке уползает на скулы. Ей нравится быть вуайеристом с кинокамерой, нежели просто сидеть на скамейке и наблюдать за её мужчиной. За его спиной солнце: он как будто идёт в море по солнечной дорожке, усеянной золотой лузгой. Щёлк! Тринадцать секунд долой!
«Ну, вот киносеанс начался», -- сообщает Марго, подавая розовое махровое полотенце.
«Как здесь пахнет!», --говорит Орест, вдыхая воздух. Его грудная клетка вздымается, подтягивая живот. Марго пересчитывает рёбра указательным пальцем. Рука медленно опускается на бедренную косточку. Марго тут же смутилась, на шаг отступила назад.
«Как водичка? Тёпленькая?»
Орест делает глупое лицо, закрывает веки и просто мычит, выражая удовольствие. Они присаживаются на скамью под яблоней, которая растёт в самом центре круглого столика, выкрашенного синей краской. Лучи полуденного солнца проникают сквозь листву, усеивают счастливые лица леди и молодого«садовника» со всеми его милыми поэтическими непристойностями. Они еще не заходили в дом, за которым в отсутствие хозяев следит одна семейная пара из деревни на острове. Лёгкий бриз прошелестел в листве яблони. Это ветер запустил пальцы в её душистую крону.
…Откуда-то со стороны дома, сверху -- чуткое ухо Ореста улавливает тонкие, как паутинка, звуки -- зинь, динь, зинь, дын, син, ко, кин, сю. Кажется, это капельки дождя поочередно падают на паутинные струны цитры, извлекая мелодию поющего ветра.
Этим звукам вторят богомолы, но более грубо и настырно, изнывая от похоти, раскатистым испанским «ррр» вперемешку с глухими китайскими шипящими «ссс» и «ццц». Долю секунды спустя в ответ, откуда-то из-за ограды, из кустов шиповника, отзывается подруга богомола. Вдруг они зазвенели в унисон, да с такой силой, что кажется, в порыве страсти натёрли мозоль на брюшках своими лапками. Невидимая нить протянулась через весь двор метров на пятнадцать по диагонали -- снизу вверх, сверху вниз. И вдруг бдзынь! Струна, не выдержав натяжения, лопнула!
«Ай!», -- сказал Орест.
«Ммм», -- сладко произнесла Марго, проглатывая влажные теплые звуки «ы» русского алфавита.
Если бы не шельмоватый шмель, нарвавшийся на невидимую нить любовной песни богомолов, со своим презрительным «бдз», то этой музыкой могли бы наслаждаться и другие персонажи следующей сцены. Они только что подошли к железной калитке. Колокольчик известил хозяев о нежданных визитёрах.
«Прикрой свой стыд!», --велит она.
На этот раз Орест сам нагибается за полотенцем, вновь демонстрируя восхитительный слалом свой спины и ягодиц. Спина ровная, чистая, без единой родинки. Снежный солнечный свет лавиной обрушился на Марго, в её глазах потемнело на долю секунды.
«Что это за звуки такие раздаются?», --спросил Орест.
«А, это японские колокольчики, они висят на карнизе дома, подарок из Японии», -- пояснила Марго.
«А я думал, что это у меня в голове, так сказать, музыка блаженства звучит», --с квинтой разочарования произнёс Орест.
«Поющий ветер», -- сухо говорит Марго, удаляясь в сторону калитки.
Не зная, что делать со своей наготой, Орест снова отправляется к морю и ложится на горячие камни, скрывшись за кустами, откуда ему слышен разговор. Он уткнулся лицом в берег. Солнце приятно припекало всё его тело, даже пятки. Прелый запах морской травы и горячих камней, приласкавших его щеку, щекочет его ноздри. Он слушает разговор, одновременно внимательно, глазом рисовальщика рассматривает богомола в кустах шиповника.
Богомол, или Mantis religiosa, или иначе, прорицатель, похож на воина. Время от времени его лапки приходит в движение, словно его одолевает зуд на брюшке. Он чесал себя что есть мочи. Потом замирал.
Верхняя часть этого насекомого сильно вытянута, а в нижней части его изогнутых ног имеется канал, вооружённый с каждой стороны сильными подвижными иглами. Его прочная голень свободно входит в этот канал подобно лезвию перочинного ножа, при этом его острые зазубренные края смыкаются. Насекомое на что-то нацелилось. Орест тоже замер, заинтригованный поведением насекомого. Подняв голову на удлинённом, полуприподнятом протораксе и раскинув полусогнутые передние лапки, словно совершающий намаз правоверный мусульманин, богомол застыл на четырёх задних конечностях, поджидая свою жертву. Затем он медленно подкрадывается к ней. Из-под лапок выскальзывают слюдяные золотые песчинки. Вдруг богомол, захватил какое-то насекомое саблевидными лезвиями, и стал быстро-быстро поглощать свою жертву. «Уф!», -- выдохнул Орест.


Он слышал, как Марго разговаривала с работниками -- Машей и Борей, супружеской бездетной парой из деревни. Она отдала деньги, велела натопить баню, управиться по хозяйству. Выяснилось, что Владик и Валентин вчера вечером приехали на дачу, ушли на Красные камни. Из-за кустов шиповника вышел Орест, обвязанный полотенцем. Он поздоровался, сказал, что умирает от жажды. Маша услужливо объяснила, что за оградой на берегу есть родник с ледяной водой. Орест взял стакан со столика и пошёл вдоль берега. «Хорошо здесь, тихо, никто не шастает, хоть нагишом ходи. Вот где свобода! Никто не осудит, ни на кого не надо оглядываться», -- подумала Марго, провожая взглядом Ореста. Она завидовала его наивному, безобидному, милому, предосудительному бесстыдству, если бы не его легкомыслие, если бы не ветер в голове, если бы да кабы, а ведь хороший парень…как любовник, о, да, конечно, но как спутник жизни…старость одинокая. Нет, на такую роль он явно не претендовал.
Она вздохнула. В синем небе белело облако -- словно парус. Она присела и, опершись руками за спиной, запрокинула голову, ощущая, как на всех парусах движется не облако, а остров. Над морем порхал зигзагами огромный махаон -- mariposa velera negra de Maaka. «Мечется, как моя душа!»
Всю жизнь Марго боялась оказаться неуместной, в то время как Орест был всегда «не-при-месте», т. е. не привязанный. Кажется, что остров на три дня освободил её от страхов. Он был более пригоден для их любви, чем город, грозивший ей мнимыми разоблачениями. Она не знала правила, что если хочешь быть влюблённой, то приготовься быть смешной девчонкой. Её страх потерять место, потерять лицо, сдерживал её страсть. Они любили друг друга немногословной любовью, без признаний, не строили планов на будущее. Каждый день мысленно прощалась с ним, но расставание отсрочивалось на завтра, потом на послезавтра и т. д.
Пока Орест где-то пропадал, Марго пряла нить мгновения. Если ему становилось скучно, он уходил в свою мансарду, или исчезал из города, или проводил время на пляже среди других симпатичных бездельников. Она пребывала в своём «вечном настоящем».
Её смущали отношения с Орестом. Поездка на остров немного расслабило Марго, дала слабую передышку её страхам. Их любовь была молчаливой, они никогда не говорили о будущем, о перспективах. Орест приручил её к себе, она не знал, что делать с ним дальше. Он был как бы с ней и сам по себе -- вольный, блудный пёс. Марго жила с ощущением страшной неизбежности, непоправимости, надвигающейся пустоты, которая не освобождала от иллюзий, а была тем самым «местом», к которому привязывалась её душа.
Шорох гальки отвлёк её от мыслей. Это приближался Орест с запотевшим стаканом воды. В нём преломлялось солнце, рассеивая лучи на животе. Марго любуется игрой света на смуглой коже, забывая всё печальное. Орест молча предлагает выпить. Она протягивает руку, с Ореста спадает полотенце, обнажая его чресла. Марго пугается и оглядывается по сторонам. Из стакана выплёскивается вода на её лицо. Марго ахнула. «Какая ледяная!» Орест рассмеялся. Она схватила полотенце и быстро прикрыла его «непристойности», и только потом краем вытерла своё лицо. После лёгкого завтрака на воздухе -- бутерброда с сыром и колбасой, Орест пошёл обследовать побережье, прихватив с собой кинокамеру.
«Осторожно не разбей!», -- предупреждает она.
«Kashikomarimashita -- Слушаюсь и повинуюсь!»
Солнце переместилось на запад, стоит еще высоко, его свет заливает всю акваторию, где вдалеке беспризорно кочуют несколько парусников. Взгляд Ореста привлекает лодка на берегу, а также скальная гряда, выступающая из воды, словно выбросившееся на берег морское животное, похожее на котика или дельфина. Его ничто не тревожит, сердце -- пустая раковина, наполненная иллюзорным морем, шумом ветра, прошлым штормом. Орест достал кинокамеру, быстро заправил плёнку, вставил батарейку. Из-за скалы вышел человек, он пытается столкнуть в море лодку.
Внезапно осенённый мыслью снять на плёнку панораму побережья по кругу из середины бухты, Орест направился к лодке. Владельцем оказался парнишка лет пятнадцати --ловец мидий и трепангов. Он щурил серые глаза, то и дело убирал со лба выгоревшие волосы, веснушчатый нос забавно шелушился. В лодке уже лежала маска и ласты, острога, зелёная сетка для улова вроде авоськи, а также вёсла. На берегу валялась куча чёрных вытянутых раковин мидий.
Орест объяснился, что он хотел, парень согласился. Вдвоем взявшись за лодку, они столкнули её море. Орест предложил грести. Он обрадовался возможности снять хороший вид, но для этого нужно было отплыть немного дальше от места обычного промысла.
Вода была такой прозрачной, что казалось, если протянуть руку, то можно достать со дна морского ежа. Берег огибал бухту подковой. На краю скрывалась в листве деревьев дача. Орест заметил, как по его следу отправилась Марго. Парень скинул с себя нехитрую одежду, остался в одних синих трусах. Натянул ласты и маску. Глубоко вздохнув, он нырнул с торца лодки. Орест наблюдал. Во дворе дома появились какие-то люди. Их было двое. Они махали руками, как бы выясняя отношения, слышны были голоса.
Орест перезарядил кинокамеру и стал снимать круги на воде, побережье, чайку, крохотную Марго, идущую вдоль сопки, примыкающей к берегу, и вот круг разомкнулся и убежал в перспективу к линии горизонта, где выступали скалы, похожие на парусники. Тринадцать секунд. Паренёк еще находился под водой. Орест стал волноваться. «Минута, видимо, еще не истекла», -- подумал он, отгоняя худые мысли. Скинув одежду, он нырнул под воду. Пустая лодка покачивается на волнах. На неё набежала тень облака…
Марго потеряла Ореста, пошла на его поиски. В левой руке с колечком на пальце она держала целое яблоко для него, а в правой другой руке -- надкушенное, для себя. Оса, увлечённая ароматом яблока, ползает по надкусу, заползает между пальцев. «Ай!», -- вскрикнула Марго и выронила из рук яблоко. Она наклонилась, чтобы подобрать его с земли, заметила выползшего на берег крохотного крабика, греющегося на солнце. У него была одна клешня, и этой клешнёй он потирал себе панцирь. «Что, утешаешь себя, да?», -- спросила краба Марго. Вдали покачивалась лодка, залитая потоком лучей. У неё потемнело в глазах. Вдруг лодка стала стремительно приближаться, размахивая крыльями. Потом она раздвоилась и Марго поняла, что это был черный махаон, летевший ей навстречу. Её предчувствия не обретали очертания какого-либо образа. Она объяснила всё это повышенным давлением. «Видимо, перегрелась на солнце», -- подумала Марго и решила вернуться за панамой.
Достаточно было сделать пару шагов от берега, чтобы оказаться на великолепной поросшей клевером поляне в тени деревьев, где можно играть в футбол, растянуть две-три палатки, собирать друзей на барбекю. Здесь был установлен длинный деревянный стол, сколоченный из досок, покрашенных синей краской, а также две длинные скамьи по обе стороны стола, над которым свисали гроздья давно отцветшей старой липы, чей толстый, в два обхвата ствол рос наклонно на крутой сопке.
Марго занесла на поляну ногу в сиреневой тупоносой туфельке без каблука и зацепилась подолом льняного платья, усыпанного голубенькими васильками, за куст шиповника. Пока она отцепляла платье, мимо неё протопали, шурша камнями, отдыхающие или ловцы трепангов. Она сопроводила их подозрительным взглядом. Ей не нравилось, что через их побережье ходят всякие личности. Их дом стоял почти впритык к сопке, а чуть дальше были скалы почти без береговой кромки, где отдыхать совсем не удобно, однако для промысла -- место благодатное.
Мысль о хрупкости счастья не покидала Марго. Она шла по тропинке, спугнула сороку, рыскавшую на пепелище костра, огороженном валунами среди буйно зеленеющего клевера. Другая сорока долбила улитку на краю поляны. Огромные красные стрекозы in copula шелестели прозрачными крыльями, сверкающими на солнце, словно золотые чешуйки. Она присела на скамью, чтобы вытряхнуть из туфли камешек, и, оставшись наедине со своими мыслями, загрустила. «Лёгкий прибой окаймлял тишину… Тишина шелестела крыльями стрекозы… В раковине погибшей улитки спрятала рожки тишина…». Так думала Марго, словно принаряжала свои чувства в пустые оболочки слов. Она представила, будто Ореста никогда и не было, что он просто её вымысел, самый замечательный вымысел в её жизни, а вымыслы пребывают вечно, они, однажды возникнув, уже никогда больше не исчезают в отличие от любовников, которые приходят и уходят, оставляя за собой хлопок двери в её пустой комнате.
Этот воображаемый хлопок отозвался в её сердце острой болью. Сделав глубокий вздох, она поднялась, оправила подол платья. Железная калитка была заперта на крючок изнутри. Привстав на цыпочки, она протянула руку через верх и, откинув крючок, отворила калитку.
Когда она проходила через двор, хлопнула дверь в баню. Марго оглянулась, но не предала этому значения, будучи уверенной, что это Боря хлопочет по хозяйству. Её щеки напекло. На пороге в дом она вспомнила, что забыла на столе яблоки, но возвращаться не стала…
Марго поднялась на второй этаж в комнату с большим зашторенным тюлевой занавеской окном, выходящим на море, подошла к трюмо, посмотрелась в зеркало. «Да, щёчки и носик подрумянились», -- вслух произнесла она. Голос прозвучал отчуждённо. Она потеребила пальцами мочки ушей без серёжек: левая мочка пылала, а другая была холодной.
Орест любил покусывать за её мочки, приговаривая: «Да чего красивые, будто вишнёвые лепестки!»Он подкрадывался к ней со спины и кусал. Марго знобило. Она прилегла на кровать, веки сомкнулись. В тот же миг её настиг сон, будто она сидит на берегу и расчёсывает длинные волосы черепаховым гребнем; мимо проходят юные девушки, их белокурые длинные волосы собраны в пучок, затем одна девушка приглашает её пойти вместе с ними. Они плывут в лодке добывать канзой ламинарию. «Мы идём чесать морскую траву», --сказала одна девушка.
Марго берётся за весло, чтобы грести и чувствует прилив радости, солнце светит в глаза, она жмурится. Третий сказал: «Я есмь весло, приготовленное, чтобы грести…» Она купается в море, открывает глаза, а навстречу ей плывёт дельфин с хитрой улыбкой. Она открывает рот, чтобы поприветствовать его, но слова запали куда-то вовнутрь, и речь была неслышна: мысли обретали другие формы выражения. Когда он скрылся в глубинах среди зарослей морской травы, она поняла, что это был Орест, а не какой-нибудь дельфин, и обрадовалась хорошему сновидению…




19


«Владик!», -- возмутился Валентин. Он едва успел отскочить от двери, захлопнувшейся со всего маху перед его носом. «Что с тобой случилось? Ты уже третий раз чуть не убил меня!», -- не унимался он.
«Извини, я забылся. Двери кого хотят, того и впускают, или выдворяют», -- сказал Владик, усаживаясь в белое пластиковое кресло на крыльце сауны.
Этот грохот разбудил Марго. Она открыла глаза: потолок в трещинах, жёлтая люстра, похожая на цветочную вазу, висящую кверху дном, кое-где осыпалась извёстка. Марго потянула пятки, пальцы -- вперёд, назад. Она не замечала паука, спускающегося с доброй весточкой. «Где же Орест? Не утонул ли? Тьфу! Тьфу! Как бы на солнце не перегрелся. И поесть уже пора бы…», -- думала она спросонья. Зевнула. Потом вспомнила сон, улыбнулась.
Пышущие жаром, две обнажённые мужские особи сидели друг против друга и энергично жестикулировали. Если бы Марго по своей прихоти выглянула в окно, что располагается в изголовье, то она тоже могла бы стать невольной свидетельницей этой сцены, но она повернула голову налево и, узрев тетрадь на кресле, протянула руку, стала перелистывать.
«Ладно, прощаю. С тобой нужно входить в такие ворота, где ни косяков, ни дверей», -- произнёс Валентин.
«Так входят в море или реку. Идём искупаемся», -- ответил Владик, поднимаясь со стула. Он поскользнулся, шумно падает на колено. Валентин подхватывает его за туловище, ставит на ноги. «Что ты сегодня на самом-то деле!» Они бегут на море по садовой дорожке.
…Дневник состоял из выписок из разных книг, комментариев, стихов и какой-то убористой прозы. Марго перелистала несколько страниц: любопытство было превыше приличия. На какой-то странице стояла сверху надпись «Три акробата». Она не стала читать, поднялась, выглянула в окно. Дверь в сауну были приоткрыта. Непорядок, пластиковый стул валяется на крыльце. Она положила тетрадь на прежнее место, взяла панаму, фотоаппарат, спустилась по лестнице, вышла наружу. Свежо, поднялся ветерок. Он прошумел в листве. Во дворе никого не было -- ни Владика, ни Валентина, ни Маши, ни Бори, ни Ореста, ни собаки. «Куда все подевались?», -- тревожно подумала она. Снова хлопнула дверь. Мяукнула кошка. Марго присела, позвала. Белая кошка была невежливой, насторожилась. Один её глаз был лазуритовый, другой яшмовый. «Ах ты, felis cerval!», -- сказала Марго, любившая свои мысли больше, чем кошек. Она пошла до конца дома, мимо сауны, мимо флигеля для гостей на краю двора. Какой-то человек шёл через их территорию. Нет, конечно, побережье, прилегающее к дому, не принадлежало их семейству, но, несмотря на это, они протянули забор до самой воды, чтобы «не шастал случайный народ».
Марго вышла на поляну. Она направилась к столу, где забыла два яблока. На столе ничего не было, а на земле валялось два огрызка. Пока она собиралась с мыслями, на поляне появился Орест в сопровождении подростка. Попрощавшись с ним, Орест растянул рот в улыбке, подошел к Марго. Он вытянул вперёд руку, демонстрируя диковинный улов трепангов.
«Да ты сгорел!», -- воскликнула Марго. «Идём, я буду тебя лечить. В холодильнике стоит банка деревенской сметаны. А пока иди в баню и ополоснись пресной водой, только не горячей!»
Марго прикоснулась рукой к его груди. На коже остался белый отпечаток её ладони.
Орест пошёл в сауну, ополоснулся пресной водой из ковша. На выходе поднял валяющееся на полу пластиковое кресло. Марго уже доставала из холодильника банку сметаны, почему-то оказавшуюся ополовиненной. Процедуры принимали прямо на кухне. Деревянной ложкой Марго доставала из литровой банки сметану, плюхала на плечи и медленно размазывала по всей спине. Обе её руки скользили по плечам, она ощущала все трицепсы и бицепсы. Потом она поставила его на табурет и принялась намазывать грудь, живот, ноги, ягодицы. Орест, мурлыча и урча, облизывал её руки, слизывал сметану со своих плеч, со своих колен. «Вот ужака под вилами! На!», -- сказала Марго и плюхнула на язык ложку сметаны.
Она открывала для себя новые ощущения, как будто никогда раньше не прикасалась к мужчине. Тем временем Орест балагурил, рассказывая анекдот о семействе, привечающем гостей. «Дорогие гости, намазывайте масло, намазывайте, не стесняйтесь. -- Спасибо, мы намазываем. -- Да вы не намазываете, а кусками кладёте!»
Марго хихикала и продолжала класть сметану на тело Ореста кусками. «Ну, вот, теперь ты как гипсовая статуя!», -- заключила Марго и громко рассмеялась. Она отошла на шаг в сторону, чтобы полюбовалась своим изваянием. Орест покрутился на табуретке.
Его ягодичные мускулы были твёрдыми, как камень. Когда между двумя половинками как в тиски она поместила грецкий орех, то он с треском раскололся. Орест сокращал ягодичные мышцы ритмично, нервно, зажигательно. Казалось, что это отплясывали горячие гарные джигиты танец с саблями из балета Хачатуряна «Спартак». Ох, сколько орешек накололи его ягодицы для Марго! Как они смеялись! Именно тогда им открылось буквальное значение русской идиомы «раскалываться со смеху» и её производных значений«прикалываться», «колоться», а также «накалывать кого-либо» или «отколоть что-либо». Впрочем, его попку тоже покалывало.
В таком виде она запечатлела его на киноплёнку. Орест изображал всякие римские приапистые изваяния. Вот забавы влюблённых! Если мгновение жизни Ореста не было наполнено эросом, то он просто умирал со скуки. Марго этого не понимала, заставляла «сублимировать» его эротическую энергию в какой-нибудь вид деятельности. Под этим подразумевалось перевод романа Хидэо Тагаки.
Не всё, что изобретал Орест, чтобы унять своё уныние, приводило её в восторг. Чаще всего фантазии Ореста казались ей рискованными. Он был человеком, что называется, «без тормозов», с сумасшедшинкой. Именно в рискованных ситуациях он испытывал наибольшее вожделение, приводя Марго в страх и трепет. Марго же была женщиной пугливой, как домашняя курица. Орест постепенно стал терять интерес к Марго, которая воспринимала его эксперименты как «блажь чистой воды». Поездка на Рейнеке оживила Ореста, вновь разбудила его воображение. И тут уж Марго не в силах была обуздывать фонтан его фантазий. Он одолевал её везде, где застанет врасплох: в проёме дверей, на лестнице, на берегу, в воде, на крыльце, на столе, в лесу.
Постель была местом для отдыха, а не любовных игрищ. Он утомил её. «Я приехала сюда отдыхать!», -- возмутилась она. На Рейнеке он стал мысленно прощаться с ней, поэтому был необыкновенным, чудным, восхитительным -- как никогда. Орест еще не нашёл формы прощания с ней. Если хочешь уйти от любовницы, найди ей любовника. Он продолжал её любить с озорством, и сейчас, будучи измазанным сметаной, он срывал с неё платье, словно обрывал лепестки с китайской розы.
Марго шептала: «Здесь кто-то есть, кто-то есть, тише!». Окно на кухне выходило во внутренний двор, было виден край моря и флигель. Ей показалось, что во флигеле кто-то выглянул в окно, дёрнулась занавеска, что кто-то хлопнул дверью. Её страх и опасность ещё больше возбуждал Ореста. Его секс был шумным, разрушительным и стремительным. Вот на пол упал туесок и покатился под стол, рассыпая соль…
Орест не любил чистописания и, развивая эту метафору, можно сказать, что сексдля него -- это что-то вроде письма, формы творчества. Он писал грязно, его почерк --не изящный, не каллиграфический, -- ну, сравнить бы его с пушкинскими черновиками грубыми откровениями в его письмах…
Владик сидел за столом и отстукивал на печатной машинке. Валентин отдыхал, крутил радиоприёмник в поисках мелодии.
«Какой длинный день! Ты не хочешь перекусить кое-чего из Машиных кулинарий, а?», -- сказал он. «Хочу, только вот поставлю точку в своём интимном дневнике, и пойдём. А как насчёт вина? У нас есть в закромах», -- сказал Владик, не поворачивая головы.
«Нет, для того, чтобы писать дневники, нужно иметь темперамент бухгалтера, -- сказал Валентин. -- Интересно, что можно написать о сегодняшнем дне: «день провели на море»? И всё! Ведь, в общем-то, скучно. Ну, ходили, ну купались, ну загорали, и больше ничего. А я есть в твоём дневнике?» Валентин нашёл мелодию, положил приёмник, повернулся на левый бок, подпёр голову рукой. Владик повернулся к нему лицом. «Конечно, через каждое слово! Только ты и заполняешь мои страницы. Я тебя изучаю, как орнитолог! -- со смехом сказал Владик. -- Я представил, что я высадился на чужую землю, и мне всё вдруг стало интересно. Вот об этом и пишу, открываю вселенную. Представь себя клоуном и мир станет смешным. Можно целый день просидеть на берегу моря, не сходя с места, -- как Будда, например, и никогда не будет скучно. Одним усилием воли будут двигаться волны…»
«И какая же я у тебя птица?»
«Имени этой птицы уже никто не помнит, но кто вспомнит, тот обретёт вечную жизнь. Она живёт в двойном гнезде и питается сердцами юношей, которые еще не знают срама».
«Не слышал о такой. Эта птица живёт в стае или сама по себе?»
«О, это редкая птица, говорят, что она вещая. Иногда её тень пролетает над каждым, но редко кто видит её. Тень этой птицы летает сама по себе».
«Я слишком тёмен для твоих метафор»
«Это не ты тёмен, а тот, кто скрывается за ними».
«И кто же?»
«Тот, чьё слово истинно и верно».
«А, тогда ясно».
«Ясно то, что нам не грозит её острый клюв и когти».
«Почему же?»
«Не знаю, как твоё, но моё сердце осквернено стыдом».
«Моё --тоже», -- вздохнул Валентин.
«Тот, кто сохранит свою плоть и своё имя, будет жить со своим двойником».
«Я понял! Мы живём ради того, чтобы воссоединиться с ним!»
«Да, с ним, с двойником».
Валентин выразительно посмотрел на Владика. Крылья его слегка опалённых солнцем ноздрей прядали, словно он принюхивался. Валентин тоже невольно втянул воздух, как бы прочищая нос.
«Ты жутко интересный тип, и собеседник забавный, -- сказал он, взяв пальцами за подбородок. -- В твоих глазах можно запросто утонуть. Так нырнёшь и не вынырнешь однажды. Кстати, сейчас они темней, чем днём».
Валентин сжал пальцами подбородок Владика и потряс челюсть.
«О чём это ты? »
«О том, что не скучно с тобой, что за весь день я не вспомнил о Тамаре. Кстати, завтра подъедет. С ней тоже не соскучишься…»
«Что ты хочешь, артистка, как-никак! Ты знаешь, что означает этот жест?» Владик взял Валентина за подбородок и посмотрел в его темно-зеленые глаза, с красными прожилками. «Словно подёрнутые болотной тиной», -- подумал он.
«Что же?»
«Это любовный жест у греков. Когда мужчина признаётся в любви, он берёт эфеба за подбородок».
«Вот так новости! И кто же из нас эфеб?»
Они рассмеялись.
«Ой-ля-ля!-- как говорит Тамара Ефимовна».
«Ну, так что, мы идём за вином?»
«Вино развязывает языки».
Они поднялись и вышли наружу. Вечернее солнце разливало оливковый свет, каталось в облаках, как сыр в масле. Прибежала пропавшая собака -- сенбернар по имени Флобер. Он повилял хвостом, потрусил следом.
На кухне они встретились с Марго и Орестом. Флобер всех обнюхал, признал, правда, на Ореста рыкнул. «Кто такой? Не знаком и пахнет чужаком». Марго подумала: «А ведь какой мог быть конфуз, если б их застали…»
Пока собирали ужин, накрывали на стол во дворе, опустились сумерки. Был чудный семейный вечер за бутылкой вина.




20


«С божьей помощью, mon cher, отъебал сегодня деревенскую сучку, прямо в овраге. Чёрная как смоль, и совсем не огрызалась. Ничего, что местные кобели порвали ухо, зато нарезвился как никогда, а то всё на привязи да на привязи. Старый кобель, но еще могу ухлёстывать, как видно, завтра снова сбегаю спозаранку, отосплюсь вот только, а там махну, эх, как махну через пляж, через рощу, в деревню! Хороша была, сучка, хороша!», -- размышлял на досуге Флобер, усыпанный колючками.
Его мечтательная морда лежала на крыльце в лужице слюны. Они постоянно текли по его бороде, как у Давида, когда тот притворился безумным. В прошлой жизни Флобер славился похотливостью, к тому же он был поэтом -- достаточно известным или совсем неизвестным. Его стихи еще можно найти в какой-нибудь провинциальной библиотеке или на чердаке в старых толстых журналах, какие обычно любила почитывать Марго перед сном -- в ожидании Ореста из ванны или «чтобы утомить глаза на сон грядущий».
В отличие от людей собаки помнят, кем они были в их прежней жизни. Эта память приходит к ним в чёрно-белых сновидениях. Флобер недолюбливал Марго, потому что однажды она отказалась принять его к себе домой, сказала, что он слишком большой для её квартиры, что не прокормить, «пусть живёт здесь, на острове». Причина была в том, что именно тогда в доме Марго завёлся Орест. «С двумя мужиками не справиться!»
И хотя Флобер уметь только лаять, однако мыслил он вполне по-людски. После перевоплощения у него обнаружилась склонность к философии. Правда, блохи отвлекали его от размышлений. Нос припекало, муха трогала лапкой его слюни. «Ну, что бесстыдник, нагулялся?--вдруг услышал он над собой голос Марго. -- Чего разлёгся прямо на дороге, отойди в сторону!»
Флобер повёл большими глазами, свёл вместе брови. «И не подумаю! Тоже мне, ходит здесь, не хозяйка ведь, а так, в гостях, -- беззлобно прорычал сенбернар. --Другим собакам повезло больше, о некоторых пишут биографии, сочиняют стихи, вот, например, такие: «…встретилась мне собака. Смотрел на неё глазами человека. Как она пила у ручья, красивая и ничья…» Видно, душевный поэт, потому что чувствует собачью душу. . . »
Над его головой нависла тень. Флобер вильнул хвостом. Это был Владик. Вчера он велел отпустить его на волю, взял с собой на Красные камни. «До чего же весело было, резвились от души! Владик говорит: «Валентин, давай сбросим Флобера в воду, пусть поплавает». -- Ага, так я им и дался! Владик мутузил меня за морду, а я возьми, да пихнул его с камня в воду. Вот смеху-то! Вот умора! Глупые они какие-то, идут в поле и ничего не чуют, а я вот мышь учуял, мелочь, конечно, но приятно погонять полёвку. А как пахнут асфодели и аденофоры! Краб клешнёй махался, у-у-у, какой! Я тоже подшутил над ними. Утащил их одежду, спрятал. Еще, когда они вдвоём лежали нагишом на горячих камнях, развалились, тоже мне -- «Сливаемся с природой!», -- отогреваясь на солнце, я немного поплавал, а потом тихонько подкрался и давай трясти мокрой шерстью. Если б они видели свои рожи в этот момент!»
В своей собачьей жизни Флобер находил много преимуществ. Впрочем, она мало чем отличалась от его прежней, человеческой. «Главное, чтоб с хозяевами повезло!-- думал он. -- Собака обделена речью, у неё нет слов, зато уйма мыслей. Собачья жизнь -- это просто идеал киников, Диогена и иже с ними: лежи себе весь день и размышляй или просто отсыпайся, да что там говорить!»
В прошлой жизни он жил в шахтёрском городке -- одном из тех, что возводил папа Марго. Да и не город это был, а так, «провал-в-сознании» или «провал-во-времени». Когда поезд проезжал через этот город, делая остановки на трех одноимённых станциях, отличающихся порядковым номером, то часы пассажиров отставали на час, а то и три часа. Хотя по ощущениям поезд проезжал минут двадцать, не более. Будто попадаешь в ловушку времени…
Флобер поднял своё грузное тело, потрусил вслед за Валентином. Он нёс в руках мясо для барбекю. «Хоть бы кусочек кинул, что ли! Вот гад! Зачем же на землю, нет бы в пасть. Боится, что сцапаю вместе с его рукой. Ну, что же, не без этого, бывает слегка и…, так ведь не со зла!» Флобер слизнул кусок вместе с мусором, пошёл дальше и рухнул под деревом, где было прохладней. «Когда завтра, когда сегодня -- ничего не помню! Все жизни мои промелькнули в моей голове как один день…» Над ним порхали две бабочки-желтянки. Флобер щёлкнул пару раз пастью, промахнулся. «В сущности, их век равен вечности, как и собачий…»
Не так-то много слов произносил Флобер, когда был поэтом. Порой пройдёт день, а он и не заметит, что не произнёс ни единого слова. «Так и рот зарастёт мхом», -- говаривал он. Все свои слова он тратил на стихи. Видимо, за это ему была уготована собачья доля. Воспоминания о прошлой жизни были смутными. Флобер даже не помнил своего прежнего имени. Сейчас, будучи собакой, он не беспокоился о словах. «Они смеются надо мной: «Глаза такие умные-умные!» Да умные, зато ваши слова такие глупые-глупые! Что толку от них, вот глухонемые обходятся тоже. Им ещё хуже, чем собакам… Поэзия -- это слово, воплощённое в жест».
Флобер довольствовался своими непритязательными преимуществами. Мысли в его голове блуждали, как тени. «Может статься, что тень облака, проплывающего над нами, есть ни что иное, как чья-то мысль…. », -- подумал Флобер, поведя взглядом за тенью колыхающегося на верёвке простыни. Марго ходила по двору и потрогала постельное бельё. Орест подошёл к ней сзади и стал задирать платье. Она шлёпнула его. Флобер отвернулся в сторону моря. Его веки опустились сами собой, и была такая лень столкнуть с места очередную мысль, отбросившую тень где-то на берегу другого моря, в его далёком детстве, когда он еще не был Флобером, а был мальчиком. Эта тень была тяжёлая, как лодка, которую сталкивали в море…




21



«Остров -- это как одна капля времени, одно мгновение, янтарное, смолистое, медленно стекающее с длинного копья в море вечности. Вот запаять бы это мгновение в капсулу и припрятать в шкатулку!», -- думала Марго.
Над бухтой проклюнулись звезды. Луна, украшенная синяками, укрыла свои античные прелести облаком, словно фиговым листком. Волны плещутся у ног, словно белокурые кудри грязного Эрота, валяющегося на обочине дороги. Именно в таких фигурах речи представлялся вечер в глазах Марго.
«Сороки уже сложили крылья», -- таинственно сказала она.
«Ну что ж, пойдём спать, в постельку, баиньки, моя пастушка, -- сказал Орест. -- Про каких это ты сорок говоришь?», -- спросил он.
«Это метафора Млечного пути», -- объяснила Марго.
Перед домом горела голая одинокая лампочка. В двенадцать часов в посёлке отключали дизельный генератор. Этой ночью они спали без объятий. Орест сгорел. Он полистал книгу «История Бохайского царства», потом взял с полки брошюрку в обложке серо-зелёного цвета, издательство «Дальневосточный университет», автор И. А. Содомский. Пособие по страноведению.
Орест стал читать: «Гейша -- это не проститутка, как вы, наверное, думаете, а женщина, которая владеет многими искусствами, чтобы развлекать мужчин. К числу искусств относятся: игра на сямисэн, умение слагать стихи, исполнение нагаута, игра в шашки «го» и поэтические карточные игры «хякуниниссю», а также каллиграфия. Этимология слова такова: «гей» -- «искусство», «ша» -- «человек». Как видим, институт гейш…»
«Я ведь так и думал, что гейши -- это девушки из доходного дома. Вот, что значить иметь университетское образование», -- признался в невежестве Орест.
Он отложил книгу на пол. Громко зевнул. Чмокнул Марго в щеку.
«Спи, моя радость!»
В двенадцать свет отключили. Они заснули, отвернувшись в разные стороны: он лицом к морю, она лицом к лесу.
Сквозь сон она слышала, что кто-то шурудит внизу. Бывало, что в их дом забегала ежиха с ежатами на молоко, поставленное в блюдце для кошки. Они громко топали по ночам, а потом убегали. «Из лесу они больше не возвращались», -- подумала Марго…
Орест проснулся первым. Его разбудил мочевой пузырь. Несколько минут он понежился в постели, пытаясь удержать за длинный пестрый фазаний хвост сновидения, однако наткнулся на собственный фаллос. «О!»
Он сграбастал Марго за талию и, придвинув к себе, прошептал на ушко:«Куда ж нам плыть?»
Море сливается с морем. «Я сплю еще, милый, я сплю, сплю». Её слова покачиваются на волнах, чайка кричит «а-а-а-а», галера плывёт, мускулистые руки гребут всё сильней и сильней. «Тише, тише, тише! Ну, ещё! Так, так, так! О, хорошо, спи, спи, моя сладкая! Я баюкаю тебя, мой кораблик бумажный, мой фантик! Мой парус наполнен ветрами, о, как скрипят мачты, о, снасти вразнос, держись за меня, крепче, я тебя спасаю!»
«Что это было?», -- спросила Марго, приоткрыв глаза.
«Что, что! Мадам, вы проехали станцию, пора выходить», -- притворно сердито говорит Орест, целуя её в губы.
«Так быстро я еще никогда не ездила. Ты уже уходишь? Побудь рядом еще минуточку», -- просит говорит Марго.
«У меня сейчас лопнет мочевой пузырь», -- бормочет Орест. «Я побежал!»
«Ну, беги!», -- позволяет Марго.
Орест заглянул на кухню, выпил стакан молока, проливая себе на грудь, затем пошёл во двор. Молочная дымка выстилала море, словно скатерть. Кажется, если взять её за край, то можно одним рывком сдёрнуть её, а там, под ней, как в фокусе иллюзиониста, обнаружится какая-нибудь чудесная вещица. Орест побежал к берегу, вскочил на большой валун, где Марго изображала вчера русалку. Секунду спустя отутюженное море было скомкано. Белая скатерть тумана неряшливо сползала на край. Что надо еще в этой жизни, кроме эроса и моря, когда тебе двадцать пять?
Марго лежала в постели и улыбалась. Её улыбка покачивалась на губах, как утлая лодчонка в бухте. Она передвинулась на половину Ореста, вдыхая его запах. Каким он был, этот запах? Марго не могла определить его подходящим словом и, в конце концов, решила остановиться на «любимый». Она чувствовала, что «протекает как крыша в дождливую погоду». Марго посмотрела на настенные часы. Цифры на старых часах с гирями отвались. Стрелки остановились на без трёх минут вечности. Она подумала, что хорошо бы написать длиннющий роман длиною в жизнь, которая длится в течение этих самых трёх минут накануне вечности. Интересно, что бы написала она в своём романе, успела бы сказать самое главное, самое сокровенное? Наверное, она заполнила бы страницы воображаемого романа своими сновидениями; но теперь, пытаясь вспомнить, что ей снилось в эту ночь, она никак не могла схватить размытый образ, он ускользал, словно талые льдинки из рук поэта-странника Мацуо Басё, принявшего их за рыбёшек в одном своём стихотворении. Этого поэта она недолюбливала за его неряшливость, за вшивость, за то, что не подобрал брошенного в поле ребёнка, за обезьяньи маски в стихах, за грубый рогожный юмор и ещё за что-то. Её любимым поэтом был другой -- Аривара Нарихира, который дурачил головы современникам своими женскими метаморфозами, а чувственной избыточностью в стихах вызывал нарекания со стороны придворных литературных противников.
Однако, что же ей снилось? Ей снилось, будто у неё вместо волос разметались по плечам морские водоросли, что её грудь превратилась в камбалу, и уплыла, сверкая белым брюшком. «Нет, не буду же я всё это записывать…»
Марго считала, что мама обделила её красотой, что она всё забрала себе. Всё, о чём мечтала Марго в детстве-- это длинные волосы, пышная грудь, артистичность, умение флиртовать с молодыми мужчинами, --не стало её наследственным достоянием. Северную сдержанность она унаследовала от отца, Юозефа Солерса. Её тонкий эстетический вкус компенсировал чувство собственного несовершенства. На глаза Марго вновь попался дневник. Она взяла его в руки и стала перелистывать. «Сегодня была практика в больнице, смотрели, как делается вскрытие трупов, я держался мужественно, зрелище было завораживающим и отвратительным. Николай Яновский, он делал вскрытие…»Марго поморщилась и захлопнула тетрадь. Она встала, вышла на мансарду, потянулась на носках, приняла весь мир в свои объятия. Вдруг под большим пальцем что-то хрустнуло. Марго отскочила. Ей показалось, что она раздавила сороконожку. От этой мысли ей стало неприятно. Марго наклонилась. Это была рыбная косточка. Орест купался в море, доносился шум воды. Туман поднимался и, словно сквозь промокашку, жёлтым пятном просвечивало солнце. Нежная мелодия «поющего ветра» переливалась в такт с мерцающими бликами на волнах. На берегу из-за кустов шиповника появился Орест, как всегда нагишом, в руках он держал за крылья какую-то птицу. «Баклан, что ли? Нет, баклан чёрный», -- подумала Марго.
«Что это?» --спросила она.
«Чайка.»
«Где ты взял её?»
Марго вытянула длинную, красивую шею. «Как у царевны Нефертити!» -- говаривал Орест.
«Она же мертвая!», -- воскликнула она.
«Да, мертвая. Я нашёл на берегу. Кажется, это привет от Антона Павловича Чехова», -- с кривой улыбкой произнёс Орест. «Фу, какая гадость! Брось немедленно! Её надо бы похоронить», -- вдруг с милосердной интонацией закончила Марго.
Второй день был посвящён похоронам. Они решили заняться этим до завтрака, на голодный желудок. Орест положил птицу на траву во дворе, пошёл одеваться. Тем временем Флобер обнюхал мёртвую чайку. Минут через десять они вышли во двор вместе, Марго велела взять лопату в сарае за домом, мёртвую птицу положили в пластиковый пакет, после чего они направились в рощу на сопку. По узкой тропинке, вьющейся между дубами, берёзами и старыми липами, они поднялись на вершину, откуда открывалась сквозь ветви морская равнина, слегка поддёрнутая дымкой. Они выбрали место под кустом леспедеции, цветущим мелкими сиреневыми цветами, похожими на мышиный горошек. «Сколько красивых цветов!» -- воскликнула Марго. «Ага», -- траурно ответил Орест. Он вырыл неглубокую могилу в каменистой земле.
«Давай загадаем желание», -- вздохнув, предложил Орест.
Каждый загадал своё желание. Кто-то третий подслушал желание Марго. «Итак, заложено кладбище домашних животных», -- сказал Орест.
После простой церемонии погребения они той же тропинкой возвращались домой с умиротворённым сердцем. По дороге Марго собирала букет полевых цветов из фиолетовых гвоздичек, красных лилий, оранжевых жарков, кровохлёбки, аденофоры.
«М-м-м, как пахнет!», -- воскликнула Марго. Орест тоже уткнулся в него, попав носом в оранжевую лилию.
«Я сегодня всё утро вдыхал этот букет, ведь он состоит из твоих запахов», -- сказал Орест, умелый на комплименты. Теперь он был похож на пчёлку, собирающую пыльцу со всех цветов. Его нос покрылся веснушками. Марго ничего не сказала, загадочно прятала свою улыбку. Орест шел позади, держа на плече лопату. Море находилось на уровне их глаз, поверх зелёных крон деревьев кочевали разноцветные парусники, которые то собирались вместе, словно цветы в букете, то разлетались в разные стороны по всей акватории залива Петра Великого. Они добрались до синего домика у моря. На его волосатые ноги налипли колючки репейника. Орест приостановился и ладошкой смахнул их с голени.


Во дворе хозяйничали Маша и Борис, слегка пьяные. Когда они были выпившие, то хотели угодить еще больше. Маша была побита, с синяком под глазом, как вчерашняя луна. Судьба обоих забросила на этот остров и свела вместе, они доживали свои годы, хотя старыми еще не были. Просто они были я спившимися. Борис осел на Рейнеке после тюрьмы, а бездетная Маша когда-то работала на рыбозаводе, на плавбазе обрабатывала рыбу. В общем-то, хорошие, трудолюбивые люди. Марго смотрела на Машу с жалостью и состраданием, чувствуя неуловимое родство с ней. Именно это её раздражало. Орест безучастно смотрел, как Марго даёт указания: покрасить оградку, нарвать шиповника для варенья. Ему был знаком этот тон отчуждения, которым давала Марго поручения. Солнце восходило к полудню. Волны отливали синевой и зеленью, а мраморные вкрапления солнечных бликов вынуждали жмуриться глаза. Орест изрядно проголодался. Завтракать, а заодно и обедать, решили сначала за круглым столиком под яблоней, но потом передумали и разместились прямо на каменистом берегу, соорудив себе маленький пикничок. Они достали очередную бутылку грузинского вина «Хванчкара», принесли бокалы из богемского стекла, округлые на толстой ножке, нарезанные фрукты, салат из кукумарии, отварной кальмар, мелко нашинкованный и перемешанный с репчатым луком со сметаной, папоротник с мясом, солёные грузди, свежие огурчики из огорода. На десерт была лесная малина; на неё слетались пчёлы. Из флигеля пришёл Владик. «А, вовремя к столу», -- сказал он. Его лицо расцвело голубым васильком, а лицо Марго -- невзрачной полевой ромашкой. Следом -- Валентин. Его губы были сжаты на манер местной орхидеи «башмачки». Сенбернар куда-то запропал. Орест был в джинсах и рубашке, Марго в жёлтом в мелкий белый горошек ситцевом платье без рукавов и полукруглым декольте с белыми рюшками. Владик и Валентин в шортах с голым торсом. Ели молча, изредка уговаривая друг друга отведать то того, то сего; и кормили друг друга с рук. Когда они чокались, мелодия «поющего ветра»отзывалась звону их бокалов, в которых плескались солнечные кровавые лучи.
Марго любовалась морем, сравнивая его с лицом Ореста, озарённым тусклым солнцем и печальной улыбкой. Потом она стала плести венок из жарков, короновала им Ореста. «Владик, глянь, вылитый египетский мальчик на картине в твоей комнате!», -- воскликнула Марго. В её девической комнате на стене висит ещё одна репродукция, на которой изображён портрет египетского мальчика с большими выразительными глазами, с золотым венком на голове -- вот откуда у неё возникало чувство «я где-то его уже встречала». Владик принёс фотоаппарат. Марго делала портреты. Потом они остались вдвоем…Её мысли лениво перекатывались, как волны с боку на бок. Ни одна из них не блеснула на солнце, и ни одну из них не хотелось прищемить за хвост пером, ни одна из них не будет засушена между страниц воображаемой книги, ни одна из них не превратится в литеры кириллицы. «Мысль -- это просто чьё-то эхо, или эхо от лопнувшего мыльного пузыря, а ведь бывает мысль, которая охватывает всё разом -- и… и… и…», -- думала она. Марго не заметила, что осталась одна. Орест поднялся на второй этаж, подошёл к проигрывателю, перелистал стопку виниловых пластинок, вынул диск с песнями Zdislawa Sosnicka, протёр пыль, поставил иглу. Луч солнца ощупывал чёрную поверхность пластинки. Кажется, именно он извлекал из виниловых бороздок мелодию песни: «Nie czekaj mnie w Argentynie».
Марго представила кружащийся диск и подумала, что мысль -- это чёрное на чёрном, чёрное на чёрном, чёрное… Слова теснились в её сердце, будто лепестки в бутоне черной нераспустившейся розы. Им становится тесно, они задыхаются от тесноты. Вдруг она сорвала камышинку, подошла к тихой воде и написала трёхстишие в японском стиле:


«My way of life
is fallen into the sea --
the yellow leaf».




22



…Флобер тоже помогал тянуть лодку, он изо всех сил упирается ногами в песок, и вот она подалась и пошла легко, закачалась на воде. Флобер остался на берегу, бегал и лаял. Его не взяли. Какая обида! Какое предательство! Он кинулся в море и поплыл вслед за лодкой, но она уже далеко и, вероятно, её уже не догнать, лапы устали грести, солёная вода попадает в пасть. Флобер тянет вверх голову, волны хищно набрасываются на его морду, и краем глаза он видит берег, горы, облака. Лодка слилась с поверхностью воды. «Конец, это конец, меня бросили! Меня бросили! Навсегда!»
Как правило, послеполуденные сны не бывают хорошими. Флобер не понимает, кем является во сне -- собакой или мальчиком? Он выходит на берег, ноги подкашиваются, и грудью падает на песок. Берег качается, как палуба. Он задыхается, дым застилает побережье. Ветер гнал огонь в сухих тростниках, и Флобер мчался со всех ног от пожара вслед за мальчиком. Он слышал, как за его спиной порохом вспыхивали метёлки камыша.
…И вот спасительная полоска моря, накатываются волны. Флобер валится, и волна обрушивается на него. Он видит, что рядом лежит мальчик. Из его глаз текут слёзы. Флобер кидается к нему, слизывает горячим языком слёзы, облизывает все лицо. И вдруг в этом мальчике Флобер узнаёт себя -- по запаху. Однако его имя Флобер не помнил.
«Разве ветер не пёс?», -- спрашивает мальчик. Убегая от пожара, он принимал пса за ветер, который гнал по его пятам огонь. Рука мальчика, того мальчика, которым был когда-то Флобер, треплет его за загривок. И так приятно ощущать его руку! Собака виляет хвостом, улыбается всей своей пастью, забыв о страшном сне. Ведь его никто не бросил! Он снова среди своих! Флобер потрусил следом, тычась влажным носом в ладонь Владика. На его запястьях тёмные полоски от шрамов.
От этого соприкосновения возникло удивительное пугающее предчувствие: юноша затаивает дыхание как бы прислушиваясь к своим ощущениям, которые кажутся ему чудовищными, запретными. Он не знает, кем они запрещены. Владик хотел подумать над тем, что его пугало, но мысль обрела самостоятельное существование, независимое оттого, что он чувствовал в этот момент. Владик понимает, что мысль -- это своего рода полёт, однако не бывает полёта без птицы, следовательно, полёт -- это абстракция. Флобер продолжал толкаться носом в его ладонь. Чувственный и мыслимый мир вновь обретали в сознании единство -- в сознании Владика и Флобера.
Владик думал -- и Флобер подслушивал его мысли, -- что голоса (возможно, что это были его интуиции, а немистические существа) говорили ему следовать той истине, которая пребывает в нем, в его ощущениях и предчувствиях. В таком случае, почему они пугают его? Владик понял, что запрещение исходит извне, откуда-то со стороны. Однако нос Флобера, думает он, это тоже внешний источник. Разве можно доверять своему ощущению? Чем больше он думал, тем абсурдней, тем несуразней становилась его мысль, -- вот почему он решил отдаться своим прежним ощущениям.
Владик прилёг на горячие плоские камни у моря и слился с ними. Его мысль тоже превратилась в камень. Этот камень подобрал Валентин и забросил в море: синий горизонт был пуст -- ни одного облачка, ни одного паруса, ни одной чайки. Камень скользил по водной глади, удаляясь всё дальше и дальше. Море пробуждалось, тревожилось, волновалось от каждого соприкосновение камня с его тёмно-голубой поверхностью. Море охватила дрожь и мерцание.
Флобер жмурился, потом спрятался за большим валуном, в тень. Он думал, что эта тень есть мысль камня. Она была прохладной и приятной. Флобер открыл рот, и алый влажный язык выпал наружу, словно галстук из не задвинутого ящика платяного шкафа.
Наблюдая за вознёй своих друзей, Флобер размышлял о том, что поскольку время есть его ощущение, то его невозможно ни утратить, ни обрести, что каждый существует, пребывает в своём времени. Если даже двое сливаются в любовном экстазе, то всё равно их мысли могут уплывать в разные измерения. «Вот взять, например, камень, в чьей мысли я сейчас существую…»
Владик вскочил и побежал в море. Флобер тоже. Он был случайной и несущественной мыслью камня, который пережил на своём веку ни одну цивилизацию. Вдалеке показался фрегат о трёх мачтах. Вода обхватила юношу со всех сторон, стиснула грудную клетку, окатила ознобом и в тот же миг вытолкнула его на берег. Владик вскарабкался на камень, приложил ладонь козырьком над глазами, вглядываясь вдаль. Вода стекала с него, образуя под ногами лужу. Она бежала ручьём по мускулистым ложбинкам камня. Владик прилёг, обхватив сократовский лоб камня руками.
Камень тяжело вздохнул. Его сократовский лоб блестел, был гладким. Вода на солнце быстро испарялась, изменяя влажный рисунок. Камню было куда приятней ощущать прохладное тело юноши, чем иметь своей мыслью какого-то вшивого, старого пса, страдающего циррозом печени. Камень, чувствуя возбуждение Владика, умастился под ним, прижался к нему шершавой щекой. Владик представил себя «послеполуденным фавном». Его мысли текли, как равнина, и было такое блаженство не слышать ни одного голоса. Он подумал, что, наверное, это ощущение сродни вечности. «Камень -- это как застывшее настоящее…чувствующий камень… окаменевшие чувства…» Его мысли плавились.
Владик был его чёрным кварцевым вкраплением среди другого множества мерцающих кварцев. Они слепили глаза Марго. В руках она держала томик Бунина, зажав указательный палец на рассказе «Скарабей», навеявший на неё мысли о тщете жизни, крахе цивилизаций и прочие «бродские» мотивы. Она шла вдоль берега, следом за ней трусил («Вот прихвостень!») заморенный жарой Флобер. Вдруг он стал громко лаять в сторону моря. Марго оглянулась. Какая-то яхта была на подходе к их даче. Владик тоже услышал отдалённый лай. Он поднял голову. Кажется, это прибыла Тамара Ефимовна. Силой воображения Владика камень обретал все формы, навеянные его эротической фантазией. Он еще пребывал в их власти, заметив на горизонте нежданную гостью. Камень под ним был мокрым. Владик накинул футболку на плечи, натянул шорты. «Ты был в двух умах», -- мелькнула странная фраза в голове Владика. Большая сине-белая яхта «Евразия» под двумя парусами причалила к деревянному пирсу. Тамара Ефимовна была великолепна и встревожена. В её голове всё смешалось, как в доме Облонских. Несмотря на усталость, она проворно сошла с яхты и быстро устремилась на свою вотчину. Во дворе её встречал Орест --в шортах и футболке. Он догадался, что это мама Марго, вернее вспомнил, что видел её на городском пляже несколько раз вместе с Валентином. Эта плотоядная картинка, описание которой могло бы занять пару страниц, тотчас пронеслась в его голове, как на киноплёнке.
Она сняла солнцезащитные очки с лейбой на стекле, поздоровалась с незнакомым человеком, которого приняла за постояльца. «Не с ним ли я договаривалась о комнате на днях по телефону?», -- подумала она. Соломенная шляпа закрывала ей глаза, усеивая пол-лица солнечными пятнышками. Она приподняла подбородок, чтобы рассмотреть молодого мужчину. Орест выдержал её изучающий взгляд. Тамара Ефимовна была удовлетворена новым симпатичным постояльцем, «хотя немного нахальном, но чертовски обаятельном…»






ФЛОБЕР И ЯЩЕРИЦА





23





КАРТИНА ПЕРВАЯ



ТАМАРА ЕФИМОВНА. Наконец-то, почва под ногами! Земля нашенская… Как меня укачало это наше море! Какая волна! Мелкая, а противная! И море было спокойное вроде бы… Фу-фу-фу! Так спешила, что опоздала. Я надеялась приехать раньше вас, здравствуйте, молодой человек! Здравствуй, мой дорогой сад, мой милый дом, моя яблоня, моя оградка! А где моя собака, Флобер? (Вдруг её тон стал деловым. )Значить так, за две недели, как мы договорились, я беру двадцать пять рублей с носа. С но-са! Вы вдвоём, или как?
ОРЕСТ (улыбнулся). Хорошо, хорошо. Сколько скажете, столько и заплатим. Нет проблем. Нас двое, то есть два носа. Мой нос и еще одна симпатичненькая носопыркочка, моя носопулечка. Со мной девушка, Маргарита….
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ну, хорошо, пусть с девушкой. Значить, пятьдесят, если на неделю! Ой, с Маргаритой? Какой, не моей ли?
ОРЕСТ. Ага, с Вашей, мадам, если мы имеем виду Маргариту, которая Юозефовна… ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ах, Марго! Она уже здесь! Какая она быстрая! Ну, лань прямо-таки! Прекрасно, прекрасно! Так вы с Марго, стало быть? ОРЕСТ. Да.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Так я не с вами договаривалась по телефону?
ОРЕСТ. Нет.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. А, стало быть, вы и Марго, вдвоём…. Как устроились?
ОРЕСТ. Вроде бы ничего.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (укоризненно). Как ничего! Ничего не надо… Надо, чтобы хорошо было.
ОРЕСТ. Да нет же, мы здесь процветаем. Вот обживаемся. У вас великолепная, надо сказать, дача. Не дача, а хоромы. Райский уголок, яблоня во дворе такая красивая, здесь бы вековать и вековать вдали от цивилизации, особливо советской…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Вы правы. Здесь чудненько! Этот сад вырастил мой муж покойный, царство ему небесное. Моя душа отдыхает на этом острове. Только яблоки в саду мелкие. (Делает жест из трёх пальцев. ) Если увидишь эту сволочь -- ой, господи, прости! Что это я заговариваюсь?--эту мелочь во сне, то это, говорят, к слезам. Да, к слезам! Если бы не зимы, а то можно было бы жить круглый год. … Есть отопление. Ветра, ветра зимой бывают совершенно дикие, вы не представляете! Такой свист поднимается, что уши закладывает. Кстати, куда все подевались, где мои домочадцы? Ни собаки, и дом открыт нараспашку. Где Боря? Где Маша? Никакого пригляда! Ах, как меня укачало, мутит слегка, боюсь, как бы не вырвало, простите, стошнило… Земля под ногами ходуном ходит.
ОРЕСТ. Я подам воды, из источника, холодная, только что принёс. У вас здесь вкусная водичка.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (томно). Будьте добры, пожалуйста! Вы такой кавалер, юный еще, а галантный. Где вы обучались манерам?
На садовом столике под яблоней стоит стеклянный, запотевший кувшин с водой. В его гранях преломляется солнечный свет, стол усеян белыми хлопьями света. Они подходят к столику. Орест ополаскивает стакан, наливает воды, подаёт хозяйке, говорит: «Пожалуйста!»Их пальцы соприкасаются. Стакан переходит, слегка застыв в воздухе, из рук в руки. Она пьёт мелкими глотками. Орест смотрит на её ухоженные пальцы, унизанные кольцами, на длинные ногти, покрытые красным лаком. «Хищница», -- подумал Орест. В её лице есть что-то орлиное: полёт, два распахнутых крыла. Она смотрит свысока, но не надменно. Тамара Ефимовна присаживается.


ОРЕСТ. Как ни странно, однако я вас знаю.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (вскидывает ресницы). Ну, естественно.
ОРЕСТ. Я видел однажды, как на городском пляже вас осыпал цветами один молодой человек.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (польщенная). О, что вы говорите! Это был, видимо, один из моих поклонников. Они повсюду меня преследуют, не дают прохода. Я ведь работаю в драматическом театре. Театр -- вся моя жизнь, и скажу по секрету --мой грех. Да, да! Ничего не надо, театр подавай. Что обожаю, то обожаю! Очень люблю Чехова, благородный автор. «Вишнёвый сад», «Чайка». Теннесси Уильямса люблю --«Ночь Игуаны», «Трамвай желания», Карела Чапека… Вот бывало, выйду на сцену, а там, за рампой зрители, зрители, лица, лица ждут чуда, глаза мерцают, а я уже стою перед ними, боюсь и дрожу, как невеста…


Вдоль берега прошла группа подростков с транзистором в руках, откуда раздаётся громкая музыка. Поёт Виктор Цой. «Группа крови на рукаве». Они оборачиваются вслед прохожим.
ОРЕСТ. Да, что вы говорите! Однажды в течение одного лета я прочитал всё двенадцатитомное собрание Чехова. Ничего особенного. Не произвело впечатления. Извините, но я заподозрил его в графомании. Из-за Чехова мы даже поругались с Марго, она выгнала меня из дома, в ночь, в пургу, а другой раз в проливной дождь.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Так вам и надо!
ОРЕСТ (со вздохом). Волей-неволей пришлось полюбить этого мещанского писателятоже. Так вы актриса, значить? Постойте, постойте! Попробую угадать: в«Вишнёвом саде» вы играли главную роль, Софью Андреевну Раневскую, верно? Или…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ну, это легкомысленное суждение о классике! Я вот, например, семь раз перечитывала «Анну Каренину», однако Льва Николаевича не люблю за то, что бросил бедную женщину под поезд. Изувер! Ведь это он свою жену бросил под поезд из ревности. В общем-то, я актриса по призванию…
ОРЕСТ (обрадовано, перебивая). Вот видите, я угадал! Я слышал, что у вас в театре готовится новая сценическая версия этой пьесы. Марго Юозефовна рассказывала. Её пригласили, кажется, в качестве консультанта. Она написала статью «Дзэн и Чехов», о значении несемантических звуков в пьесе Антона Павловича Чехова «Вишнёвый сад». Это лопнувшая струна, бессмысленные бормотания этого Фирса, ну и т. д. Оказывается, они не менее значимы, чем слова персонажей. Это что-то! Вот местный режиссёр, новатор, предложил поставить «Вишнёвый сад» в стиле японского театра «Но», театра масок…ТАМАРА ЕФИМОВНА. Да, да, да. Марго -- она у меня умненькая. В кого только? В бабушку, наверное… Кстати, как вы сказали, дзэн? Что это?
ОРЕСТ. Да вот, как сказать. (Пожимает плечами. ) Одни говорят, что это стол. (Хлопает ладонью по столу. )
ТАМАРА ЕФИМОВНА (пожимает плечами). Хм, стол? Ну, ладно пусть стол. Какой стол?
ОРЕСТ. Обеденный стол, наверное. Стол, на который подают кушать постояльцам. Дзэн как благо, как добро. Не так ли?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Наверное, вы проголодались?
ОРЕСТ. Да есть немного, в животе урчит.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. У меня тоже. Слегка поташнивает. Так о чём мы? Ах, о театре! В театре мне часто приходилось замещать даже суфлёра, так что многие роли волей-неволей знаю наизусть. Бывало, так и рвусь из будки на сцену, когда какая-нибудь актрисулька начинает врать, ломать мизансцену. . . (Озабоченно. ) Где же все? Куда все подевались? Здесь ходит всякий сброд через наш двор, опасно оставлять дом без присмотра, мы даже огородили, протянули забор до самой воды, а народ так и шастает, возмутительно… Вы еще не знаете, что случилось!
ОРЕСТ. Что именно?
Во двор вбегает Флобер. В пасти он держит ящерицу. Он обрадовался хозяйке. Изо рта бегут слюни. Весёлым хвостом опрокинул стакан со стола -- он упал на пол и разбился. Флобер подумал: «Вот чёрт!»
ТАМАРА ЕФИМОВНА (поднимается из-за стола). Ах ты, мой пёсик! Что ты притащил? Господи, это крокодилица, ящерица! Брось эту тварь немедленно! (Флобер мотает головой. ) Какой ты непутёвый! Одно разорение! Караулишь дом, нет? Смотри мне, а то прогоню. (Машет хвостом. ) Ну, ладно, ладно, хватит, надоел, всё, всё, поздоровались и будет. Ну, будет! (Она обращает взор на клумбу. ) Боже мой, кто, кто сломал мой гербер? Мой ненаглядный гербер! Какой был хороший цветок, бедненький! И петуньи! Мои петуньи! (Говорит Оресту. ) Я посадила их в честь одноимённой пьесы Теннесси Уильямса.


Она склоняется над клумбой, подбирает завядший оранжевый цветок. Орест тоже смотрит на цветок. Клумба -- по совместительству грядка --пахнет укропом. Зрители чувствуют сильный запах укропа.
ОРЕСТ (берёт из рук злосчастный цветок, их ладони нежно соприкасаются). Его еще можно оживить. Давайте ваш бедный хербер и бедные перепетуи поставлю в стакан с водой. Будет икэбана. (Он наливает из кувшина воду, ставит цветок в стакан. )Вы знаете, я недавно прочитал в одном журнале, что в Петербурге существовал до революции театр «Рейнеке». Удивительно, остров ведь тоже называется Рейнеке. Удивительное совпадение, не правда ли? Однажды в фойе этого театра один поэт, Михаил Кузьмин, --знаете, наверное, -- получил жгучую пощёчину… Он тоже любил цветочки. Марго потчует меня книжками, так в одной я прочитал об этом…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Пощёчину? От кого же?
ОРЕСТ. От какого-то любовника, видимо…
АМАРА ЕФИМОВНА. Да что вы говорите!
ОРЕСТ. Так что наш остров в некотором смысле заповедник декаданса.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Что вы говорите! От любовника? Ну и нравы у них были. (Смотрит на Ореста, затем снова на цветок. )Я выращивала его всё лето, столько сил отдала ему, всю душу в него вложила, а какой-то негодяй взял и сорвал! Мои бедные петуньи, растоптанные петуньи…
Этим «негодяем» был Орест. Он сломал его, когда раскидывал одежды в любовном порыве с Марго в их первый день приезда. Орест почувствовал себя виновным, слегка покраснел. Со стороны поляны появилась Марго, руках она держит камешки. МАРГО (натужно-весело). Ах, это ты, мама! На яхте, под парусами! Ну, прямо царевна Клеопатра мечешь мечи, гром и молнии. Против кого, интересно. Кто этот Антонио? Не Орест ли случайно? Вы уже познакомились? Это Орест, всячески тебе известный. Я рассказывала.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (приятно удивлённо). Ах, так вы и есть Орест Корытов! Конечно, конечно, наслышана. Вот какие нынче пошли студенты. А я-то приняла вас за постояльца. Как вас по батюшке-то?
ОРЕСТ. Да ну что вы! Просто Орестом зовите. Если хотите -- Филиппович.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Очень милый человек. Вот, о моих цветах позаботился. Сразу видно, добрая душа. (Обращаясь к Марго. ) Не думала, что встречу вас здесь. На яблочный Спас собрались всей семьёй, как прекрасно! А где же Валентин, мой верный поклонник, мой греховодник?
ОРЕСТ. Он пошёл удить рыбу за скалами.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (кричит, растягивая гласные). Капитан! Где вы там? Заходите в дом. Вот пригласила в сауну друзей, а тут такое случилось. . . Маргоша, дай распоряжение, пусть Боря истопит…
МАРГО. Да баня уже готова, воды только надо натаскать, но это уж пусть гости сами постараются. Я его отпустила. Наш Боря, когда пьяный, буянит и читает стихи, собственноручно сочинённые, между прочим…
ОРЕСТ. Между чем?


Все проходят в дом. Двор пустеет. Следом проходит грузный капитан. Вновь проходят посторонние. Это туристы. Слышится их разговор. «А она как кинется на меня и давай целовать…» Им вслед пролаял Флобер.




КАРТИНА ВТОРАЯ



Потом появляется Владик и Валентин. Флобер вертится между ног.


ВЛАДИК. Ну вот, полку прибыло. Прощай, уединенье!
ВАЛЕНТИН (кладёт на стол кинокамеру). Зато скучно не будет в нашем приюте бродячей собаки.
ВЛАДИК. Ты подглядывал за мной, да?
ВАЛЕНТИН (берёт его за подбородок). Это было случайно, я не хотел. Мне не хотелось тебя смущать, поэтому не выходил из-за скалы. На этом камне ты выглядел как роденовское изваяние. (Нараспев. ) Ты там изрядно наследил, мой эфеб!
ВЛАДИК (возбуждённо). Но ведь ты же снимал на кинокамеру, мерзкий папараций! (Возмущённо. ) Это уже умысел! Они же проявят её и увидят меня во всей красе бесстыдной. Ты меня подставил, негодяй!
ВАЛЕНТИН. Не волнуйся, всё эстетично. Ты был как часть побережья, явление природы, так сказать. Одним словом, ты вписался в этот пейзаж.
ВЛАДИК (насмешливо). Тоже мне эстет! Режипёр! Слава богу, что там всего тринадцать кадров!
ВАЛЕНТИН. Что это такое?
ВЛАДИК. Режиссёр и оператор в одном лице.
ВАЛЕНТИН. А, ясно. Это было очень художественно, тебе понравится.
ВЛАДИК. Скажи, хорошо ли подглядывать за мальчиком, который…?
ВАЛЕНТИН (насмешливо, дразнит). Мастурбирует? Раз попался, значить попался! Всё, ничего не поделаешь уже. Надо было не попадаться.
ВЛАДИК (чуть ли не плача). Нет, это не хорошо, я ведь не знал. (Он кидается с кулаками на Валентина. ) Коварный негодяй! Выхватывает из рук кинокамеру и вынимает плёнку.
ВАЛЕНТИН. Осторожно, не разбей, дурачок. Вот так гибнет искусство!


Из дома вышел Флобер, скучно посмотрел на них и поковылял чем-то опечаленный в свою конуру. Владик потрепал его по морде. Его нос был сухой и горячий.


ВЛАДИК. Что может эстетичного в этом? Ах ты, порнограф несчастный!
ВАЛЕНТИН. Не сердись. Это шутка.
ВЛАДИК (хмуро). Я еще с тобой расквитаюсь, берегись!
ВАЛЕНТИН. Ну, дорогой, если хочешь этим заниматься, то выбирай укромные места -- вон там, за скалами. (Показывает рукой. ) А ведь такое кино погубил!
ВЛАДИК. Дурацкое кино и всё тут!
ВАЛЕНТИН. Да брось переживать, всё нормально.
ВЛАДИК. Ага, ты расскажешь, знаю! Будешь трезвонить, мол, Владик, ха-ха да хи-хи, наврёшь с три короба.
ВАЛЕНТИН. Ладно, даю слово, my sweet boy, никому не скажу. Замётано. Тайна. Клянусь! Я просто хотел посмеяться. (Валентин поднёс большой палец к зубам, затем резанул им по горлу. )
ВЛАДИК (примирительным тоном). Мне стыдно…. Я тебе отомщу! Берегись! А что… я… отвратительно смотрелся?
ВАЛЕНТИН. Забавно, забавно. Как все мальчики. И это всегда забавно. Иные бывают и смешны, и нелепы, и уродливы. Стыд и срам! Но ты прекрасен!
ВЛАДИК. Иные -- это кто?
ВАЛЕНТИН. Никто! Я оговорился.
ВЛАДИК. А, за базаром не следишь. Значить, ты любитель подглядывать за другими за другими?
ВАЛЕНТИН. Нет, за другими нет. Человек смешон тогда, когда боится показаться смешным. Подумаешь, я застукал тебя, но ведь это просто комично! Прекрасно то, что смешно. Всё смешное -- прекрасно! Так говорит наш театральный режиссёр. Ты был прекрасен в своих эротических забавах, малыш. Забавный, нелепый. Просто забавный -- в этом твое обаяние.
ВЛАДИК. Как ты ловко выкрутился, а! Как ужака под вилами.
ВАЛЕНТИН (хитро улыбаясь). Я изворотливый? Ну, ты скажешь, просто я наблюдательный…


На пороге появилась Марго. Она идёт во двор к ребятам. Открывает рот, но не может сказать, словно рыба.


МАРГО (взволновано). Мальчики, слушайте новости из города! В Москве военный переворот! Генсека арестовали.
ВАЛЕНТИН. Да ну! Кто сказал? Что это значит? Да это утка! Фантастика!
МАРГО. То и значит! Конец перестройке и гласности. Наговорились! Что творится, что творится, не знаю. Говорят, на каком-то заводе по заказу КГБ изготовили пять миллионов наручников, или двадцать пять миллионов, точно не помню. Катастрофа! (Обречено) Бежать, бежать, надо бежать куда подальше…
ВЛАДИК. Куда? Ведь остров, море вокруг. Всё, конец земли. Окраина Вселенной…
ВАЛЕНТИН (оптимистично). Да не волнуйтесь вы, это слишком далеко от нас. Как ни как одиннадцать тысяч километров. Всё пройдёт, не успеем и протрезветь, как говорится. Только успевай наливать.
Все уходят в дом, двор пустеет. В воздухе звучит «поющий ветер». Из глубины двора появляется Флобер, нюхает воздух. Вдоль берега снова проходит одинокий путник. Флобер лениво тявкнул тут же умолк. Его внимание привлекла рыжая бабочка. Он погнался за ней. Снова никого. Вечер. Залив отливает красным золотом. Наступает пауза. Затем все гурьбой вываливают из дома во двор.
КАПИТАН. А в баню лучше сходить до ужина, на пустой желудок, а потом можно и стопочку принять.
ВАЛЕНТИН. Правильно.
ОРЕСТ. Придётся установить очередь. Перекусить бы что…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Мужчины, тогда берите вёдра и шуруйте по воду на источник, а мы пока приготовим ужин с Марго. Владик, ты будешь помогать по кухне. У тебя хорошо получается. Вёдра на веранде.
МАРГО. Это начало конца. Они же начнут нас всех вешать на фонарях. Интеллигенцию в первую очередь. Ведь это она всё затеяла…
ОРЕСТ. Вот она уши распустила, рот раззявила.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Не нас, дорогая, а тех, кто громче всех говорил и разоблачал преступления режима. Что взять с меня… обыкновенной, простите, билетёрши провинциального театра? И с тебя тоже! Уткнёшься в свои книжки, в свои древности, и будешь читать дальше до конца жизни. А вот молодым, Владику, как быть? Что делать им?
МАРГО. А если начнётся гражданская война? Опять двадцать пять, белые и красные. Вот этого я боюсь! Господи, и почему дедушка не бежал с интервентами? Чует мое сердце, грядёт эпоха гоголевских персонажей, они теперь станут у корыта власти, то есть у кормила. . . Я вам скажу так: Горбачёв--это типично гоголевский персонаж, это тень Манилова. Эпоха маниловщины закончилась. Ждите Собакевичей, Ноздрёвых, Уходранных, Череповых, Толстомордых, Неуважай-Корытовых и прочая…Глядишь, все эти персонажи повалят толпами… Я обещаю вам, российская жизнь всегда подражала какой-нибудь литературе. Сначала она семьдесят лет подражала политических памфлетам и Чернышевскому, снам Веры Павловны, а теперь вот болезненному воображению Николая Васильевича…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ты паникуешь, дорогая, и так сложно выражаешься.
МАРГО. Сейчас всех ребят мобилизуют на борьбу с демократами, а Владику нашему, как раз идти в армию. И пошло поехало, такая начнётся катавасия, что не дай бог! Бежать надо, бежать! А куда? Куда ж нам плыть, Пушкин ответь? Хуже нет, чем быть заложником. Так сказать на откорм новому террору. Может, совсем не возвращаться в город, а?
ВЛАДИК. Чего вы пугаете, страшно уже. Так хорошо было --и на тебе, Новый год, переворот. Катастрофа! Может, обойдётся? Мне совсем не хочется быть героем еще очередной войны. Кто их помнит, героев-то?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Люди, ладно вам, хватит о печальном! Давайте готовить ужин.
МАРГО. Как подумаешь, так сразу становится страшно. Я боюсь за нашего мальчика. Вот таким, как он, вручат сапёрные лопатки да автоматы и прикажут: «Стрелять! Мочить!» Боже мой, Боже мой! Мы здесь как ящерицы на привязи.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Поживём, увидим. Кстати, где расположим гостей? С нами еще два матроса.
ВЛАДИК. Я буду во флигеле. Это моё любимое место. Я там хозяин-барин.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. К тебе можно подселить одного матроса.
ВЛАДИК (сморщив лицо). Я не высплюсь с ним. Вдвоём тесно. Закидаю его ногами и всякое такое. Я же сплю беспокойно. Ночью вскакиваю и пишу, стучу на машинке.
ОРЕСТ (обернувшись на Владика, насмешливо). Ха-ха! Вот так признание! На кого стучишь?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Не закидаешь, потеснишься! Второй останется на яхте караулить. … (В воротах появляются двое мужчин, лет за двадцать пять. Один коренастый с заросшим лицом, а другой коротко остриженный с золотой фиксой, он чуть повыше ростом. ) А, легки на помине.


Подходят чужие туристы, двое молодых людей.


ТАМАРА ЕФИМОВНА. А вы что здесь делаете? Через мой дом ходить нельзя. Ходите по другой стороне.
ТУРИСТЫ. Мы хотели только пройти.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Проходите быстро и больше не ходите здесь. А вон они, матросики. Это наши ребята, с яхты -- Миша и Костя. Заходите, ребята. Они -- матросы с корабля. Мы тут московский переворот, будь он неладен, обсуждаем.
МИША (весело). Ха-ха, едрёна Матрёна, говорили же, что ничем хорошим не кончится эта перестройка. ( Марго поморщилась. ) Диссиденты. Демократы, чёрт их побери! Наговорились, и хватит, на рею их, всех этих интеллигентов! У нас с корабля убежал один матрос в Ванкувере. Там остался. Семью уже перетащил туда, дети пошли в школу. Вот так.
КОСТЯ. Да таких случаев сколько угодно. Бегут на все континенты, как крысы с корабля …
МИША. Вот вам, пожалуйста, дожили до своего Пиночета. В детстве я насмотрелся всяких политические передачи по телевизору, сильно переживал за чилийские события, за Альенде, ночи не спал, всё мерещились убийства и расстрелы на стадионе в Сантьяго, как отрубают пальцы у этого, как его?… Как звали-то этого певца с гитарой?И вот те на! Кошмар, на улице Вязов! Неужели с нами будет то же самое?
ВЛАДИК. Что, Горбачёв тоже как Альенде? А может быть, махнём на яхте в Японию. Попросим политическое убежище, а? Как вы думаете?
КОСТЯ. Да запросто! Тут-то рукой подать, ну, двое-трое суток. Мы как-то перегоняли эту яхту с Камчатки во Владивосток, у нас ушло полтора месяца. Шли вдоль Курильских островов. Вот только капитан не согласится, (понизив голос) он у нас коммунист.
МАРГО. Катастрофа!(Появляются мужчины с водой. )
ОРЕСТ (обращается к матросам). Ребята, хотите в баньку. Берите вёдра!




КАРТИНА ТРЕТЬЯ



Марго и её мама готовят ужин на кухне.


ТАМАРА ЕФИМОВНА. Капитан ухаживает за мной. У него умерла жена от рака год назад. Дети уже взрослые, двое внуков. Если Валентин узнает, он не будет ревновать, а уйдёт тотчас. Однако я еще не готова расстаться с ним. Я привыкла к нему, даже боюсь: не навсегда ли? Он хорош, такая душка, нежный! 32 года! В моём возрасте, знаешь, такая удача, такой подарок, сама понимаешь, молодой, сексапильный. А твой, Орест, студиозус, тоже симпатичен. Я приняла его за клиента. Ах, какой мальчик тебе достался!
МАРГО. Мама, о чем ты говоришь! Не вводи меня в краску. Откровенно говоря, он как ребёнок. Мне иногда кажется, что я сплю со своим сыном. Представляешь, что это значит? Я же не эта, как там, не нимфоманка… Он щенок, лижется, такой лизунчик. Не знаю, как сказать, ну, как любимое домашнее животное. My pet, поняла? Только, понимаешь ли, он совершенно не приручаем и не дрессируем. Не цивилизованный. Он же рос почти без матери, она постоянно была в рейсах, работала на плавбазе по полгода. Скитался по интернатам. Сама знаешь. Вот привязался. И я тоже…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Да не дикий он, кажется. Напрасно наговариваешь на него. Он такой любезный, милый. Сколько ему? Лет двадцать пять, наверное, нет ещё. Двадцать три?
МАРГО. Я сама удивляюсь, как меня угораздило. Я не успела опомниться, а когда опомнилась, было уже поздно…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Вот бы и воспитывала.
МАРГО (вздыхает). Да воспитываю понемногу. Но плебей же от рождения! От него попахивает плебейством. Да именно! Я всё не могла подобрать слово, чем от него пахнет. Из мальчика воспитаешь мужчину, а потом придёт какая-нибудь стерва и уведёт его. И все труды кому достанутся? Не хочу. Не-хо-чу! Я-то знаю, что он не будет со мной вечно. Не хочу воспитывать его для кого-то. Хочу, чтобы был только мой, мой или ничей, ничей, ничей. (Ожесточённо режет лук. )
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Дорогая, смочи нож, а то слёзы бегут.
МАРГО. С ним я ещё больше несчастна, потому что знаю, что моё счастье с ним скоротечное.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Слушай, а может быть тебе ухлестнуть за капитаном? Как он тебе? Он богат. Грудь, правда, … э…. седая…
МАРГО. Ни за какими мужчинами ухлёстывать, как ты говоришь, я не буду. Всё-таки я женщина, а не какая-нибудь, извините… После такого стройного и молодого брать старого и толстого, хоть и богатого. Сама подумай!
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Да, ты никогда не сделаешь шаг первой. А как же с Орестом-то вышло? Ох, и попали мы с тобой в переплёт.
МАРГО. Ах, не спрашивай! Мама, я удивляюсь тебе, и завидую. Ты живёшь так, как будто у тебя никогда не наступит старость. Я страшно боюсь, что стану старой и ненужной, а пока вот Орест как единственный глоток… Когда он рядом, я устаю от него, а когда его нет, я скучаю. Орест такой ненасытный. У него гиперсексуальность.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Что это такое?
МАРГО. Ну, это утомительно объяснять. В нём уйма энергии. Кажется, она неиссякаема. В открытое окно слышно, как мужчины громко смеются и матерно ругаются.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. И долго это у него? Бедный. У меня есть знакомый сексопатолог. Может быть, порекомендовать-с… (Смотрит в окно. ) Ах ты, погляди на них, они уже напарились, красные, и нагишом бегут в море. Какие красавцы! Такие аппетитные! А твой Орест ничего. Марго, глянь! Когда они голые, то не разберёшь, кто есть кто. Все на один лад. (Марго выглядывает в окно. )
МАРГО. Я предпочитаю одетых мужчин. (Выглядывает в окно. ) Ах ты, боже мой. Какой «оживляж»! Как я утомилась от этого эроса! И зачем ты их привела сюда, эту свору мужиков. Так хочется побыть одной, с книжкой в руках. А тут понаехали. Я думала, что никого не будет. Военный переворот ещё ко всему прочему. Никакого поэтического отдохновения…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Да я не приводила их сюда. Просто я встретила капитана, нутак, слово за слово, и договорились поехать на яхте. Говорит: «Поехали, красавица, на яхте покатаемся». Разве я могу отказать себе в удовольствии! Он думает, что я одинокая вдова. (Тихо. ) Я здесь между двух огней. (Заглядывает Владик. )
ВЛАДИК. Валентина не видели?
МАРГО. Я видела в окно, он пошёл во флигель.
ВЛАДИК. А что вы такое вкусное готовите?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Салаты. И мясо замачиваем на барбекю. (Владик подходит к столу и пальцами берёт ломтик помидора. )
МАРГО. Грязными пальцами! Ну-ка брысь!
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Отнеси мужчинам полотенца.
ВЛАДИК. Ага. Где они?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. На втором этаже в комоде


Владик выходит во двор. В море плещутся мужчины. Он ждёт на тропинке, когда они выйдут на встречу, чтобы отдать полотенца. Они выходят по одному, гуськом. Первым идёт грузный капитан, осторожно ступает, чтобы не наколоться о камни. Следом два матроса. Потом Орест. Громко смеются.
КАПИТАН. Что Владик, хочешь покататься на яхте?
ВЛАДИК. С удовольствием. Когда поедем?
КАПИТАН. Завтра с утра.
ВЛАДИК. Здорово! А вот ваше полотенце.
КАПИТАН. Спасибо. (Берет полотенце и проходит в баню. )
МИША. Ох, как хорошо, после баньки да в море. Кайф!
КОСТЯ. Классная водичка! Давай, присоединяйся.
ВЛАДИК. Да я позже, вы купайтесь. Жара хватит всем. Вот полотенца ваши.
ОРЕСТ. И мне тоже принёс?
ВЛАДИК. Вот!
ОРЕСТ. Что там, ужин уже готов? Есть хоца уже.
ВЛАДИК. Да, почти готов. Но можете еще покупаться.


Владик проходит во флигель, где на диване лежит Валентин, читает какие-то бумаги. Это рукописи Владика.


ВЛАДИК. Ты опять суёшь нос в чужие дела. Почитай лучше про животных, например, Виталия Бианки. (Протягивает книгу. )
ВАЛЕНТИН. Ой, увлёкся. Ты здесь про меня пишешь! Это ещё ладно. И всё-таки неприятно узнавать себя в чужом тексте. Владик, ты хоть бы имена изменил! Выходит, что мы, все присутствующие, действуем в твоих пьесах под собственными именами. Не хорошо. Зачем пишешь про Тамару Ефимовну. Если она прочтёт, то ей это не понравится. Ты как шпион, следишь за нами.
ВЛАДИК. Все художники прирождённые шпионы. В детстве я хотел быть разведчиком. Агентом КГБ. Что касается пьесы, то это только набросок, так сказать, по горячим следам. Потом еще обработаю, подберу имена, изменю обстоятельства… Я собираюсь поступать в институт искусств, на режиссёрский факультет.
ВАЛЕНТИН. Эх ты, записной Эккерман, сочинитель пьесок. Что ж, твои герои так и будут нагишом гулять по сцене?
ВЛАДИК. Почему нет? Я читал в «Иностранной литературе», что в Буэнос-Айресе идёт спектакль уже несколько лет, в котором актёры играют нагишом, абсолютно. Какая-то фрейдистская психологическая пьеса. Кстати говоря, да будет вам известно, я последователь театра Евреинова. Я хочу возродить его традиции…
ВАЛЕНТИН. Так это, наверное, стриптиз, а не театр. Ты что-то перепутал. (Зачитывает ремарку о Флобере. ) Про Флобера смешно, а остальное, что ты написал, -- скучно. ВЛАДИК. Тебе-то что переживать, понравится Тамаре или нет, она теперь занята другим: за ней ухлёстывает капитан.
ВАЛЕНТИН. Да ну! Правда? Ах, капитан! А как же я? Что же, она решила расстаться со мной? Я его, этого капитана, завтра утоплю. Он у меня случайно упадёт за борт.
ВЛАДИК (иронично). Ну-ну. Апорт!




КАРТИНА ЧЕТВЁРТАЯ



Поздно вечером. Тамара Ефимовна и капитан сидят на берегу. Светит луна, бежит лунная дорожка. Из дома доносится музыка. Играет виниловая пластинка Zdislawa Sosnicka. Крупные звёзды наворачиваются, как слёзы, и стекают по небосклону.


ТАМАРА ЕФИМОВНА. Такой спокойный вечер, а на душе тревожно. Страшно возвращаться в город.
КАПИТАН. Да, сюрприз. Кто бы мог подумать. Сейчас всё повалится, как карточный домик.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Вот именно! И все эти стена упадут на наши бедные головы.
КАПИТАН (обхватывает её за плечи). Тамара Ефимовна, не переживайте. Я всегда буду с вами, я буду защищать вас, я вас люблю. Выходите за меня, замуж. Немедленно, сейчас!
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Я бы рада, но я, я, знаете ли, ещё не готова. Я должна подумать.
КАПИТАН. Да, конечно. Вы смущены. Меня это трогает, драгоценная моя женщина.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Знаете, в возрасте так же страшно выходит замуж, как и в молодости. Я ведь очень рано вышла за муж, девчонкой еще. Ничего не понимала, без любви. Так измучилась. А куда деваться? Голод, знаете ли, не тётушка. А любовь я узнала позже, уже когда Марго выросла…
КАПИТАН. Но теперь то вы сытая!
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Сытая…. Теперь-то сытая. И ненасытная -- до жизни. Так хочется жить! У меня открылось третье дыхание. Я свободна….
КАПИТАН (целует). Тамара, любовь моя, царица, красавица, пожалей меня, я так хочу, так хочу вас любить.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (отстраняясь от поцелуев). …Только сердце моё занято.
КАПИТАН. Кем же?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Нет, я отдала своё сердце взаймы, а возвращать уже не хотят. Знаете, как говорят: «Берёшь чужое, а отдаёшь своё родное…»
КАПИТАН. Взаймы? Как это?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ну, позволяешь любить себя, а потом оказывается, что твоё сердце уже не принадлежит тебе, оно в чужих руках. Не скажешь ведь: «Отдай! Верни!»
КАПИТАН. Ах, какие вы сложные, тонкие, актрисы, натуры! Всё у вас выкрутасы, эти, художественные. А мы моряки так: руби канат, концы в воду и будь таков.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Вы слышите, как громко стрекочет сверчок? Это наш, домашний, родной. Он живёт в углу дома уже много лет. Каждый год в августе его слышно из одного и того же места. Когда мне бывало одиноко, я сяду здесь на берегу и слушаю, разговариваю с ним, а он со мной. Мы понимаем друг друга с полуслова. Он такой славный, нежный, мой сверчочек, лапки упругие, крепкие. (Насмешливо) Он пшекает, пшекает, пшекает: «Nie czekaj mnie w Argentinie… Nie czekaj mnie w Argentinie… Nie czekaj mnie w Argentinie…»
КАПИТАН. Почему в Аргентине?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Не знаю. Песня такая на пластинке.
КАПИТАН. Во время Карибского кризиса я был на Кубе. Нас так хорошо принимали, видел легендарного командарма Че. Он ведь, говорят, из Аргентины. Там же я научился испанскому, я очень бегло говорю.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Правда? Вы везде побывали. А я всю жизнь просидела во Владивостоке, никуда практически не выезжала. А тем временем наши далёкие родственники живут где-то во Франции. Мой дедушка осетин, из рода Газдановых. Ах, ты мой сверчочек! Как я его люблю это мускулистое насекомое, крохотное животное…КАПИТАН. Так вы кавказских кровей? Царица Тамара…
ТАМАРА ЕФИМОВНА (гордо). Да! Представьте.


На берегу появляется Владик с полотенцем на плече, без одежды.


ВЛАДИК. Ой, я вас не заметил. Я не помешал? (Прикрывается полотенцем. ) Я хотел искупаться.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Нет, дорогой. Купайся. Мы тут разговариваем.


Владик проходит немного дальше, в темень, входит в воду.


КАПИТАН. Хороший мальчик.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Да, он у нас одарённый, художественная натура, с бзиком. Скажите что-нибудь по-испански.
КАПИТАН. Хотите, я скажу вам стихотворение? Кто-то из кубинцев мне подарил книжку стихов, так я по ней изучал испанский.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. С удовольствием послушаю.


Капитан откашливается, припоминает слова, затем негромко, почти шёпотом декламирует стихотворение, глядя в темные, мерцающие утонувшей звездой глаза Тамары Ефимовны.


Cuerpo, recuerda, no sylo el ardor
Con el cual fuiste amado;
No sylo los lechos sobre los cuales
Te has acostado, sino esos deseos
Que brillaban por ti en los ojos
Y temblaban en los labios,
Y que un obstaculo fortuito
Ha impedido que se cumplan…
Ahora que todo eso pertenece al pasado,
Casi parece que te has abandonado a ellos…
Cuerpo, recuerda esos deseos
Que por ti brillaban en los ojos
Y temblaban en los labios.




ТАМАРА ЕФИМОВНА. Как красиво! Это так эротично! У меня даже мороз по коже пробежал. Смотрите, какие крупные мурашки (Показывает руку. ) Говорите, говорите ещё. Не останавливайтесь.
КАПИТАН (целует). Mi vida de Tamara, mi alma, mi corazon! Te amo con todo mi corazon! Вы замёрзли? Я вас согрею. (Обнимает. )
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Кто автор, чьи стихи? Осторожно, мы не одни. Кто-то идёт. (Отстраняется. )




КАРТИНА ПЯТАЯ



Снова появляется Владик в сопровождении Ореста. Оба мокрые, обёрнутые полотенцем. Тамара Ефимовна и капитан поднимаются и уходят. Луна освещает их
полуобнажённые тела, видны почти силуэты.
ВЛАДИК. Кажется, наша бабушка милуется с капитаном.
ОРЕСТ. Ну так что ж, пусть… С Валентином развод?
ВЛАДИК. Намечается драма. Орест, а ты любишь Марго?
ОРЕСТ. Да.
ВЛАДИК. И ты не изменял ей?
ОРЕСТ. Сколько угодно!
ВЛАДИК. Как же так?
ОРЕСТ. Да сам не знаю! Так случилось. По неволе. Я просто не могу отказать, когда женщина просит. Впрочем, это не измена. Мне не жалко любви, я даже рад дарить любовь всем несчастным, обделённым женщинам. Ведь я не ищу любовных приключений. Однажды я стоял на виадуке на «Санаторной». Разразился проливной дождь. На мне все промокло -- футболка, шорты, они прилипали к телу, всё просвечивает -- грудь, соски, я без плавок, весь такой эротичный. Я снял футболку, стал выжимать. Отдыхающие ринулись на перрон. Среди них я заметил двух женщин, они поднимались вверх по лестнице, глядя на меня. Дождь поливал меня с головы до ног. Когда они проходили мимо меня, одна из них сказала: «Пойдём с нами!» И я пошёл, без всякой мысли в голове… Просто они так жалостливо, без всякой надежды на успех смотрели мне в глаза, что я не удержался и пошёл…
ВЛАДИК. Всё так странно в человеке. Я вот никогда не женюсь. Буду одиноким до конца своих дней. (Шёпотом. ) Мне это привиделось однажды. Был солнечный летний день, помню, что поспели виши. Скворцы летали по садам и клевали ягоду. Я стоял у куста и собирал их в лукошко. Вишня была поклёвана щеглами. Мимо проходила соседка, еще молодая женщина. Она была не замужем, бездетная. Я проследил её взглядом и подумал: «Не хочу быть одиноким, как она». При этом знал, что именно такая судьба меня ждёт и никуда не деться. И я чувствовал, что не могу сопротивляться этой судьбе, что я обречён на одиночество.
ОРЕСТ (задумчиво). Да ты, наверное, дра-м-м-м-атизируешь.
ВЛАДИК. Не знаю. Однажды мне было видение. Я испугался.
ОРЕСТ. Что же ты увидел такого страшного?
ВЛАДИК. Будто я иду, совершенно без сил, по безлюдной сумрачной дороге, все погибли. Я иду в поисках хоть кого-нибудь, чтобы, чтобы, как бы это сказать, чтобы… В общем, я чувствовал, что я единственный, кто помнит язык, помнит слова. Я должен найти людей, чтобы передать им те слова, которые я еще помнил, чтобы их не забыли. Я боялся умереть прежде, чем передам слово, как эстафету, понимаешь?
ОРЕСТ. Это было вещее видение. У тебя трагическое восприятие жизни. Тебе это приснилось или привиделось?
ВЛАДИК. Привиделось, однажды вечером. Полная желтая луна в кляксах поднималась над сопками. Выступ скалы заслонял часть луны таким образом, что мне показалось, будто она обломилась. Не помню, сколько мне было лет. Только в школу пошёл, наверное.
ОРЕСТ. В тебе что-то есть мистическое.
ВЛАДИК. В этот момент я ощутил себя одиноким. Другой раз, когда мне было лет шестнадцать, я помню, как чётко осознал, что я никогда не рожу детей.
ОРЕСТ. Почему же?
ВЛАДИК. Мне показалось, что борьба за существование ставит человека в унизительное для него положение. Лучше быть сверчком под этим домом и напевать: «Nie czekaj mnie w Argentynie», чем противостоять этой машине государства, что на своих гусеницах катится прямо по нам…
ОРЕСТ. Знай сверчок свой шесток. А мне всегда хотелось родить детей, как Авраам быть многодетным. Если бы Марго могла родить, я был бы рад. Но она боится рожать, она боится быть матерью, хотя, может быть, она не против того, чтобы иметь детей. Как-то я рассказал ей, что отец одного моего приятеля привёл в дом мальчика из детского дома. Он там работал кочегаром. Такой забавный мальчишка. Детдомовские все тянутся к семье. Если бы ему сказали -- после того, как он съел тарелку супа -- «оставайся жить в семье», он с радостью бы остался. Я видел этого мальчика, ему лет четырнадцать, он был похож на молодого петушка, старался быть взрослым. Мальчик приходил часто в гости. Марго потом спрашивала меня о дальнейшей судьбе мальчика. По глазам я видел, как она хотела иметь сына.
ВЛАДИК. И что же она не усыновит тебя? Ведь по возрасту ты, кажется, вполне годишься. И почему такая несправедливость? Мне всегда нужно было знать смысл моей жизни, но я никогда его не находил. А отца никогда не любил.
ОРЕСТ. Может быть, когда ты полюбишь кого-нибудь, то сразу же обретёшь смысл?
ВЛАДИК. Не знаю. Мне кажется, что даже Бог не знает, зачем он создал нас.
ОРЕСТ. Может быть, познать самого себя?
ВЛАДИК. Странно, если так. ОРЕСТ. Почему?
ВЛАДИК. Бог -- это совершенство, полнота. Только тот стремится к познанию, кто ощущает свою неполноту и несовершенство. И вообще, если ты самодостаточен, то ты не можешь нуждаться в творчестве. Бог сотворил этот мир потому, что был ущербен, от своей ущербности.
ОРЕСТ. Эка тебя заносит. Когда поступишь в университет, из твоей головы вышибут всю эту метафизику научным коммунизмом и материализмом. В противном случае не получишь зачёт и экзамен, и до свидание высшее образование! И тогда уж точно будешь сверчком под забором.
ВЛАДИК. Я буду поступать на театральный факультет, там не нужно это.
ОРЕСТ. Как знать… Ну, что, пойдем уже спать. Такие разговоры не способствуют хорошему пищеварению.
ВЛАДИК. Я завидую некоторым людям, их лёгкому отношению к жизни. Смерть сводит все наши усилия к тщете -- вот что обидно. Если есть смыслу жизни, то он должен быть и у смерти… Только какой?
ОРЕСТ. Умираем не мы, а умирает наше либидо. Не можем же мы сводить наше существование к одному эго. Ведь есть еще что-то выше этого. Следуя формальной логике, спрашивается, зачем бояться смерти, если умирает всего лишь наше либидо?
ВЛАДИК (глядя в звездное небо). Этот космос в нас или мы в космосе?
ОРЕСТ. Точнее сказать, мы пребываем в космосе, а хаос пребывает в нас. Сознание -- это только крохотная сфера нашей жизни, это эволюция органики. А дух -- не эволюционирует, он извечен… (Орест подобрал камень и бросил в темноту, в море. ) Ну, пора спать.
ВЛАДИК. Страшно жить даже за пазухой у Бога -- еще раздавит случайно, как вошь! Может быть, Бог создал нас, чтобы мы его прославляли?
ОРЕСТ. Отчего же он такой тщеславный, чтобы его прославлять? Вошь, прославляющая Бога? Забавно. Кстати, почему ты не любил отца? Ведь я тоже никогда не знал отца…
ВЛАДИК. Он у меня военный, любил пострелять из двустволки, когда был пьян. То кошку с забора стрельнет, а однажды убил пса, дворняжку, который якобы подавил цыплят. Один местный китаец всегда звал его Чангой. Я так рыдал. Кричал: «Не убивай! Не убивай!» Стоял на подоконнике, прижавшись к стеклу, шёл дождь, а он с ружьём на перевес шёл через двор, потом выстрелил в собаку. ОРЕСТ. Бедненький! Ты очень сенситивный, до сих пор всё это остро переживаешь? Детские раны остаются на всю жизнь, а порой коверкают характер и судьбу.
ВЛАДИК. Ага. (Он запрокидывает голову вверх. ) Когда смотришь ночью на небо, слушая, как звенят насекомые, то кажется, что это жужжит рой звёзд, правда? ( Из темноты появляется Флобер, тыкается носом в колени Владика. ) Кстати, ты знаешь, что порода собак «сенбернар» названа в честь святого Бернара. Это горноспасатели, у них альпийское происхождение. «Сен» означает «святой». Это он, святой Бернар сказал: «Ад вымощен благими намерениями». Флобер уже старый. Приблудный тоже.
ОРЕСТ. Какой ты умный! А почему «тоже»? Это «тоже» к кому относится?
ВЛАДИК. Да так, оговорка. Я просто кинолог, поэтому знаю про собак. (Они встают и уходят. Слышен девический смех. )
ОРЕСТ. Матросы забавляются, девки хохочут. Местные или пришлые?
ВЛАДИК (с грустью). Хорошо им. Я бы тоже так хотел, бездумно… а мне даже в сексе нужно найти особый высший смысл, иначе это действо превращается в …спорт… или…непотребство. Вот Лев Толстой всю жизнь боролся со своей необузданной сексуальностью, я его дневники читал про это…
ОРЕСТ. Если предположить, что весь мир -- это книга, то каждая вещь в этом мире -- звёзды, дерево, камень, море, ты, твои мысли, мои желания, ветер -- это знаки, которые могу быть записаны буквами. Это некий алфавит, однако, мы забыли его, поэтому не можем прочитать этот мир, поэтому от нас скрыт смысл всего сущего. Каждый человек -- это какая-то буква, только одна буква. Например, ты -- буква «О», кто-то буква «Г», другой -- буква «Б». И так далее. Каждая буква хочет стать сразу всем алфавитом.
ВЛАДИК. Но алфавит -- это еще не текст. Ведь кто-то раскладывает буквы в определённом порядке. А если я не буква, а иероглиф или пиктограмма?
ОРЕСТ. Иероглиф более сложный знак, чем буква. Иероглиф состоит из черт, из набора линий, которые являются проектом мира. Из одной линии можно создать фрактал, которые составляют мир! Иероглиф уже содержит в себе информацию, а буква еще нет.
ВЛАДИК. Интересно. Если согласиться с тобой, то мерцание звёзд и стрёкот сверчка под домом имеет свой язык, грамматику и синтаксис. Стало быть, всё имеет смысл. Как просто! У меня уже голова кружится. Значить, всё есть символ? Сегодня, лежа на камне, я сделал открытие. В городе существуешь во времени, а на острове в вечности. Мне почему-то хочется быть не каким-то символом, а самим собой. (Послышался голос)
МАРГО. Орест, ты где? Идём спать, милый. (Они уходят. )




КАРТИНА ШЕСТАЯ



Во флигеле Валентин сидит на диване, подстригает ногти, развернув газету «Владивосток». Заходит Владик.


ВЛАДИК. Чего это ты занял мое место?
ВАЛЕНТИН. Обиделся на Тамару Ефимовну. Она ушла с капитаном вдоль берега до яхты.
ВЛАДИК. Ну, так догоняй же!
ВАЛЕНТИН. Зачем? Она, кажется, попала в надёжные руки. Помоги мне подстричь ногти на правой руке.
ВЛАДИК (кокетливо). Оплата натурой.
ВАЛЕНТИН (скучно). Валяй!


Владик взгромоздился с ногами на диван (вариант: кровать), садится на ногу Валентина.


ВЛАДИК. Давай ножницы. (Берёт из рук. )
ВАЛЕНТИН. Только, осторожно, не обрежь палец.
ВЛАДИК. У тебя красивые ногти, без единого пятнышка, круглые. Только ты за ними редко ухаживаешь. Пушкин говорил, что быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей. На мизинце у него был длинный ноготь, как у масонов.
ВАЛЕНТИН. Он был масоном?
ВЛАДИК. Да. Он был каменщиком. «Оставь, о Лесбия, лампаду близ ложа тихого любви». Мне нужно было бы родиться в Древней Греции. Я бегал бы в тунике, пас коз в горах или собирал бы виноград, или проводил время в палестрах, или в размышлениях, или был бы воином и у меня был бы друг, который бы рыдал над моим убитым телом, как Ахиллес над Патроклом. Мне нравится греческий идеал красоты.
ВАЛЕНТИН. Да ты и сейчас как в Греции, в одном полотенце сидишь. Заметь, на моей ноге!
ВЛАДИК. Отдавил?
ВАЛЕНТИН. Да, нет, сиди, милый. А мне нравится китайский идеал красоты.
ВЛАДИК. Какой он, этот идеал?
ВАЛЕНТИН. Когда все косточки видны сквозь кожу, как на русской борзой.
ВЛАДИК. А мне нравится такое. «Боль мне сердце терзает -- самым кончиком ногтя резвый, беспечный Эрот больно царапнул его. Молвил с улыбкой он: «Вот и снова сладостна рана, бедный влюблённый, и мёд жарко горит от любви!» Если в толпе молодой вдруг вижу я Диофанта, с места не сдвинуться мне, сил не осталось моих».
ВАЛЕНТИН. Кто это?
ВЛАДИК. Мелеагр из Келесирия. Другой палец давай!
ВАЛЕНТИН. «Самым кончиком ногтя больно царапнул сердце…»
ВЛАДИК. Половина его эпиграмм посвящены мальчикам. Каждого из них он называл по имени. «О Мииск! В тебе пристань обрёл корабль моей жизни. И
последней души вздох посвящаю тебе. Юноша милый, поверь мне, клянусь твоими очами, -- светлые очи твои даже глухим говорят: «Если ты взгляд отуманенный бросишь, -- зима предо мною, весело взглянешь -- кругом сладкая блещет весна!»
ВАЛЕНТИН. Очень интересно. Странная строка: «светлые очи даже глухим говорят».
ВЛАДИК. Это поэтический приём. В библиотеке Марго я надыбал пару книжек, штудировал всё лето. Там законы были очень строгие. Например, раб не имел права вступать в интимную связь с законнорожденным. Даже семнадцатилетний Сократ не отверг любви своего учителя, он был очень чувственным.
ВАЛЕНТИН. И я чувствую, что по моей ноге побежала какая-то мышка?
ВЛАДИК (вскочил). Где? (Смотрит на Валентина широко открытыми глазами, потомна постель) Обманщик!
ВАЛЕНТИН (смеётся). Этим мышонком была твоя мошонка, дурачок. Это шутка!
ВЛАДИК. Ах, ты! На руке я подстриг. Ещё на ногах давай подстригу. (Усаживается между ног Валентина, наклоняется. )
ВАЛЕНТИН. Вот почему Сократ стал философом!
ВЛАДИК. Есть какая-то связь между сексом и интеллектом. Однажды рядом с Сократом сидел мальчик, его звали Критобул. Он прикоснулся к его плечу. Сократ жаловался, что после этого он пять дней подряд потирал плечо, словно его укусил тарантул. ВАЛЕНТИН (положил обе руки на плечо Владика). Он что, ужалил его, что ли?
ВЛАДИК (шепотом). Ужалил. Также как ты жалишь меня… (Валентин прижимает к себе Владика крепкими руками, ножницы падают на пол. )
ВАЛЕНТИН. Тебя всего трясёт. Что такое? Ты бьёшься в ознобе, Владик! (Через его плечо заглядывает в лицо Владика. Они сталкиваются губами. Валентин охватывает Владика руками. )
ВЛАДИК. Безумие!
ВАЛЕНТИН. Твоя кожа покрылась мурашками, у тебя лихорадка!
ВЛАДИК. Я хочу признаться тебе, но мне стыдно.
ВАЛЕНТИН. Говори!
ВЛАДИК. Мне стыдно.
ВАЛЕНТИН. Ну, говори же. Я никому не скажу.
ВЛАДИК. Ну, ладно. Я хочу играть в театре, мечтаю сыграть в «Чайке» роль Нины Заречной.
ВАЛЕНТИН (удивлённо). Так ведь это женская роль!
ВЛАДИК. Ну и что! Я бы переписал её на мужскую. Нино, юный грузинский князь, убивающий из ревности Треплева. Эту роль должен играть юноша вроде меня. Я так мечтаю об этой роли. Нашёлся бы режиссер…
ВАЛЕНТИН. М-да! Ну, еще сыграешь, малыш!




КАРТИНА СЕДЬМАЯ



На следующий день все проснулись поздно. Матросы ночевали яхте. Хлопают двери. Залаял Флобер. «Поющий ветер» издаёт мелодичные звуки, солнце сияет сквозь листву, море блаженствует. Маша красит оградку.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (выходит из дома во двор, на ней синий атласный халат). Машенька, привяжите Флобера, чтобы он не побежал за нами. Мы уходим на яхте.
МАША. Хорошо, Тамара Ефимовна. У вас тут всё разбросано. Видно, хорошо погуляли вчера. (Уходит. )
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ох, и шумно было, гитара, ночное купание. Как всегда. Еще вот что: нарвите сегодня шиповника, будем варить варенье. (Из глубины двора появляется Валентин в трусах и сандалиях, через плечо -- футболка. )
ВАЛЕНТИН. Доброе утро!(Подходит в Тамаре Ефимовне, холодно целует её в щеку. ) Я закрываю глаза на твоего капитана.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Так ты ревнуешь? Ах, вот почему ты сегодня бросил меня одну в постели. Я рыдала.
ВАЛЕНТИН. Ах, какая мелодрама! Вы рыдали. Да, я ревную.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Но ведь ты говорил раньше, что не будешь ревновать.
ВАЛЕНТИН. Да говорил, а теперь я ревную. Конечно, я не капитан, а простой рабочий сцены провинциального театра.
ТАМАРА ЕФИМОВНА (трогает его грудь). Дорогой, не уничижай себя, у тебя есть другие достоинства. И я люблю их. Очень!
ВАЛЕНТИН (холодно). Я знаю.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Вот. Ты ведь не обещал жениться на мне, а он предложил сердце и руку.
ВАЛЕНТИН. Да, не обещал.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Я тебе скажу: ты ревнуешь не меня, а его.
ВАЛЕНТИН. Как это?
ТАМАРА ЕФИМОВНА. А так! Быть любовником -- это одно, но взять ответственность за жизнь любимого человека -- это другое. Ты ревнуешь к самой ситуации, что вот появился другой мужчина и уводит ту женщину, за которую ты не можешь взять ответственность… Это твоё мужское эго говорит, а не сердце. Это не ревность сердца, а просто инстинкт отвергнутого, мужско эгоизм. Но капитан -- это из другой оперы. ВАЛЕНТИН (язвительно). Оперетты!
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Он -- для жизни до гроба, а ты временщик. Я думала, что между нами всё ясно. Я тебя люблю, это правда, я не могу не любить тебя. Ах, если бы я была императрица, ты бы охранял мою опочивальню, мой фаворит. Но я не императрица, даже не столбовая дворянка, а простая крестьянка у разбитого корыта. Мне нужен рыбак с золотой рыбкой. Я тебе благодарна. Я тебя люблю. Я тебя уважаю.
ВАЛЕНТИН (вздыхая). Да, ты царственная. … Но, видно, ты скоро меня уволишь с моей должности. Значить, я временщик… и вы в моих услугах, в моих мускулах уже не нуждаетесь. Я был ужасно глуп. Я думал, что я нисхожу до тебя, до твоей любви. Вышло всё наоборот. Это ты позволяла мне любить тебя, как подобает царице. Я всегда тебя так называл.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ах, вот как! (Пауза. ) Я сказала ему, что у меня есть поклонник. Он смутился и ушёл на яхту. Я себя ужасно чувствую. Почему женщина всегда является полем брани…Всю жизнь из-за меня кто-то конфликтует. Яблоко раздора прямо-таки. Все любят, а в результате, оказываюсь в одиночестве. Я на перепутье. (Всхлипывает. )ВАЛЕНТИН. На перепутье. . .
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Ах, ты (пере)петуния! Милый, без тебя мне приснился сон, наверное, нехороший. Вижу во сне маму, покойницу, и говорю ей: «Мам, возьми меня к себе, я так устала»… Дурной сон…Не потому, что я снисходила до тебя, нет! У нашей любви нет будущего. Мужчина может жить без будущего, а женщина никогда. Какое будущее ты можешь мне дать?
ВАЛЕНТИН. Разве ты устала? Ты видела чужой сон. Чей?


Из флигеля выходит Владик. Тамара Ефимовна здоровается, и уходит в дом.


ВЛАДИК. Что, бабушке не здоровится?
ВАЛЕНТИН. Не называй её так!
ВЛАДИК. Ты её любишь, я вижу. А я думал, что у вас адюльтер.
ВАЛЕНТИН. Да. Я тоже так думал. Раньше не задумывался. Просто хорошо было. Капитан предложил ей жениться.
ВЛАДИК. Здорово! Тогда между нами никто не стоит. Ты поругался с ней?
ВАЛЕНТИН. Нет.
ВЛАДИК. Это хорошо. Будешь продолжать приходить к нам, а ночевать у меня в комнате. Не хочу тебя терять.
ВАЛЕНТИН. Ты сдурел. Ничего не было. Понимаешь. Это был сон. Неправда! Я не такой!
ВЛАДИК. Такой. Теперь такой. Это заразно. Ты приручил. . .
ВАЛЕНТИН. Я виноват перед тобой. Я это сделал из мести к Тамаре. Я просто хотел ей отомстить, ну, как бы… думал, что, изменив ей физически, сделаю больно. Это было наваждение. Зря конечно!
ВЛАДИК (иронично). Как бы… Я-то поверил, ну и дурак. Ты меня, ты меня… совратил… предал! Почему же отыгрался на мне? Я-то в чём виноват?
ВАЛЕНТИН (обнимает Владика). Прости меня. Я виноват перед тобой. (Владик грубо отстраняется. ) Но ведь ты не сказал «нет»…
ВЛАДИК. Ты был груб и необуздан. Уйди от меня, от тебя пахнет нецензурно.
ВАЛЕНТИН. Уж нет, я … я уж не помню, как было… А ногти! Ты рассказывал мне про ногти, что тебе нравятся мои ногти. Потом ты мне их стриг, подпиливал, шлифовал. Вот. Это всё из-за ногтей. Это ногти виноваты! Ты сказал, что у мужчин ты всегда обращаешь внимание на ногти. Я не понял, в чем дело. Мне теперь противно смотреть на свои ногти.


Выходит Марго.


МАРГО. Что это на вас лица нет? Вы собираетесь на яхте кататься? (Выходит Орест с вещами, здоровается. )
ОРЕСТ. Погодка благоприятствует.
МАРГО. Как хорошо!


Из дома выходит Тамара Ефимовна с заплаканными глазами. На заднем дворе Борис рубит дрова. Слышны громкие удары.


ТАМАРА ЕФИМОВНА. Господи, прямо сердце моё защемило. Помните в «Вишнёвом саде», когда вырубают деревья? Нет, как можно бросить этот дом, страну, куда-то бежать… опять бежать. Сколько можно бегать? (Пауза. ) Я только что поняла, как должна была чувствовать Любовь Андреевна Раневская. Меня пронзило, я схватила образ. Вот была бы сцена, и я бы сыграла…Как я её понимаю, как чувствую!
МАРГО. А мне это напомнило другую, подлинную историю. Был такой японский придворный поэт-символист, звали его Фудзивара Садаиэ, аристократ. Он жил, представьте себе, в 12 веке, всю жизнь выращивал вишнёвый сад. И вот когда пришли всякие бедствия, смута, самурайское сословие пришло к власти, а императора сослали на остров, и в довершении ко всему в течение трёх лет случались неурожаи. Есть было нечего, люди умирали с голода…. Столица была завалена трупами. Их некому было убирать, трупный запах смешался с ароматом цветущей сакуры…Ему пришлось вырубить деревья, чтобы посадить пшеницу, иначе можно было умереть с голода. Он сидел в своём дворце, старый и больной, записывал в своём дневнике, пока слуги рубили вишнёвый сад: «Бедняк не имеет средств купить себе другую жизнь, а его собственная такова, что о ней нет причин сожалеть… Сегодня послал слуг вскопать гряды в саду и посадить там пшеницу. Если она вырастет хоть немного, нам будет чем спасаться от голода в бедственные годы. И не смейтесь надо мной! Какой другой выход может найти несчастный бедняк?». Это он о себе, аристократе, говорит, как о бедняке. Такие вот бывают параллели историко-литературные…
ОРЕСТ. А я знаю эту историю.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Трогательно и печально.


Все уходят, кроме Марго и Ореста.


МАРГО. Ты был так хорош ночью. (Сладко потягиваясь. ) С какой неохотой выползает пчела, пятясь задом, из бутона пиона! Я так счастлива.
ОРЕСТ. Ты тоже ничего, хороша была. Ты, кажется, всё время спала. Только мурлыкала. И даже поцеловала в щеку или в шею.
МАРГО. Извини, дорогой, это ты был во сне и не помнишь ничегошеньки. А у меня до сих пор болят щёки. Вот синяки тому доказательство. (Показывает на шею. ) Господи, какой стыд! У тебя тоже! Надо закрасить тональным кремом. Да и спина вся в ссадинах. Надень рубашку, а то увидят. Не удобно. Ты что, в куст шиповника залетел? (Достаёт из сумочки помаду, замазывает синяки. ) Идём, все ушли давно.


Навстречу им выходят Борис и Маша. Он спорят.


МАША. Отдай мне сейчас же!
БОРИС. Нет, я всё-таки покажу ей. Я решился, а вдруг…
МАРГО. Что вы шумите? Что, неужели уже хороши, с утра пораньше?
МАША. Да нет, что вы! Мы -- ни-ни! Вот Борис стихов насочинял, хочет показать вам, а я против.
МАРГО. Почему же вы против? Что у вас там в руках? Давайте!
БОРИС (протягивает школьную мятую тетрадку). Я тут, Маргарита Юозефовна, стишками балуюсь. В тюрьме стал писать, с тех пор никак не перестану, всё лезут из меня….
МАРГО (поморщилась). Тюремная лирика что ли?
БОРИС. Ну, как вам сказать, в общем-то, да, тюремная.
МАРГО. Ну, для нас это стало теперь весьма актуально. Я вам советую съездить в союз писателей. Знаете, в «Серой лошади», здание такое есть рядом с музеем Арсеньева.
МАША. Да он уже ездил туда. Больше не пущу! Он там напился вдрызг с какими-то поэтами. Потом попал в милицию. С этими поэтами поведёшься, в тюрьму опять угодишь. Вот почему я против.
МАРГО (открывает тетрадку, читает). «Душой ворую без конца: у птиц полёт, у моря скалы…», «Жизнь моя заметно огрубела. Я, к ветвям рукою прислонясь, в трудный час с черёмухою белой выхожу на родственную связь», «Освободили. Дали справку. Глоток свободы, бог ты мой, как стопка водки на затравку, чтоб вновь уйти потом в запой». (Закрывает тетрадь. ) Н-да, актуально! Хорошо, я возьму с собой и прочту на яхте. Мы уже спешим.




КАРТИНА ВОСЬМАЯ



Все погрузились на яхту, подняли паруса, тронулись. На берегу стоит Маша.


ТАМАРА ЕФИМОВНА. Маша, караульте дачу. Следите. (Уходит. )
МАША. Вам тоже удачи!(Обращается к Борису. ) Послушай, Боря, что тут в моей памяти щёлкнуло, и я вспомнила.
БОРИС. Что?
МАША. Ну, Орест. Больно знакомое имя. На плавбазе когда я работала, была одна женщина с Запада, Алевтиной звали. Мы были подруги. Так вот у неё был сын Орест. Она оставляла его в интернате, потом, кажется, отдала в сыны полка.
БОРИС. Может быть, это тот самый Орест?
МАША. Всё может быть.


Они машут рукой. Флобер стоит рядом, машет хвостом, помалкивает.


МАРГО. И корабль плывёт.
ГОЛОС. Наливай.
ВЛАДИК. Пьяный корабль.
ГОЛОС. Сумасшедший корабль.
КАПИТАН. Прямым ходом идём в страну Восходящего солнца. Здесь рукой подать…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Шутить изволите. Как бы нам не залететь в страну Утренней Свежести, там как раз не хватает рабочих рук на каменоломнях…
КАПИТАН. У меня есть компас. ТАМАРА ЕФИМОВНА. Из партии выгонят.
КАПИТАН. Тогда мне не быть капитаном. Но с вами, Тамара Ефимовна, хоть на край света!
МАРГО. Предупреждаю! В Японии гражданства не дают варварам, особенно северным, то бишь нам, широкоглазым азиатам.
КАПИТАН. А нам и не надо. Мы пойдём в посольство США, будем просить политическое убежище. Сейчас как раз подходящий момент.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Как я боюсь. Пограничники обстреляют еще. Бросить свой театр, как же можно?
ВАЛЕНТИН. Скажем, будку суфлёра, а не театр. Кстати, слово «суфлёр» происходит от французского «souffleur», что означает «надувать».
ТАМАРА ЕФИМОВНА. В театре каждый закоулок -- родина. И будка суфлёра, выражаясь фигурально, есть рупор, в который родина говорит самое-самое сокровенное…
ВЛАДИК (свесив ноги за борт, декламирует стихи). В точку! Сплошное надувательство! Кто-то надувает наши паруса, а заодно и нас. (Отвернувшись. ) «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, восторгом чувственным, безумством, исступленьем, стенаньем, криками вакханки (вызывающе смотрит на Валентина) молодой, когда, виясь в моих объятиях змиЁй, порывом пылких ласк и Язвою лобзаний, она торопит миг последних содроганий»!
ОРЕСТ (разглядывая карту). Скоро на горизонте появится остров Рикорда, острова Римского-Корсакова
МАРГО (озабоченно). Плывём средь обломков некогда великого царства… Никогда не плавала на яхте, боялась.
ОРЕСТ (обнимает Марго). А ты ни на кого не дуешься, дорогая?
МАРГО. Я вот подумала умную вещь. Вчера мы что-то заговорили, не помню, чего начали…а, мы говорили о подражании жизни и искусства. Так вот, российская жизнь тогда наладится, когда родится настоящий мещанский писатель и не один сотни. Их герои будут стирать пелёнки, а не поворачивать реки, варить варенье, сажать картошку, вязать кружева, выводить собачек на прогулку. Вот тогда жизнь призадумается и захочет подражать этим мещанским книгам.
ОРЕСТ. Ух, ты! Постой, постой! Дай-ка я запишу твою мысль. Повтори-ка…
ВЛАДИК. «Не мог я одолеть пугливого смущенья… Стихи бесстыдные приапами торчат, в них звуки странною гармонией трещат, картины пышные латинского разврата…»(Рядом с ним садится Валентин, хлопая по ягодице. )
ВАЛЕНТИН (игриво, виновато, заискивая). Подвинься, отрок милый, отрок нежный, не стыдись, навек ты мой. Тот же в нас огонь мятежный, жизнью мы живём одной. Не боюся я насмешек -- мы сдвоились меж собой. Мы точь-в-точь двойной орешек под единой скорлупой.
ВЛАДИК (надувшись). Тоже мне ещё один Вигель нашёлся…
ВАЛЕНТИН. «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу волнениям любви безумно предаваться; спокойствие моё я строго берегу…» Друг мой, не ты ли научил меня этим стихам.
ВЛАДИК. Научил на свою голову, коварный мститель…
ТАМАРА ЕФИМОВНА. О чем воркуете, голубки.
ВЛАДИК. Стихи читаем. Я декламирую. Собираюсь в театральный институт на следующий год.
ТАМАРА ЕФИМОВНА. Вот и правильно! Спасение в искусстве.
МАРГО. Куда ж нам плыть?
ОРЕСТ. Не пора ли нам выпить, господа?
ГОЛОС. Наливай!
КАПИТАН. Кстати, кто хочет искупаться в море? Вот канат, на канате доска. Это делается так: кидаете её в море и вслед за ней. Наслаждайтесь.
ВЛАДИК. Дайте я попробую. Покупаюсь. А не оторвётся?
МАРГО. Да, да пора уже стол накрывать.
КАПИТАН. Тогда все вниз.
ВАЛЕНТИН. Я буду снимать на плёнку, как Владик плавает. Только принесу кинокамеру. Вы позволите, Марго.
МАРГО. Да, пожалуйста.


Все уходят, кроме Ореста.


ВЛАДИК. Ты знаешь, Орест, мы вчера так хорошо поговорили по душам. Давно ни с кем так не разговаривал.
ОРЕСТ. Люди редко разговаривают, больше балагурят. Наверное, только в театре еще умеют разговаривать.
ВЛАДИК. Да, верно. Я вот подумал, что репрессивная машина заведена. И куда деваться нам, кузнечикам да сверчкам? Не хочется попасть в эти жернова историигосударства. Скажи, почему они имеют право на мою жизнь, почему они могут распоряжаться моей жизнью? Не хочу быть каким-то подсобным материалом!
ОРЕСТ. Ты говоришь что-то антипартиотическое.
ВЛАДИК. Да нет, я родину люблю, а государство нет, не полюбилось оно мне…
ОРЕСТ. А в чем разница? Нельзя отделить решку от орла в монете. Ты должен или принять обе стороны, или отбросить само понятие, выйти за пределы двойственного мышления. Но скорей всего результат будет один. Наш выбор печален…
ВЛАДИК. Сегодня мне приснился зловещий сон. Будто я захожу в какой-то трактир, сажусь застол, заказываю мясо. Вскоре появляется служанка со сковородой, на котором лежит бычье сердце. Я ей говорю, что, мол, заказывал собачье. Сковорода шкворчит, служанка отвечает: «Каково сердце, такова и посмертная судьба твоя, и таков ты по натуре, хотя лицом другой». И тут я проснулся…
ОРЕСТ. Я в снах не разбираюсь. Это к Марго, она у нас мастер. (Уходит. )
МАТРОС. Тримунтаны, грэго, ливанты, пунентии, маистры, гарбии, острии…
ВЛАДИК (насмешливо). Что подгоняешь ветра?
МАТРОС. Заклинаю, уговариваю. Ветры любят, когда их называют по именам, тогда они становятся добрей. Мы у них в гостях, должны ублажать их, как женщин.
ВЛАДИК. А у меня тоже есть свои заговоры.


Владик остаётся один, вполголоса декламирует какой-то текст.
Происходит метаморфоза. В своём воображении он предстаёт перед зрителями в сверкающих, как у Иосифа, египетских одеждах.


Куда несёте, вы, паруса, нашу яичную скорлупку по волнам, к чьим берегам? По ту сторону жизни. По ту сторону сцены. По ту сторонусмерти… С отвагой на челе и пламенем в крови я плыл, но с бурей вдруг предстала смерть ужасна. О, юный плаватель, сколько жизнь твоя прекрасна! Вверяйся челноку! Плыви!
Засовы врат, пропустите меня! О, порог, позволь мне переступить через тебя! Я владелец двух Божественных Ликов, день вчерашний и день сегодняшний, властелин тех, кто выходит из тьмы, из дома мёртвых. Приветствую вас, два Сокола, восседающих в гнёздах своих, внемлющих словам того, кто закрыл своё небо хрусталём! Приветствую тебя, мой двойник, моя сокрытая душа!
Твоя речь входит в мои уши, как ладья в твои воды. Я затопляю землю водой, и одеянье моё совершенно. Лицо твоё подобно морде собаки, по запаху определяющей место, куда я держу путь. Я прохожу мимо рогов тех, кто готовится стать моим врагом, кто копит силы, кто лежит на животе.
Приветствую тебя, скрывающего в себе своего путника, создателя форм бытия, совершенного писца и художника! Я пришёл, чтобы увидеть тебя на закате, и я впитываю ветры в себя. Я не прикасался к женщине, не ел мяса и рыбы. Я чист. Я чист. Я чист. Я очистился в своём великом двойном гнезде. Ни один член тела моего не лишён истины и правды. Я, живущий в двух умах, собрал воедино все свои члены, о, хозяин похоронных дорог. Приветствую тебя, повелитель речи! О ты, кто пребывает в своём яйце, кто сияет ослепительным светом, поднимается над своим горизонтом, кто изрыгает изо рта пламя, чьё обличье скрыто и чьи брови подобны коромыслу Весов. Позволь приблизиться к тебе, тому, кто обронил две капли крови из фаллоса, когда совершал самоистязание. Я есть две капли крови! Без событий и вещей не проходит и дня, всё идёт своим чередом. Истинно говорю, я есть Побег. Время моё -- в ваших телах, но обличия мои в чертогах моих. Я пришёл как несведущий в тайнах человек, и я вознесусь к свету в обличии наделённого силой Духа, и я буду смотреть на свое воплощение, мужское и женское, во веки веков, во веки веков.


Владик встаёт во весь рост, подставляет лицо ветру, как романтический герой. Крики чаек. Волны бьются в борт. Ветер в парусах. Яхта накренилась в одну сторону, потом в другую. Владик покачнулся и, потеряв равновесие, падает за борт. Никто не заметил. Густое облако тумана наползло на яхту. Из трюма появляется Валентин с кинокамерой и снимает море, паруса, чаек, зрителей в зале…


ЗАНАВЕС.



Режиссёрские ремарки ****
Авторские помарки ****
Гнилые помидоры от зрителей****



ЗНАКОМЫЙ УТОПЛЕННИК





24



Дом семейства Солерс провалился в тишину. Комнаты опустели, заскучали, а некоторые из них даже приуныли. Когда в доме было людно, трещины на стенах и потолке казались улыбкой на пожилом лице, но теперь они превратились в грустные старческие морщины. Ему нравилось, когда кто-то гремит посудой на кухне, вскрикивает во сне, включает свет или проигрыватель, шлёпает босыми ногами по полу, смеётся или плачет -- в этом заключался нехитрый смысл его существования.
Мысли дома были похожи на мысли его обитателей -- глупые, роскошные, прихотливые, фантастические, убогие, прагматичные. Он даже вздыхал так, как вздыхал диван, на котором укладывался спать какой-нибудь гость. Он досадовал, когда на пол падала чашка из рук Марго, или сердился, если домработница была подшофе. В этом доме было девять дверей, девять врат, не запираемых ключами. Если, бывало, ветер хлопнет форточкой, то казалось, что это обиделся дом, отвернувшись окнами к возмущённому морю. В общем, дом жил своей никому неприметной жизнью: чем больше было трещин на его стенах, тем глубже была его мысль.
Одна из его мыслей тянулась от гвоздя, на котором висела картина с морским пейзажем. Эта мысль тянулась по ту сторону всего сущего. Проснувшись засветло, Орест обнаруживал извилистую линию на потолке и предавался своему редкому занятию -- размышлениям. Орест существовал уже не как тело, не как сознание, а как чистая эротическая эманация, как настроение. Для комнаты такое состояние было настоящим блаженством, потому что большую часть своей жизни дом ощущал себя как утварь. Однако ему мечталось быть бесплотным словом, переливающимся, подобно кристаллу, всеми его гранями. Кстати, сколько граней у слова -- девять, тринадцать? Известно одно: у слова пять измерений. У кристалла тоже. Чем чаще дом предавался размышлениям, тем больше трещин становилось на его стенах. Их можно было забелить известкой, или сделать ремонт, но трещины внутри шлакозаливных стен становились всё глубже, -- вот почему дом постепенно и незаметно разрушался изнутри.
В некоторых из них, особенно в углах, поселились пауки. Там было темно и уютно. Это был дом пауков. Например, в туалете их жило около пяти штук. Владик любил пауков, потому что они приносили добрые вести; они были посланниками, вестовыми. Одного из них -- того, который жил за картиной, -- он иногда подкармливал мухами. Маша в отсутствие хозяев (по просьбе Тамары Ефимовны) сметала веником паутину вместе с крохотными паучками в гнезде.
Марго не боялась пауков, была с ними добродушна. Она не любила один коротенький рассказ Акутагава Рюноскэ, нарисовавший отвратительный образ паучихи. Это был женоненавистнический рассказ. «Залитая лучами щедрого летнего солнца, паучиха притаилась в глубине розы и о чём-то думала…». Её любовь к другим насекомым была избирательной. Марго делила насекомых на полезных и бесполезных, как и людей. Это деление происходило неосознанно. «А пауки все-таки хорошие!», -- сказала она на лекции студентам, больше убеждая себя саму. В подтверждение она предложила прочесть рассказ «Татуировка» Танидзаки Дзюнъитиро. Если первый рассказ вызывал неприятие, то второй отзывался в ней тёмным эротическим волнением, которое объясняла эстетическими достоинствами произведения. Студента, который на семинаре по литературе цитировал её любимые фрагменты, она сразу выделяла из ряда других; а на экзамене он удостаивался положительной оценки.
Орест принадлежал к числу редких счастливчиков. Не удивительно, что их отношения были сплошь пронизаны литературными реминисценциями. Если он целовал её нежные утончённые пятки, то непременно сравнивал их с пятками этой японской красавицы, на спине которой молодой художник вытатуировал смешанной со спиртом киноварью паука «дзёро».
Как-то ночью Тамару Ефимовну разбудил шум в доме. Она приподняла голову и прислушалась. Внизу кто-то шурудил. Ей стало страшно, и всё же она набралась мужества встать на защиту своей собственности. Она хотела, было, громко сказать: «Кто там?», но вместо этого грозного вопроса из гортани выскочило что-то похожее на мышь. Тамара Ефимовна повторила попытку. Более успешно. Это была уже ночная сова с горящими глазами, которые в дневном свете были обыкновенными рюмками, покрытыми сусальным золотом. Они стояли в серванте. Там же хранилась за дверцей в баре початая бутылка коньяка. Иногда тайком она прикладывалась к ней. И в тот раз тоже она украдкой, ступая голыми пятками по непокрытому коврами полу (тапочки с испугу где-то запропастились), она со скрипом открыла сервант -- в этот момент внизу снова послышались странные звуки, -- нащупала бутылку, взяла один «совиный глаз», то есть рюмку, отвинтила крышку, стукнула горлышком о край рюмки. Буль, буль, буль. Она решила, что достаточно три булька. Прибавив себе пятьдесят грамм храбрости, Тамара Ефимовна нараспев спросила: «Кто там?» Там затаились, не отвечали. Она повторила несколько раз, более грозно. Кто-то шарил по посуде. В доме было так темно, что она даже себя на ощупь не могла найти (кроме бутылки коньяка). «Ну, кто же там может быть?», -- уже лёжа в постели на краю сна задавалась вопросом Тамара Ефимовна.
Внизу спал Владик и всё это слышал. Судя по топоту, это была ежиха, прибегающая на чашечку молока. Он тихо хихикал, представляя эту картину на сцене: ночь в зрительном зале, странные шорохи и игривая угроза: «Кто там? Я сейчас спущусь!» Так начиналась бы его пьеса «Флобер и ящерица». Пролог.
…Снаружи, под окном, прижился чёрненький сверчок. Порой казалось, что его стрёкот был голосом самого дома. На самом деле у дома было много голосов и самых разных. Это скрип дверей, хлопанье ставней, звон «поющего ветра», падающая на пол книга, смех хозяйки, а вот раздались чьи-то всхлипы…


Нет, показалось. Флобер снова прикрыл глаза, опустил уши. Дрёма, бесконечная дрёма погружала его на самое дно стремительной реки воспоминаний. Однако эта река текла как будто бы вспять, а не к морю. Он открыл глаза и увидел, как солнечный свет, словно разбитое на множество мелких осколков отражение вечности, радужно переливается на черных камнях, на жёлтом песке, на листьях травы, в зелёном бутылочном стекле. Его несло вниз по течению -- всё дальше и дальше.
Он сжимал рот, чтобы не наглотаться воды; воздуха не хватало, но выныривать тоже не хотелось. Он подумал: «Откуда бежит эта река -- из прошлого или из будущего?» Эти несколько секунд, пока он плывёт под водой, никогда не пройдут, они будут длиться вечно, как мысль. Странно, что еще мгновение назад мир был полон звуков, а теперь он как будто бы оглох: ничего не слышал: ни шума реки, в которой плыл Флобер, ни шелеста камышей, ни щебета птиц, ни стрекота насекомых. Речное дно, словно калейдоскоп. Ни рыб, ни червей. В тот же миг он услышал мычание: «Я вошёл в воды твои, да обрету я власть над великим словом, которое обретается в теле моём».
Флобер плыл, не прилагая сил, воды сами несли его, и радовался он, как ребёнок, впервые поплывший самостоятельно. «Флобер, фьють, фьють, айда с нами в лес!», -- кричит Маша прокуренным голосом. Он не ведёт ухом. Тот общий сон, который видят все бодрствующие, закончился для Флобера; теперь он навеки отвернулся к своим собственным сновидениям.
А что если.… Нет, не побегу, собирать репейники, а потом Владик будет вычесывать их расческой. Нет, уже не будет, он на шпангоуте входит через врата смерти. И как бы нет меня, и все вещи движутся насквозь меня, и как бы нет меня уже не понарошку, а взаправду, вычеркиваю «как бы»: нет меня, однако слышу: кто-то зовёт. Бежать на голос -- обмякли лапы, -- бежать вперёд вслед за поездом по рельсам -- шпалы, шпалы, шпалы -- сверкают рельсы -- бежать в тот дом, где смерть не убережёт от тленья, где безумный стрекот в каперсах; бежать в тот дом, что стоит благодаря фундаменту, балкам, лагам, брусьям и стропилам, где стены в трещинах, как красив он, этот дом, похожий на дом отшельника.
И сняв ботинки, босиком, мы идем по лестнице, держа в руках свою уставшую обувь, истоптанную проспектами Санкт-Петербурга. Давай присядем, я устал, ты говоришь. И, кивнув в знак согласия, я прилёг на красный ковёр на мраморной лестнице Эрмитажа, запрокинул голову, гляжу в потолок. Потоки экскурсантов обходят нас стороной. Ты массируешь мне запястья, голень, стопу… Какое счастье!
Над проспектом выплыл голубой Смольный собор, как облако, затем был поворот налево, улица Таврическая, 11. Куда входить? Все двери заперты. Ага. Сюда, вслед за жильцом. Из черного входа они поднимаются по лестнице, звонок в дверь. Domini Domini sunt exitus mortis.
Дверь открыла высокая женщина с двойным гнездом на голове и синем китайском халате с красным драконом. Большие голубые глаза пару раз хлопнули ресницами, а потом, словно очнувшись, женщина произнесла грубым громким голосом: «А, это вы, явились, не запылились!» Двое вошедших среднего роста обнаружили себя на кухне со старинной плитой, застеленной клеёнкой и заставленной утварью. Как выяснилось, раньше в дореволюционные времена здесь обитала прислуга.
«Давайте знакомиться, меня зовут Евгения», -- по-деловому сказала хозяйка.
«Я -- Герман».
«Фабиан».
«Bitte Ihre Papiere».
Гости, переглянувшись недоуменным взглядом, поставили на пол сумки, стали шарить по карманам в поисках паспортов. «Она что, служит в KGB, агент?», -- спросил Фабиан, когда их отвели в комнату с окнами во внутренний двор. Герман выглядывает наружу. В петербургском колодце пуржит, в сугробе тополиного пуха мирно дремлет собака…
Никого нет! Флобер падает на колени посреди совершенной пустоты, заставленной стариной мебелью -- круглым столом посередине, диваном у стены слева, трельяжем у окна, сервантом с диковиной посудой, чудовищными картинами на стенах. Нет, это уже не Флобер, а мальчик шести лет замирает от страха в темноте от единственной мысли, что он однажды умрёт, то есть не он, а его любовь к маме, его тело, его глаза, которыми он может видеть и маму, и лужу, и снежинку, растаявшую в ней, и воробья на ветке, -- всё это и многое другое, чего он хотел бы узнать впредь, больше не будет существовать для него никогда, никогда...
«Я умру, мама?», -- спрашивает он, пересиливая стыд за свой страх.
«Да, умрешь», -- отвечает она.
Он уходит в свою кровать и знает теперь всегда, что умрёт его единственное «я», только «я», а всё останется без него, не для него. Всё рухнуло! Он лежал в своей постели и трогал своё крохотное тельце, заставляя остановиться сердце, чтобы представить, что такое быть мёртвым.
«Нет, это не мой сон, а чей-то чужой», -- подумал во сне Флобер, став невольным свидетелем событий другой жизни. И всё же он проскользнул между жутко венозных ног хозяйки в комнату вслед за постояльцами в их безумный сон. Кастрированный кот, белый, ожиревший кот, который флегматично сидел на табурете у плиты, когда-то топившейся углём и дровами, даже не фыркнул, не повёл ухом этот кот, спящий шестнадцать часов в сутки.
Флобер слышит голос Германа: «Я поеду в другие страны, я увижу другие побережья. В другом городе будет лучше, чем в этом, чем в прежних. Однако судьба приговорила все твои начинания. Моё сердце, погребённое под глыбами твоих признаний, словно труп. Доколе быть в разладе с самим собой? Куда бы я ни кинул взгляд, повсюду вижу все те же руины моей жизни. Я сокрушал себя в течение многих лет… Ты никогда не обретёшь новых городов, тебе никогда не открыть новых морей. Прежний город все еще преследует тебя. Ты будешь всегда блуждать по прежним улицам; ты будешь скитаться по тем же окрестностям; ты станешь седым в стенах того же дома. Ты будешь всегда возвращаться в твой старый город, не надейся на что-нибудь большее. Для тебя нет корабля, для тебя нет дорог, для тебя нет меня. Если ты разрушил свою жизнь здесь, в этом крохотном уголке земли, ты пронесёшь эти черные руины через все страны…»
Нет, бежать отсюда, бежать! Из чрева матери, из чрева смерти. Не мертвее ли мёртвых, мы живые? В утробе матери нас вскармливают для червей, для них мы трудимся, чтобы потом прилетели галки -- Kave! Kave! Kave! На пиршество смерти. О, брачный танец смерти! О вечное умирание, имя тебе -- жизнь!
…Флобер бежал вверх по мраморной лестнице -- первый этаж, второй этаж, третий этаж -- антропологического музея в Ла-Плате. Он задыхается от жары. Красный влажный язык выпал из пасти. Глиняный кувшин. Вода? Он заглядывает вовнутрь. О, боже! Что это? Какая мерзость! Это была мумия. Скорченная, почерневшая мумия человека. Челюсть жёлтые отвратительные зубы, голый череп, клочья волос, фаланги пальцев. Во втором кувшине, третьем, четвёртом -- тоже самое, те же мумии…
«Поющий ветер» звенел под крышей дома…
Флобер стал странствующей в чужих сновидениях собакой. Однако не в этом заключается вся странность и загадочность превращения, а в том, как и почему он оказывался именно в этом сне, а не в каком-то другом. Бывает, что от этого мнимого абсурда псы сходят с ума, а потом их пристреливают, если им не повезёт умереть собственной благородной смертью.
Он увязался за Германом и Фабианом, вернее сказать, он заблудился в их сновидениях. Так, опоздав на киносеанс, проходишь через темный кинозал, где уже идёт один фильм, а тебе нужно в следующий, и пока идёшь, пытаешься понять, что за сюжет фильма, или думаешь: «Может быть, остаться в этом кинозале и досмотреть кино до конца?» Действительно, как в петербургской квартире оказалось двое мужчин -- один русский, другой аргентинец?..
Нет, Флобер бежит дальше, в своё прошлое, продолжая свои долгие дни паломничества. Он думает, что уже когда-то бывал в этом сне, что знает по запаху, что будет дальше с его героями. И это знание, каким обладает каждый, кто помнит о своём прежнем перевоплощении, не радует его, а утомляет и нагоняет сон, книга падает из рук на пол. «Как скучно!» Вдруг на ходу Флобера осенила мысль -- даже не мысль, не догадка; это было странное чувство близости и сродства с человеком по имени Фабиан. Он бежал дальше, но это чувство нежности к случайно встреченному человеку, тем более во сне, что он вполне осознавал, не покидало его, волновало и тревожило. Тревога нарастала. Она была подобно крикам кукушки, что слушает человек перед казнью. Флобер бежал, пытаясь вспомнить, откуда эта нежность. Он будет жить, пока он ощущает это тайное сродство печали…




25



Орест первым наткнулся на мёртвого Флобера.


26



Марго потеряла дар речи, раскрывала рот, как рыба, и не могла вымолвить ни одного слова. Какое горе! Она ходила по дому, не зная, куда приложить руки, всё время теребила волосы. Она зашла во флигель, где обнаружила свою печатную машинку и разбросанные по столу тексты. Ясно, что они принадлежали Владику. Она всё ему прощала. В чем он был виноват перед ней?
Стало быть, в этой комнате всё произошло, смяты простыни, значит, это они съели вчера её яблоки, оставленные на столе, они бегали нагишом по этой поляне и занимались чёрте-знает-чем! Они сидели на той голубой скамье друг против друга, ноги её племянника перекинуты сверху через бёдра Валентина. Они поедают её яблоко, будь оно неладно. Господи, что они делали, что они делали! Над поляной порхают красные стрекозы in copula
Воображение Марго было потрясено. Сознание отказывалось принимать нелепые события. Она собрала его тексты, получилась объёмная пачка. Наверное, будет около пяти печатных листов. Это были стихи и какая-то проза. Видимо, он перепечатывал свой дневник. Марго тоже любила на острове поработать со своими переводами. Она прочитала несколько стихотворений. Какой талантливый! Марго решила, что издаст их в университетском издательстве в память о Владике. Хотя бы минимальным тиражом 500 экземпляров. Ведь у него не будет места погребения, так хоть книжка его стихов будет напоминать о нём! Слёзы сыпались из её глаз, как росы в долине Мусаси. На девять дней, на сорок дней и каждый год они будут выходить в море на яхте, чтобы поминать мальчика. Летние полевые цветы, какие он любил, будут покачиваться на волнах. Книгу его стихов она назовёт: «И сны расходятся кругами». Кто виноват? Господи, дай ему спасение, хоть бы лодка его подобрала, ведь в этот день в море курсировало много парусников.
-- Назови мне имя моё, -- просит Река, -- если ты желаешь плыть по водам моим; имя твоё -- тот, кого нельзя увидеть…
Марго присела на деревянную кровать, увидела под стулом выгоревшие трусики салатного цвета. В них он купался в море, бегал по пляжу от сенбернара, царство ему небесное, садился на корточки и лаял вместе с ним на чаек, такой забавный. Марго наклонилась, чтобы поднять их. Какие старенькие, с дырочкой! Ах, эти мальчишеские пятнышки! Ну, почему такая несправедливость, господи? Она уткнулась в них лицом. Его трусики пахли её слезами, волной и мужским естеством. Марго разрыдалась в голос, вытирая трусиками слёзы.
Солнце, злое, нещадное, стояло в зените. Тамара Ефимовна, почерневшая от горя, и Валентин, повинный и осунувшийся, ушли за подмогой на соседний остров. Никто не произносит слово «утонул», на всякий случай, чаще -- «нашёлся, подобрали, выплыл к другим берегам». Орест где-то запропастился. Куда он пропал? Марго вышла из флигеля, направилась к берегу, держа в руках трусики славного мальчика Владика. В бухте стоял штиль, такой неуместный в час горя; рыбаки ловили рыбу, местные мальчишки ныряли со скал, их весёлые голоса доносились издалека. Всё это не связывалось, не верилось…
Марго шла по берегу, добрела до большого валуна, на котором лежал ничком какой-то подросток. Она хотела верить, что это её Владик, а не какой-нибудь очередной проходимец. Марго уже верила в это так сильно, как бывает во сне, когда видишь желанную вещь, и думаешь, вот, наконец-то, нашлось то, о чём столько мечталось! Берёшь её в руки и больше не разжимаешь, и бежишь, бежишь со всех ног, чтобы сообщить маме: «Нашла, нашла! Вот он, вот!» Но когда протягиваешь вперёд руку, разжимаешь кулачки, просыпаешься, а в них пусто, совершенно пусто, господа, ничегошеньки! Какое разочарование! И зачем только я проснулась! Никогда, никогда больше не буду просыпаться, если снова найду потерянную вещицу, обещала она себе в отчаянии. Вот также не отпускала она во сне Ореста. Марго подошла к пареньку, коснулась его красного красивого плеча.
«Господи, ты весь сгорел дотла, Владик!», -- воскликнула она.
Паренёк поднял голову и взглянул на Марго. Она не узнавала его. Лицо было чужое, странное. Очень родное. Что случилось, что? Глаза воспалены, слёзы заливали красные щёки. Юноша сел на камень, волосы упали на лицо, шмыгнул носом. «Как он повзрослел!», -- подумала Марго. Плечики худенькими были, а теперь раздались, руки налились бугорками бицепсов, из-под резинки трусиков бегут вверх золотистые волосики, словно муравьиная тропинка. Рельеф грудной клетки подчёркивают маленькие тёмные набухшие соски, вокруг которых тоже вьются волоски.
«Что с тобой, ты плачешь? Ты болен? Тебя кто-то обидел? Говори же, рассказывай», -- испуганно спросила она и присела рядом с ним. Она обняла паренька за плечи. Её сердце колотилось. Трусики, которые она держала в руке, перекинулись через плечо, покрытое мелкими родинками.
«Я нашла их…, -- хотела объяснить она. -- Мы обыскались тебя, завтра собираемся на яхте в море. Тамара звонила с Попова».
Марго утёрла слёзы на лице юноши.
«Всё кончено! -- сказал он. -- Всё пошло ко дну, вся моя жизнь, я тону, я плыву килем вверх, парусом вниз, его раздувают воды, а не ветер. Кто я?»
-- Назови моё имя, просит Киль. -- Имя твоё Бедро, которое отрезают ножом, чтобы окропить кровью ладью. Назови моё имя, -- просит Парус….
Из изумрудных глаз бегут слёзы -- не слёзы, а смарагды. Марго утирает их всё теми же трусиками и тоже плачет.
«Я не понимаю, ты в уме? Это я, Марго, слышишь… Ты перегрелся, пойдём, я дам тебе аспирина, идем в баню, нужно остудить тело холодной водой, там есть в бадье, Борис натаскал. Ну, маленький, как я испугалась, господи, ты меня напугал, мальчик, мы потеряли тебя. Что ты, давай, ты еле держишься на ногах…», -- по-бабьи причитала Марго.
Она отводит его в баню и приводит в чувства родниковой водой. Он фыркает, как сенбернар, трясёт косматой головой, брызги летят во все стороны, на платье Марго. Она вытирает его махровым розовым полотенцем -- плечи, руки, подмышки, спину, живот, красивые шелковистые ноги, даже пятки.
Всё намести, все члены, всё собрано в целости и сохранности. Ты владелец своего тела, и все мысли должны быть в порядке. Сердечко тук-тук, ну-ка, переодевайся, не надо стесняться. Вот тебе трусики сухие, молодец, переступай через них, ну, запутался, да ты дрожишь весь, как трясогузка. Ах, твоя гузочка! Как она покрылась мурашками! Идём в комнату, в прохладную комнату, выпьешь аспирин, у тебя температура…
Пришёл Орест, тихий, смурной. Стоит в проёме дверей. Марго сказала, что нашёлся Владик, что он перегрелся на солнце, бредит какими-то утопленниками, не помнит, как зовут его.
«Может быть, он пьян?», -- предполагает Орест.
«Кто? Как пьян?»
На веранде хлопнула дверь. На пороге стоял Валентин. Орест подошёл к нему, взял за локоть и вывел во двор. «Беда с Марго. Она, кажется, помешалась от горя. С берега привела какого-то паренька, приняв его за Владика. Теперь она счастливая, укладывает его в постель спать. Ничего не говори, не опровергай, а то будет хуже, истерика. Может быть, это заблуждение успокоит её расстроенные чувства. Кстати, где Тамара Ефимовна? Как легко можно потерять разум! Катастрофа!»
Они снова вошли в дом. Марго ворковала над постелью. Валентин взял её под руку и вывел из комнаты, помогая подниматься на второй этаж. Она покорно, с блаженной улыбкой легла на свою кровать. Рядом лежал дневник Владика. Она взяла его в руки и, прижав к груди, уснула.
Орест спустился вниз, подошёл к кровати, где мирно спал чужой -- но узнаваемый -- мальчик. «Кого это она привела?» Он осторожно откинул край покрывала с лица. Это был паренёк с катера -- Феликс, Феликс Ослиные Уши, тот самый, которому он год назад подавал канат, помогая выбраться из воды на пирс. «Ага, вот она третья встреча. Чтобы это значило? Если не случайность, то…», -- подумал Орест.
«С его лица можно пить воду!» Густые, вразлёт брови и прямой нос, закрытый веки напоминали полёт ястреба в безоблачном небе над заливом Петра Великого, над грядой остовов Рейнеке, Попова, Рикорда, Русского, Римского-Корсакова, над многочисленными яхтами, парусниками и рыбацкими лодками. Крылья его ноздрей ритмично раздувались, загорелая грудь юноши слегка опушилась, тоже вздымалась как сонное море; припухшие губы были обветренны. На нижней губе трещинка. Его веки чуть заметно вздрагивали от блуждающего солнечного зайчика.




27



Орест вышел во двор, скучно зевнул. «Надо что-то делать с мёртвой собакой, похоронить бы по-человечески. Да, там, где закопали чеховскую чайку, на опушке. Вот и…», -- подумал он, не закончив мысль. Орест двинулся в глубь двора, может быть, чтобы найти какую-нибудь мешковину или ещё что-нибудь подходящее для савана. Проходя мимо флигеля, Орест услышал из открытого окна голос: «О, мошонка, опьяневшая от писсуара корчмы, влюблённая в сорные травы и растворившаяся в луче!». Он замер. Да, это был бедовый мальчик Владик. Орест прислушался. Владик откашлялся и снова заговорил театрально: «А-а! Мальчонка, опьянённый кабацким писсуаром, влюблённый в бурьян, раскис от солнца! От несчастья я стал похож на шута и совсем потерял рассудок». Орест усмехнулся и решил войти вовнутрь. Когда он распахнул дверь, увидел обнажённого Владика, декламирующего странный текст: «О, мошка, опьянённая писсуаром корчмы, влюблённая в сорные травы и растворившаяся в луче! Вот тебе и лето в аду! Я созрел для смерти, и дорогой опасности моя расслабленность вела меня к пределам мира и Киммерии, родины мрака и вихрей…»
Владик стоял к нему спиной. В одной руке он держал книгу, а второй рукой опирался на стол, заваленный бумагами. Волосы на голове были взъерошены, постель разобрана. Орест отметил плавную линию позвоночника, линю рук и плеч, линю длинных ног, покрытых золотистыми волосками. «Мальчик на голубом шаре», -- подумал Орест. Сквозняк сорвал занавески на окнах, Владик обернулся: лицо в профиль, влажное от слёз. Не ожидая увидеть здесь постороннего, он даже забыл смутиться.
«Ну, ты безумный! Разве можно убиваться по какой-то собаке! Это ведь только собака. Мы её похороним», -- сказал Орест.
«Разве собака не человек?», -- тотчас выпалил Владик.
«Не в этом дело! Пусть хоть Будда! Не важно кто есть кто. Просто к каждому из нас приставлен палач», -- сказал Орест.
«Палач?»
«Да, человек с мечом».
«И кто это?»
«У каждого свой. Тебе видней…»
Орест подошёл к нему и утёр его слёзы. Владик стал рыдать ещё больше. Из его руки выпала на постель толстая книга размером в ладонь.
«Ты знаешь, это я над своими вымыслами обливаюсь слезами! Если б я утонул, если бы Феликса не оказалось рядом на лодке…», -- сказал Владик.
«Слава Богу, всё закончилось».
Только сейчас Владик почувствовал смущение и стал шарить рукой по столу в поисках какой-то одежды. Орест вышел наружу. Яркое солнце радостно светило сквозь широколиственные кроны деревьев, словно крупой усыпав бликами весь двор, крыльцо и Ореста. «Два трупа за два дня», -- подумал он.
Весёлый круиз по акватории едва не закончился трагедией, когда Владик решил покататься на доске, привязанной к яхте верёвкой. Бросив её за борт, он нырнул в море. Был хороший ветер, яхта шла под двумя парусами. В какой-то момент верёвка отвязалась. Мальчика оказался в открытом море в свободном плавании. Они проходили в районе Красных камней, где по счастью промышлял трепанга на лодке Феликс. Он подобрал Владика. Яхта с весьма «повеселевшими» пассажирами ушла дальше, не оставляя за собой следов, если не считать стаи прожорливых чаек. Никто не заметил пропажи. Всех охватил ужас. У каждого был свой собственный ужас, переживаемый в течение нескольких часов, пока не обнаружили лже-утопленника в доме. Марго впала в истерику…
Вечерело. Синее небо окрасилось в пурпурный цвет. Вьюнки в тени ограды уже собирались спать, их бутоны скручивались в жгутики. В природе, как в оркестровой яме, стрекотали каждый на свой лад всякие насекомые, пели на разные голоса птицы. Несмотря на многообразие звуков, которых не передать словом, а если попытаться, то слово неизбежно должно потерять все заключённые в нём смыслы, рассыпаться на множество бессмысленных звуков, -- так вот, несмотря на многообразие звуков, казалось, что природа исполняет одну единственную ноту, заданную невидимым дирижёром.
Собаку хоронили втроём: Орест, Владик и Феликс. Они распороли старый подгнивший (найденный в сарайчике) мешок, предварительно вытряхнув из него мокриц и сороконожек, завернули в него труп, затем с концов перетянули верёвками и понесли на недавно устроенное кладбище домашних животных. Орест пальцем указал место, где рыть могилу.
Лопата в руках Феликса вонзилась в каменистый грунт. Потом она перешла в руки Владика. Он не слышал никакой музыки. Для него резкий скрежет железа звучал, как треснувшая лютня. Орест привалил землю, похлопал. Остриё лопаты блеснуло на солнце. Вспышка света на мгновение ослепила глаза Владика. «Между сном и смертью. Ни запахов. Ни звуков. Ни желаний. Ни добра. Ни зла. Так и не узнав, каков вкус у этой жизни. Никто не получает так много от Бога, как тот, кто умер», -- пронеслось в его голове.
«Интересно, где обретается подлинная личность, когда душа отделяется от тела?», -- спросил он.
«Нигде», -- простодушно сказал Феликс.
«В земле, где же ещё…», -- на распев произнёс Орест.
«Вне времени?», -- философично предположил Владик.
«В хвосте», -- насмешливо сказал Орест.
Все трое рассмеялись.
«Вот где зарыта собака…», -- сказал Орест
«…нашего романа», -- загадочно закончил Владик.
«Какого романа?», -- спросил Феликс.
«Мы все живём в огромном романе -- в смысле целого и в смысле частного, -- пояснил Владик. -- Как говорил Новалис», -- добавил он.
«Ха-ха-ха! Загадка, спрятанная в тайну, которая завёрнута в непостижимость, -- вот что такое этот огромный роман, именуемый миром, в котором мы всего лишь божественная закорючка, или описка какого-нибудь писца, или клякса, расползшаяся по папирусу», -- иронично заметил Орест.
«У совершенного писца даже ошибка есть знак озарения», -- сказал Владик.
«И кто же автор этого романа?», -- заикаясь, спросил Феликс.
«Важно не то, кто автор романа, а то, как прочесть его», -- сказал Владик.
«То есть, кто читатель?», -- переспросил Феликс.
«Да, найдётся ли такой читатель, который сможет прочесть слова из разных словарей», -- сказал Орест.
«Фу, между нами воняет! Кто пукнул?»
«Это разлагается Флобер».
Все снова кощунственно рассмеялись. Вдруг из-за кустов появилась рыже-белая корова.
«Му!», -- жалобно промычал животное, вытянув вперёд шею, и поковыляла вниз, шлёпнув себя по бокам хвостом.
«По чью душу, матушка?», -- спросил Орест.
В памяти Ореста запечатлелся только этот хвост, а корова забылась…
«Му -- значить ничто!», -- прокомментировал он.




28



Поздно вечером Феликс вернулся в посёлок. Владик проводил его до развилки дороги. В небе висели звёзды. Как чёрные крупные виноградины, сияющие в отблеске лунного света. Запрокинув голову, Владик тихо нашептывал: «Душа сама себе и тайна и вина, но выпадет порой мгновенье, и отзовётся вдруг струна, не чувствуя прикосновенья. И так взволнованно глядишь, как будто в мирозданье вышел, и ни одним намёком лишним единства с ним не повредишь». Они помолчали. Феликсу не хотелось расставаться с ним после этих удивительных стихов, прозвучавших для него как откровение, ожиданием которого жив все эти годы.
Попрощавшись за руки, они расстались. Вскоре коренастая мальчишеская фигура Феликса исчезла в темноте. Кусты леспедеции, словно ночные призраки, вспыхивали яркими-преяркими светлячками. С ними перемигивались звёзды. Владику представилось, что это какие-то чудовища таращатся на него огненными глазами, хотя, в общем-то, воображению не верилось. Просто это напомнило ему детские страхи.
Он пошёл вдоль берега, сняв кроссовки. Легкая зыбь на море мерцала в лунном свете, словно зелёное колотое бутылочное стекло. В его голове рисовались пастушеские картины в стиле второй и восьмой эклог Вергилия, которыми Владик мысленно потчевал своего спасителя. Феликс обещал прийти завтра, а еще сказал, что научит его ездить верхом на лошади. Владик предвкушал события следующего дня.
Он вернулся во флигель. На постели лежали трусики цвета пожелтевшей зелени с пятнами прелости. О, прелестный фетиш! Он вновь представил сцену раздевания. Феликс перегрелся на солнце, едва не схватил удар. Владик подхватил его и повёл в сауну, чтобы остудить его холодной родниковой водой. Потом отвёл в дом, в прохладную комнату, где обнаружила его Марго.
Владик, начитанный в психологической литературе (кажется, это был Юнг), знал, а теперь испытывал на собственном опыте, что психические феномены сознания, порождаемые неподконтрольными эротическими желаниями, могут порой замещать внешнюю реальность, но в этот самый момент он не отдавал себе отчёта в том, которая из этих двух областей подлинна и достойна его доверия. Вот забытые Феликсом старенькие потертые с дырочкой трусики (что вы смеётесь?) были вещью, которая еще связывала Владика с видимым миром, занимавший в его мыслях столько места, сколько маленькое обкатанное волной зелёное стёклышко, подобранное на берегу и теперь лежащее на дне кармана его штанов.
Владик нащупал его рукой. Нет, в нём, в стёклышке, в отличие от просоленной тряпицы, ничего духовного не содержалось, а потому оно было ненужной безделицей. Владик вынул стёклышко из кармана и выбросил в открытое окно. Стрекочущий в траве сверчок умолк. Владик приложил трусики к лицу, вдохнул аромат. Накатилась волна, домик у моря тоже глубоко вздохнул…


…глаза Владика не смыкались, его воображение было похоже на странное неведомое чудовище, терзавшее его тело бескровно, томительно и сладко. В раннем детстве он спал в комнате, где на стене висел ковёр с удивительным рисунком, который оживал каждую ночь, когда он, лёжа в постели, распутывал переплетения растений, похожих на мышиный горошек. Если приглядеться к рисунку издалека, то постепенно на тебя начинает таращиться из сказочного коврового леса какое-то страшное чудовище. Оно зыркало горящими жёлтыми глазами, открывало пасть и шевелило крохотными ушками. Это был обыкновенный рисунок на ковре, когда-то привезённом отцом из Германии, где он проходил военную службу. Никто в доме не догадывался о том, кто живёт в ковровом рисунке, кроме Владика. Всех своих недругов он мысленно отправлял в пасть этому чудовищу, похожему на минотавра.
Перед сном Владик строил из пальцев фигуры. Он сводил ладони вместе, словно в молитве, потом, не разъединяя пальцы, образовывал правильный треугольник. Это была пасть чудовища. Затем он загибал средние пальцы таким образом, что их фаланги прижималась ко вторым фалангам указательных пальцев. Это были глаза. Затем выпрямлял безымянные пальцы и мизинцы. Это были соответственно рога и уши. Теперь, двигая сомкнутыми большими пальцами, он вынуждал двигать челюстью воображаемого чудовища. Владик делал так каждую ночь, чтобы напугать чудовище, которое жило в рисунке велюрового ковра. Владик крепко зажмурил глаза, и нехорошее видение расплылось, словно мазут в луже...
…он повернулся на правый бок, уткнулся лицом в затылок Феликса, а левой рукой обхватил его под живот. Феликс уместился в лагуне его бёдер. Так спалось спокойней и как будто бы надёжней. Вскоре их тела вспотели и стали прилипать друг к другу, несмотря на тонкую простынку, которой были укрыты. Плющ у тебя на челе вплести в победные лавры, Дафнисом пусть овладеет любовная страсть, какая корову томит. Владик бредил всю ночь стихами, преимущественно гекзаметрами, которые нашёптывал на ухо своему кузнечику, богомолу, фениксу; перед его глазами бежали строки печатных букв. Литеры литаний и литавры звучали в его голове далёким эхом из лавровой рощи, из кроны кипариса, и дивилась корова его песнопенью, забыв о росной осоке и лебеде, что слаще бывает на рассвете.
Он шёл вслед за Вергилием, который уводил в лабиринт коврового рисунка, в самое чрево чудовища. Вдруг оно вырывало из его рук его Дафниса, Феликса, Феникса, затем стало обрывать его члены, словно лепестки маргаритки, и разбрасывало в роще. Оно вырвало глаза, голову, руки, ягодицы, фаллос, печень, сердце, голень, пятки. Ромашки смыкали свои длинные ресницы, и Владик знал, что они уже никогда не взглянут на него ласково. Владик еще сильней прижимал Феликса к себе, так что ему стало больно, и он вырвался из его рук, выскочил в дверь. Следом за ним помчался Владик и кричал ему вдогонку: «Постой, постой! Прости, я не хотел! Прости меня, Феликс!»
Он споткнулся и упал лицом в море и зарыдал. В этот момент он желал только одного: чтобы Феликс вернулся, или умереть. Лунный свет окаймлял тёмную фигуру Феликса, который присел на камень, обняв колени руками. Владик боялся приблизиться к нему, боялся, что он убежит, поэтому не двигался с места, тоже присел на берегу. Между ними протянулась белопенная линия прибоя, словно ослабленная верёвка. Казалось, что если бы кто-нибудь взял её за концы с обеих сторон, то они вдвоём могли весело прыгать, забыв о ссоре.
Нет, это не обыкновенная мальчишеская ссора! Как загладить вину, как унять этот стыд, стыд, стыд? Нет, это не стыд, это страх потерять его. Владик поднялся, подошёл к воде и стал писать в море. Ночь стояла такой тихой, что плеск воды, наверное, был слышен на той стороне бухты. Он писал, писал, писал... Журчание воды завораживало. Вадик открыл глаза. Дождь проливался на крышу флигеля, на кроны деревьев, на море…


Он укутался в простыню, вышел во двор. Было зябко, босые пятки ощущали мелкий мокрый песок и мокрую холодную траву. Дождь прекращался. Он был, видимо, кратковременный и не внушал опасения, что день будет испорчен. Всё-таки хорошо, как хорошо! Наступающий день обещал много трепетных событий, ожидание которых отозвалось тяжёлым беспокойным сном. Хорошо, что у него есть союзник -- Валентин.
Владику не хотелось, чтобы он выдавал его тайну. Он сам не понимал, как отважился признаться в любви к нему. Валентин был напуган не меньше, но уважал его за смелость. Он не оттолкнул, не стал презирать его. Владику хотелось иметь старшего советчика, однако он сомневался, что сделал правильный выбор, прилепившись к Валентину. Он легко влюблялся. Эта влюблённость не была пронизана сексуальным желанием. Однако сначала любят, как друга, или как брата, а потом ревнуют, как возлюбленного. Кажется, к августу месяцу его чувство достигло апогея, когда скрывать уже было невозможно. Он был бессилен бороться со своими чудовищами. И всё-таки хорошо иметь союзника своей тайны. Иначе возможна ситуация, произошедшая год назад…
Тамаре Ефимовне он объяснил, что порезал руки об оконное стекло, когда его якобы толкнули. Она приняла это маловразумительное объяснение. Из жалости к самому себе он выдумал пьеску, в которой изобразил свою смерть на море. Ах, ах! Он, конечно, желал бы умереть в Венеции. Это красивей, чем просто умереть в каком-то отшибленном Владивостоке.
Ожесточённо скомканные листики с текстом пьесы валялись в мусорной корзине, где скакал среди бумаг кузнечик, пытаясь выбраться наружу. «Ах, ты бедненький, попал в ловушку моих произведений! Ну-ка, сигай на ладонь, на свободу! Уф, какие мускулистые лапки!», -- прошептал Владик и выпустил насекомое в открытое окно. Зашторив окна от выглянувшего солнца, он снова лёг спать, и в тот же миг задремал…




29



Новый день выдался и солнечным, и длинным. На завтрак была овсянка с изюмом и грецкими орехами. Молочница принесла парное молоко из деревни. Обычно она оставляла банку за оградой на специальной подставке, где уже были приготовлены деньги под перевёрнутой вверх дном банкой, которую взамен забирала молочница.
Марго встала рано, ошпаренная рука перестала болеть. Лёгкое жжение напоминало о вчерашних неприятностях. Овсяную крупу она не промывала, а только продула, просыпая над алюминиевой миской. Зёрна звонко ударялись о дно, словно крупные капли утреннего дождя. Она включила газ, поставила воду. Где-то в шкафу в деревянном туеске хранились финики.
Скрипели дверцы, гремели чашки. Она потянула за крышку туеска. Крышка не поддавалась. Марго потянула сильней. Раздался хлопок, похожий на звук, когда распечатывают бутылку вина. Вслед за ним из туеска выпорхнул рой мелких бабочек прямо ей в лицо. С испуга Марго присела на табурет. Бабочки разлетелись по всей кухне, некоторые вылетели в форточку. Марго осторожно заглянула вовнутрь. На дне лежали тёмные точёные финики, обтянутые паутиной, словно марлей египетские мумии. Ползали червячки.
«Фу-ты ну-ты!», -- выдохнув, произнесла Марго. Её сердце колотилось, как у крольчихи. Через кухонное окно она заметила, как во флигель, где спал племянник, зашёл Валентин. В этот момент нарисовался Орест -- вечно неодетый, без рубашки, в одних трусах-шортах. Он ткнул пальцем в тазик с вареньем и, вынув янтарный плод шиповника, забросил его в рот. «У-у, как вкусно!», -- сказал он.
Марго бросила косой взгляд. Если бы она увидела свой взгляд в зеркале, то сама бы больно укололась о его стрелы. Она еще была сердита на него за вчерашнее происшествие. Орест утащил её в лесок прогуляться по склонам, откуда открываются красивые морские пейзажи, чтобы немного успокоить нервы Марго. Её колотила дрожь после стольких переживаний: спасённый Владик, сдохший Флобер. Орест вовсе не собирался устаивать праздник сатурналий, но, будучи человеком инстинктивным, неожиданно овладел ею сзади, подняв подол платья, пока она, опершись на камень руками, восхищалась грядой облаков на горизонте, мимикрирующих под парусники.
В излюбленной позе изюбров он вливался в неё, она вливалась в морской горизонт, а вся природа вливалась в космос. Богомол бесстыдно наблюдал за ними из-под куста барбариса. Даже улитка Маака изо всех сил таращила глазёнки, вытянув длинные рожки, едва не выпав из своего хрупкого домика. Вкусив сладкого мгновения, Марго рассердилась. И, быстро придя в себя, оправив платье, она дала ему жгучую пощёчину.
Орест посчитал её шлепок за поцелуй, но более крепкий, чем обычно она одаривала его. «Какой ты варвар!», -- с досадой и упрёком сказала она. Орест вовсе не обиделся. Марго не могла простить себе, что отпустила вожжи и позволила ему вертеть собой, как он хочет Её упрёки казались ему такими ничтожными, но когда он попытался объяснить ей свои космогонические ощущения, не умея подобрать правильные слова при этом непрестанно оправдываясь. Её возмущениям не было предела. Она вскипала от гнева, обвиняя его в том, что он бесстыдно использует её ради своей, извините, похоти.
Вскоре они вернулись домой, Марго отправилась в баню смывать с себя грязь «похотливого Приапа». Орест хотел, было, оскорбиться тоже, но передумал. В сауне она ошпарилась кипятком. Орест стал читать ей инструкцию о том, как не ошпариться кипящей водой, чем ещё больше рассердил Марго. День был испорчен окончательно. Она сказала, что завтра же возвращается в город, а он пусть остаётся и дичает дальше. Орест хотел подуть на её руку, она нервно отдёрнула её.
«Милый, обжегшись на молоке, на воду не дуют», -- невпопад сказала она.
Орест осунулся, вздохнул, не зная, просить у неё прощения, обижаться, или изображать из себя виновного.
«Тебе не угодишь!», -- ответил он.
«Женщина всегда может, но не всегда хочет! Всё хорошо, что к месту и ко времени», -- ответила Марго.
Это было вчера. Они спали спиной друг к другу. Ночью ей приснился мерзкий сон -- как продолжение вчерашнего ужаса. Она смотрела на разлагающийся труп собаки, плавающий на воде, и не могла отвести глаз. Её ужас был ещё в другом: она получала удовольствие от этого зрелища.…
После завтрака она собрала вещички и отправилась на катер. Орест вызвался проводить её до причала. Он решил не предаваться печали из-за какого-то пустяка. Шли молча, но постепенно разговорились. Орест проводил взглядом, как лодочник, который всегда был готов услужить за недорого, отчаливал от острова Рейнеке, увозя Марго на берег небытия. Пнув океан, Орест повернулся к нему спиной и, насвистывая, пошёл на дачу. Он не видел, как поднялась большая волна…




30



…Валентин приоткрыл дверь. В комнате спал Владик, свернувшись под простынкой в клубок. На столе -- следы творческого безумия. Он поднял с пола транзистор в кожаном чехле, поставил на стол. Мальчик повернулся на спину, обнажив левое колено и часть голени. Из-под простыни вырисовывались бедренные косточки. Послышался лай сенбернара. Валентин, перегнувшись через кровать, выглянул в окно. Над воротами возвышался Феликс верхом на лошади. Вадик открыл глаза и уткнулся в голый живот Валентина.
-- Живот твой есть небеса, а пупок есть загробное царство.
«Что-то случилось?», -- спросил он спросонья. Валентин наклонился и поцеловал его в губы. Они были сухими. Изо рта пахло вчерашним застоявшимся табачным дымом. Владик закрыл глаза, обхватил его руками.
«Я так мечтал, я так мечтал, чтоб ты пришёл», -- шёпотом, чуть охрипшим голосом произнёс он…
…и тут Владик открыл глаза.
«Это ты, Валентин? Что случилось?»
«Ничего».
«Мне приснилось, что ты пришёл, потом я услышал, как залаял сенбернар, обрадовался, что он жив», -- сказал Владик.
Валентин стоял возле постели.
«Ну, я и пришёл, раз тебе приснилось», -- сказал он, растянув губы в улыбке. Во рту блеснула золотая фикса. Неожиданно для себя самого он поцеловал Владика в щёку.
«С добрым утром!»
Владик приподнялся на левом локте.
«Странно, первый раз в моей жизни, чтобы вот так сон обернулся явью, всё перепутав», -- тихо прошептал он осипшим спросонья голосом. Владик протянул руку из-под простыни, коснулся джинсового бедра Валентина.
«Ну, что убедился, настоящий?», -- сказал Валентин.
Владик поразился зеркальности или почти синхронности событий, случившихся во сне и наяву. Его сознание, пребывая в этом двойственном состоянии, балансировало между двумя реальностями. Владик еще не принял решения, какой из них отдать предпочтение. В одной реальности был живой Флобер, а в другой был желанный-желанный Валентин. «Нет, они оба иллюзия. Нет ни того, ни другого», -- подумал он. Его мысль утонула, потом снова выплыла. «Если Флобер и Валентин иллюзия, то, стало быть, я тоже не существую. Я -- такая же иллюзия, как они. Ничего нет! В таком случае, кто сейчас это думает, кто думает, что…», -- продолжал размышлять он уже почти вслух.
«Посади собаку на цепь, а то лошадь напугает», -- произнёс Владик, припомнив наказ Марго не садиться на лошадь другого.
«Ты что, Флобер мёртв!»
«Лучше дай мне в ухо! Да, мёртв. Вот теперь я расстроился вконец. И зачем ты только появился?», -- произнёс Владик.
За воротами снова заржала лошадь.
«Феликс приехал», -- сказал Валентин, проведя пальцем по щеке юноши. На ней отпечатались следы складок от подушки, похожие на листик папоротника. Его глаза были воспалены, с красными прожилками. Сказав, что пойдёт встретит гостя, Валентин вышел из комнаты. Владик прилёг и закрыл глаза.
«Смерти нет. Но и Флобера тоже. Следовательно, смерть есть. Его нет для меня. Как же его нет? Ведь где-то он есть! Может быть, он существует в своём собственном сознании, или не только моём?»
После дождя трава блестела, кроны деревьев дышали свежестью. От них струилось испарение. Казалось, деревья выбежали из парной остыть в утренней прохладе. Один влажный листик ольхи пускал «зайчика». Лошадь под Феликсом, переминаясь с ноги на ногу, щипала щавель.
Что-то новое пришло в жизнь Валентина. Он не знал, каким, словом это называется. Странно, зачем он заглянул в комнату Владика? Новым было то, что оказался в ситуации не соблазнителя, а соблазняемого, причём его соблазнял мальчик. В некотором смысле его поведение можно сравнить с поведением всякой девушки, которая боится принять ухаживания, целью которых были интимные отношения. Если он не принимал предложение Владика, то только из боязни потерять свою мужественность, а не по этическим соображениям.
На балконе появилась Тамара-в-синем-халате-под-кимоно. Сегодня ночью они страстно занимались любовью. Её грудь, вскормившая только одного ребёнка, тяжёлая и живая, как два морских новорождённых котика, влажная от его поцелуев, мягкая и упругая, была самой шумной среди всего, что могло издавать звуки этой ночью. Когда она скользила по его широкой спине с развитыми дельтовидными мышцами, Валентину казалось, что по ней шлепали ластами морские котики, обосновав лежбище. Он зарывался в грудь лицом, словно ищущий защиты младенцем. Валентин прилагал усилия, чтобы реабилитировать свою мужественность в своих собственных глазах.
Тамара радостно помахала рукой и, поднимаясь на цыпочках, руками изобразила восход солнца, втянула через нос воздух. Любовь между Тамарой и Валентином не была обставлена никакими условиями, никакими обязательствами. Их отношения были чисты и бескорыстны. Друг от друга им ничего не надо, кроме любви. Они умели радоваться простым вещам. Марго завидовала этой лёгкости.


На обед Тамара Ефимовна приготовила салат из морской капусты и кальмаров с яйцом, папоротник с мясом. Оба блюда заправила густой деревенской сметаной. Ещё порезала тонкими ломтиками сало. Ламинарию они собирали прямо в бухте, мелко шинковали, отваривали и всё смешивали с отварным кальмаром, яйцом и луком. Было очень вкусно. В доме у Феликса такого не готовили.
Ребята собирались кататься на лошади. За столом они дурачились. Игры между ними казались ему двусмысленными. Странно, эта двусмысленность волновала его. Он завидовал их непосредственности. Тамара Ефимовна не скрывала свое лицо за тёмными очками, она по-доброму жмурилась на солнце, отчего вокруг глаз образовывались морщинки, будто это невидимый паучок соткал тонкие кружева. В их отношениях не было ничего двусмысленного. Ни для кого здесь они не были тайными любовниками. И капитан между ними уже не стоял.
Орест заправил кинокамеру, взял пластиковый пакет. Оттуда выпала книжка. Валентин поднял и прочитал. Бухта Светлая. Валентина Андриуц. Стихи. Владивосток 1982. Он положил тоненькую голубенькую книжку на голубой садовый столик. Луч солнца, выскользнув из листвы, упал на обложку, пронзил насквозь книжку, словно море…
На дне лежали восемь стихотворений, семь морских красных звёздочек с синеватым оттенком, три ежа, четыре трепанга, два краба. Вода была светлой-светлой, лучи падали наискось, стаи рыб метнулись в сторону, выныривать не хотелось. Какое дивное стихотворение! Валентин всё погружался и погружался. Следом за ним нырнул Орест. Они вынырнули почти одновременно, далеко от берега. Тамара Ефимовна любовалась мужчинами, их молодости и чудесной беззаботности. Она присела на корточки, стала мыть прямо в море грязные тарелки.
Пока она мыла посуду морской травой, что-то яркое вспыхнуло в её глазах, а потом померкло; затем побежали огоньки, как за окном ночной пригородной электрички. Она подумала о Марго, о её счастье, о счастье вообще, о давлении с утра, головной боли. «Не надо думать о счастье, не надо его искать. Оно всегда с тобой. Взять хотя бы вот этих молодых мужчин, Валентина и Ореста, что плывут с таким удовольствием! Видно, как они наслаждаются морем и купанием, как они счастливы, и наверняка совсем не знают об этом, потому что не ищут его, а живут в нём, в счастье, подобно рыбам, которые плавают и не думает о воде…»
Подплывая по-лягушачьи к берегу, Валентин рассказывает Оресту устаревший анекдот. Надув щёки, он шумно выдыхает воздух.
«Две золотые рыбки в аквариуме повздорили. Они отвернулись друг от друга, надулись и пускают пузыри. «Ну, хорошо, милый, допустим, что ты прав. Допустим, что бога нет. Тогда скажи мне, кто каждый вечер подсыпает нам корм, кто меняет воду каждый месяц в четверг?»
Орест смеётся. «Ха-ха-ха! Сейчас утону! Ха-ха-ха!» Вслед за ним ныряет Валентин, хватает Ореста за бёдра и выталкивает его наружу. «Ха-ха-ха! Не могу! Сейчас захлебнусь». Спасать его во второй раз Валентин передумал. Он почувствовал в Оресте особь мужского пола, попросту самца. Его желание прикасаться к нему вызвало в нём отвращение. Это странная реакция, произошедшая почти одновременно, удивила Валентина. Ведь он не испытывал к Оресту никакой враждебности, ничего не имел против него. Он даже был весьма приятен в общении. Теперь они плыли порознь.…
Тамара Ефимовна встретила Валентина с большим махровым полотенцем в руках. Её лицо сияло от счастья. Орест присел на камень, исподволь наблюдая за любовниками. Они производили приятное впечатление, главным образом потому, что не стеснялись выражать вою любовь в присутствии других. Марго никогда бы не пошла на то, чтобы сделать отношения с Орестом публичными. О нет! Быть может, в этом была её беда…


31



Пока Владик, прижавшись к чреслам Феликса и крепко вцепившись в него руками, верхом на лошади скакал вокруг острова, слова в его черновиках размножались сами собой, как муравьи или бородавки на коже лягушек. Словами он хотел пригвоздить реальность к листу бумаги. Однако выходило нечто другое: по мере того, как слова вытесняли тот осязаемый и видимый мир, который принято называть реальностью, Владик оказывался в зависимости от этих самых слов. Так насекомые попадают липкую сеть паука.
Бывало, что, начеркав несколько слов на бумаге, он бросал карандаш, не закончив предложение. Это был набросок стихотворения -- какой-нибудь образ, метафора или совершенно обыденные слова, не удерживающие в себе никаких эмоций: что-то вроде «горячей пастью мой пёс хватает снег, не отстаю и я…»; или: «думал, что птицы, -- бросился пёс за листвой, испуганной ветром» и так далее и тому подобный всякий вздор. В его отсутствие слова играли между собой и, подсмеиваясь над сочинителем, всякий раз порождая новый текст.
Какое дело словам до своих сочинителей! Изменения в тексте Владик по своей рассеянности не замечал. Ведь черновики в это время уже были скомканы и валялись где-нибудь под столом или в мусорной корзине…
Наконец лошадь остановилась на краю обрыва. Конским потом, мужским девством пахнет тело конников юных… Тропинка круто сбегала вниз в уютную крохотную лагуну, зажатую с двух сторон скалами. Волны отсвечивали серебром своих боков, словно рыбы.
«Здесь будем купаться», -- сказал Феликс.
Они спешились. Сначала Владик неуклюже сполз с брюха лошади, вслед за ним Феликс -- проворно, как заправский наездник. Владик позавидовал его ловкости и почувствовал себя младше по причине собственной неуклюжести.
«Вон там видишь остров?», -- спросил Феликс.
«Ага, вижу».
«Его обстреливают».
«Зачем?»
«С военных кораблей».
Феликс не очень-то был разговорчив, потому что заикался. Как выяснилось, он учился в последнем классе математической школы при интернате, на остров приезжал каждое лето к своим родственникам кататься на лошадях.
Переминаясь с ноги на ногу, лошадь топтала красную лилию. Владик взял животное под уздцы и отвел в сторону. Дрогнул дротик, звякнула сбруя… Он вернулся к лилии, наклонился над растоптанным цветком.
«Ты любишь цветы?», -- спросил Феликс.
«Скорее жалею их. Мне жалко эту лилию».
«Да, красивый был цветок, новый вырастит».
«Эту жалко».
«Что его жалеть? Эта лилия цветёт здесь каждый год. Мы умрем, а она будет цвести дальше. Чего её жалеть?»
«Да там, где мы умрём, заново мы не вырастим, и мёртвые будем бродить по асфоделевым лугам. Вот Флобера жалко. Ты прав, чего её жалеть», -- сказал Владик и сорвал цветок.
«Вот так логика побеждает чувства», -- сказал Феликс.
«И поэзию тоже», -- вздохнул Владик.
Он поднялся, пристально взглянув в глаза Феликса. Густые черные брови, сросшиеся над переносицей, смешно растрепались. Владик послюнявил палец и разгладил их. Феликс стоял, не сдвинувшись с места, не отклонив голову.
«Честно говоря, Флобера мне тоже не жалко. Я ведь его не знал. Он просто собака, и всего лишь», -- сказал он.
Владик подумал, что пока он скакал с ним на лошади, чувствовал к своему спасителю братскую нежность, а теперь досаду, что именно этому мальчику выпала спасать его. «Если даже тебя спасал человек неприятный во всех отношениях, то ты будешь всю жизнь благодарен ему, пока твоя благодарность однажды не перерастёт в ненависть», -- пришёл к заключению он. Это открытие было из разряда тех, которые неприятны. Владику стало грустно, эйфория от скачек улетучилась. Он заскучал.
«Может быть ты бесчувственный?».
«Нет, я хочу сказать, что мы испытываем жалость к тому, чему привязаны, а если этого нет, если нет привязанности, то никаких эмоций…»
«Скажи, а когда ты меня спасал, ты жалел меня?»
«Да нет, не жалел. Я ничего не думал…»
«Как странно! Может быть, не надо было спасать?»
Они молча спустились к морю, молча скинули с себя одежду. Море лениво плюхалось о крупные валуны. Из травы, из скал знойно гудели насекомые. Кое-где в расщелинах росли фиолетовые гвоздики. В какой-то момент Владику даже показалось, что он на берегу один и как бы его самого тоже нет, и никогда-никогда-никогда не было. Впервые он подумал об этом без ужаса. Ему стало всё равно.
«Мы будем нагишом как рыбы?», -- спросил Феликс.
«Угу» -- буркнул Владик, с неприязнью вспомнив о том, что он всё-таки еще существует. «И зачем? -- подумал он. -- Зачем я знаю, что я существую в этом мире, быть просто волной, утонул бы и дело с концом…»
Он очнулся, когда услышал, как шумно плюхнулась вода. Это Феликс, сверкая белыми лодыжками, убегал в море. Другой раз, созерцая со стороны подобную картинку, он захлебнулся бы эротической волной, поднятой его воображением, но теперь он безучастно смотрел вслед парнишке, который несколько минут назад вызвал в нём отчуждение. Владик снова уткнулся носом в гальку. Сейчас для него ничто не существовало -- даже тело, обжигаемое камнями и солнцем, казалось не его собственным. Будто его душа вышла из него и равнодушно смотрела на обнажённое тело Владика, прошла мимо. Куда она пошла? Вслед за этим откуда-то верху упал камень. Щёлк, щёлк.
Над обрывом стояла девушка. Её волосы разметал ветер. Она смотрела, как из моря вышел паренёк, как он подкрался к лежащему ничком на берегу другому пареньку и всем мокрым телом плюхнулся на него сверху. Началась весёлая мальчишеская возня. Затем они вскочили и побежали в море, перепрыгивая через волны, словно через верёвку, вспугнули черного баклана, нырнули под воду, потом почти одновременно вынырнули и, размахивая руками, плыли к темной от густых зарослей морской травы полосе. Девушка постояла еще немного и скрылась в высокой траве…
Владик повеселел, стал живым и вздорным. Тяжело дыша, они распластались на берегу, словно морские котики. Кожа -- что на одном, что на другом -- покрылась пупырышками. От холода Феликс заикался еще больше.
«Смммоотри!», -- сказал он, указывая рукой вперёд.
«Что?»
«Вот, пейзаж! Что ты видишь в нём?»
Владик приподнялся на локтях.
«Что, ручей бежит».
«А ещё что?», -- хитро прищурив глаза, допытывался Феликс.
«Ну, сопки, трава, небо…»
Владик вопросительно взглянул на Феликса. Морская соль уже высохла и выступила на верхней губе, на скулах. Крохотные волоски поседели. Их лица были настолько близко, что кончик носа можно было достать языком. Невольно Владик высунул язык и облизал скулы Феликса. Он захлопал ресницами. Они прядали, словно крылья алкиноя. Не долго думая, Феликс тоже облизал Владика в нос, в щёки, в глаза.
«Какой ты солёный!», -- возбуждённо сказал Феликс, вытирая лицо от влаги.
«Так что же ты увидел там?» -- заикаясь, спросил Владик. Его знобило, зубы стучали. Феликс взял его за челюсть и остановил дрожь…
Он стал объяснять. Между двух сопок, похожих на полусогнутые в коленях ноги, из зарослей желтых цветов, прозванных в народе «собачками», вытекал ручей, образуя нешумный водопад. На пологой сопке, подпиравшей синий небосвод, холмились две девических грудки, а холмик чуть выше напоминал согнутую в локте руку, запрокинутую за голову. В пейзаже отчётливо вырисовывалась женская обнажённая фигура.
«Вот это да! Эротика в пейзаже!», -- выпалил Владик, подивившись воображению Феликса.
«Такого жанра в живописи, еще никто не создал».
«Жаль, кинокамеры нет! Вот бы заснять! Кстати, о цветочках. Я читал в журнале «Искусство кино» статью о том, как снимался фильме Тарковского «Сталкер». Там был один эпизод. Чтобы снять поле, вытоптанное дикобразом, Тарковский велел вырвать все цветы. Вся группа ходила по полю и рвала желтые медуницы. Однако когда проявили плёнку, то изображение исчезло. Пришлось переснимать, госкино выделило дополнительную плёнку, они пришли на прежнее поле. Каково было их удивление, когда они увидели поле цветущее уже другими цветами -- синими…»
«А какова мораль?»
«Не всё холодные числа в этом мире, мой друг! В числах нет мистики».
«Ответ парадоксальный, конечно. Ты хочешь сказать, что я такой бесчувственный. Однако у чисел тоже бывает жар».
«Да, жар холодных чисел. Александр Блок. А для низкой жизни были числа, как домашний, подъяремный скот, потому что все оттенки смысла умное число передаёт. Гумилёв. Это сказал поэт. Не математик!»
«Ты не прав. Когда я решаю какое-нибудь уравнение или математическую проблему, меня тоже охватывает жар, азарт, вдохновение…»
«Но это другое. Числа не связаны с эмоциями. Разве они подвластны эросу?»
«А что, разве слово не такая же абстракция как число? Например, я говорю: «море». Разве это слово что-то говорит о море, о его запахе, просторе, об удовольствии, когда плывёшь в нём и т. д.?»
Они замолчали. Феликс подобрал завядший цветок красной лилии. Он повертел её в руках, поднёс к носу, шумно втянул воздух.
«Увял, бедняга! -- бесцветно произнёс он и, скрестил ноги, приложил лилию к заскучавшему, немного примятому от долго лежания на камнях фаллосу. -- Он увял, как бутон моей крайней плоти».
Наверху заржала лошадь. Мальчики подняли головы.
«Ха-ха! Даже лошадь ржёт над нами. Она ржёт над нашими худосочными умствованиями, -- сказал Владик. -- Нам нужно всё наделить мыслью, каждое действие, каждую вещь, каждое слово. Разве мир есть мысль? Если так, то придётся согласиться, что ты, Феликс, всего лишь чья-то выдумка, чей-то вымысел».
«Верно, мы каждую минуты чей-то вымысел!», -- сказал Феликс, жонглируя в руках камешками.
«Сидит какой-нибудь сочинитель и сочиняет нас по своей прихоти. Он выдумал этот остров, эту бухту, этот день. Сейчас у него кончатся чернила, пересохнет тушь, умрёт фантазия и неужели всё на этом закончится? Как печально!»
«В таком случае мы навеки останемся здесь, в этом солнечном дне, вдвоём, будем лежать рука об руку, прижимаясь друг к другу…»
«Ха-ха-ха! И конь будет ржать над нами».
«Нет, пусть сочинитель пишет дальше. Если у него высохнут чернила, то пусть пишет хотя бы помётом, что обронила сорока…»
Феликс забросил по очереди все три камня далеко в море. Он поднял голову вверх. В небе, распластав крыла, парил ястреб. Он тоже попал в переплёт этой воображаемой книги.
«Нужно писать пенисом, ибо поэзия должна быть влажной. Кстати, в древней Иудее ослиные уши называли небесными, священными. Почему тебя прозвали Феликс Ослиные Уши?»
«Вот за этого хмыря. Видишь, какой он вымахал!», -- лениво сказал Феликс, кивая вниз. Он ухмыльнулся. Его лицо выражало стоическую невозмутимость. Владик оценил его умение быть по-мужски выдержанным. Его тонкие провокации продолжались. Владик не ограничивал себя книжными познаниями и, как начинающий мужчина, предпочитал открывать истины собственным телом, а не умственными спекуляциями, как Марго. Собственно, этим он не отличался от Ореста.
«А-а! Феликс Ослиный Фуй! Вот его-то тебе стало жалко, а лилию нет. Она не удосужилась даже крохотного слова сочувствия. Между прочим, у древних греков всё было пронизано сочувствием, потому что во всём видели божественное присутствие, даже в частях тела. И слово у них было такое -- philos -- любимый. Они говорили -- мои любимые глаза, мои любимые руки, моя любимая грудь. Такое же отношение было к природе».
Владик дотронулся до всех перечисленных частей Феликса, потом перевернулся на живот, положив руки под голову. Подул ветерок. Его мысли облетели, как белоголовый одуванчик. Если Феликс слышал, как волны ритмично бьются о берег, то слух Владика был поглощён затишьем между всплесками волн…
Владик поднялся и пошёл к источнику. Он стал на четвереньки и стал лакать воду из чресл природы. Его примеру последовал Феликс. Вода заливала их лица, они фыркали, мотали головой. Феликс брызнул водой изо рта в лицо Владика и побежал по тропинке наверх, где паслась лошадь. Владик вскарабкался вслед за ним, но поскользнулся на кучке свежего буро-зелёного навоза, упал на колено.
«Что, оседлал навозную кучу?» -- рассеялся Феликс.
«Как ты свои числа».
Владик сорвал пучок травы и вытер колено. Он повернулся лицом к морю и воскликнул: «Солнце, солнце, божественный Ра-Гелиос, тобою веселятся сердца царей и героев, тебе ржут священные кони, тебе поют гимны в Гелиополе; когда ты светишь, ящерицы выползают на камни и мальчики идут со смехом купаться к Нилу. Солнце, солнце, я -- бледный писец, библиотечный затворник, но я люблю тебя, солнце, не меньше, чем загорелый моряк, пахнущий рыбой и солёной водою, не меньше, чем его привычное сердце ликует при царственном твоём восходе из океана, моё трепещет, когда твой пыльный, но пламенный луч скользнёт сквозь узкое окно у потолка на исписанный лист и мою тонкую желтоватую руку, выводящую киноварью первую букву гимна тебе, о Ра-Гелиос солнце!»



32



Марго сидела в лодке лицом к проводнику. До противоположного берега было рукой подать. Орест похвастался, что мог бы при желании запросто переплыть этот пролив туда и обратно. Вдалеке виднелись очертания побережья, скалы, песчаная коса, палатки на холмах, парусник, отдыхающие. Небо было белесым, тусклое солнце сквозь дымку микшировало пологие склоны острова. Марго подумала: «Остров в поволоке, как глаза Ореста». Старое морщинистое лицо лодочника, словно изрытая земля, вызывало у неё двойственное чувство: с одной стороны узоры глубоких морщин на лбу, на заросших седой щетиной щеках, под глазами, были такими рельефными, что невольно она увлеклась всей этой фрактальной геометрией лица, но с другой стороны это же лицо вызывало в ней неприятные мысли о старости. К счастью, лодочник был глухонемой. Она не любила дорожных разговоров с незнакомыми людьми. Он улыбнулся, не скрывая плохих зубов. Ей казалось, что это не лицо, а оживший муравейник.
Марго обернулась через правое плечо. Орест шёл вдоль берега, опустив голову, словно понурый пёс, покинутый хозяйкой. Вот он посмотрел им вслед и помахал рукой. На сердце отлегло. Досада прошла. Она протянула руку за борт и обмакнула пальцы. Вдруг ей померещилось, что лодка не движется, сколько бы не грёб вёслами перевозчик. Она снова взглянула назад. Отплыли порядочно, Орест превратился в белую крапинку. Откуда ни возьмись, набежал туман и скрыл остров. Он как будто бы растворился в воздухе. Скрип вёсел, плеск волн. «Кажется, сама вечность плещет о борт лодки…»
Сколько раз ей приходилось переправляться на другой остров через этот пролив на лодке в целях экономии времени, чтобы сесть на паром, однако никогда у неё не возникало чувство покоя и отрешённости, какое она испытала сейчас. На некоторое время она даже забыла о собственном существовании, будто её сущность утекла куда-то в прореху -- то ли времени, то ли сознания, то ли пространства. Она уже не различала разницы между собой и старым лодочником. Она как бы исчезла из этого мира, а мир так и не успел почувствовать своего сиротства. Она была и лодкой, и лодочником, и морем, и чайкой, и ничем одновременно.
Прежде чем показался берег, она услышала пение. Ясный чистый голос уносился над морем. Она не знала, каким словом назвать те двадцать минут небытия, пока она плыла на лодке. На берегу стояла пожилая женщина и пела старинную песню. «Как красиво!», -- восхищалась Марго. Она привстала. Ноги затекли. Вдруг закружилась голова и в её памяти отчётливо нарисовалась постыдная картинка из детства. Марго села.
Ей было около семи лет. Воскресным вечером бабушка купала Марго в цинковой ванне. В тот момент, когда она встала во весь рост, чтобы бабушка могла ополоснуть её из ковша, неожиданно вошёл отец. Он стоял и смотрел, как вода стекает ручьём сверху вдоль её тельца. Марго стало нестерпимо стыдно. Она инстинктивно укрылась руками, закрывая от его взгляда ладошками свою бледно-розовую ракушку. О существовании ракушки она знала от бабушки. Его взгляд Марго восприняла как насилие над своим телом. Это повторялось неоднократно.
И сейчас она, когда она привстала на лодке, которая покачивалась на волнах, испытала то же самое чувство стыда и бессилия. Она издала слабый мучительный стон. С таким стоном Марго порой просыпалась по утрам, осознавая, что жизнь еще продолжается, что сон был просто сном и ничем более. Марго поняла причину своего страдания: это -- сознание, мысль. Всю жизнь занятая интеллектуальным трудом, она ополчилась на мысль. Есть один способ избавиться от сознания -- это выйти из ума, что ещё хуже: ходить по улицам, как та старуха, и кричать вслед прохожим: «Семёрка продолжается!» Всё это были её минутные слабости, а всё остальное время она стоически несла своё несчастное сознание.
Марго сошла с парома, поднялась вверх по улице Петра Великого. У кинотеатра толпился народ. По лицам людей не было заметно, что они чем-то обеспокоены, что в стране переворот и т.п. Она уже пожалела, что вернулась в город преждевременно. В присутствии мамы, которая затмевала её, и в окружении стольких мужчин она терялась и чувствовала себя неловко. Марго остановилась у афиши. Шёл знаменитый фильм «Мадам Бовари» русского режиссёра с японской фамилией. Всё же она решила пойти на сеанс. Он как раз начинался. Вдруг её близорукий взгляд выхватил из толпы знакомые лица. Это были её коллега по кафедре Содомский вместе с её студентом. Они стояли друг против друга и курили. Мимо них нельзя было пройти незамеченной. Марго юркнула внутрь помещения, чтобы купить билет, а заодно избежать нежданной нежелательной встречи. Впрочем, её распирало любопытство. «Неужели вправду говорят, что…», -- думала она, выглядывая в окно.
В старом неуютном зале со скрипучими жесткими сиденьями она продолжала подглядывать за объектами. Марго получала двойное (хотя и сомнительное) удовольствие: от просмотра фильма и тайной жизнью коллеги. «О, о, о! Ой-ля-ля!», -- думала она, предвкушая пикантное блюдо. Или, например, вот что: «Ха, ха, ха! Вот так попались!» Или такое: «Ах, ах, ах! Какой пассаж! Ай, КГБ не дремлет!»
Её печаль как рукой сняло, несмотря на всю пошлость истории. С развесёлым сердцем она вышла из кинотеатра, ослеплённая ярким светом. Через минуту её глаза привыкли… Перед ней выросли двое в штатском. Один из них представился, мельком распахнув красную книжицу какого-то удостоверения, и попросил предъявить документы. Марго опешила и съёжилась. Её сердце ёкнуло и затрепетало, как рыба в садке. При виде какого-нибудь милиционера в ней пробуждалось чувство вины, словно она была преступницей, но еще не пойманной. В её горле пересохло не столько от страха, сколько оттого, что ей хотелось пить. Она как раз собиралась зайти в гастрономический отдел универмага, чтобы выпить стаканчик берёзового сока. Она уже мысленно глотала прохладную сладковатую воду, когда в этот момент ей пришлось оправдываться, что она не имеет при себе документов. Сотрудники невидимого фронта поверили ей на слово, что она профессор университета, и отпустили, мягко улыбнувшись. То, что они были тактичны, нейтрализовало её первоначальный гражданский испуг. И, очень благодарная им непонятно за что (ах, да! за доверие!), Марго двинулась дальше по мэйнстрит на троллейбусную остановку, хотя могла бы пройти до своего гнезда пешком.


33



Кроме дня была еще ночь несовершённых событий. «Как жалко, что никто больше на мою мужественность не покушается!», -- неожиданно для себя подумал Валентин. В постели с Тамарой, его воображение развивалось не в её сторону, но тем крепче он прижимался к ней, отпуская поводья своей чувственности. На этот раз его возбуждало не тело Тамары, а острота пограничной ситуации, в которой он оказался по милости Владика. Желая быть соблазнённым им так, как был соблазнён в поезде один из трёх акробатов из его рассказа, прочитанного им сегодня в дневнике, Валентин мучился страхом потерять влечение к женщинам и потому сильнее любил Тамару. «Ты необыкновенный, ты чудо!», -- шептала она. И Валентин радовался, радовался, радовался. (Чему, собственно?) Однако в своих руках он держал не её тело, целовал не её губы. Руки, которые ласкали его, были чудовищно чужими. Он воображал, что в комнате во флигеле спят два мальчика, вероятно, обнявшись, или дурачатся, как хотят, и он ревновал их обоих к своим страхам.
Страх -- это форма эроса. Чем страшней, тем желанней. Смерть тоже бывает желанной. Странно ли желать смерть? Утомлённый любовными трудами, Валентин откинулся на спину и стал быстро погружаться в сон, словно проваливался в песчаные барханы. Тамара была несколько удивлена, что он не поцеловал её на ночь, не пожелал спокойной ночи. Обычно они засыпали в обнимку, а потом только разворачивались на свою сторону. Она взяла его за широкое запястье, ласкала волоски, локоть, предплечье. Его мускулы были расслаблены. Она чувствовала, что этой ночью она в надёжных руках; о завтрашних ночах ей не хотелось думать. «Что мне завтра? Я счастлива сейчас, я любима. Никто не отнимает его у меня, он со мной, рядом. Могла ли она мечтать, что в свои годы будет так счастлива?»
Валентин сначала грубо обошёлся с Владиком. Он выскочил из комнаты и побежал вдоль берега. Его тёмную фигуру окаймлял лунный свет, словно нимбом. Владик сидел на камне, обняв колени. Море отливало латунным блеском, ровное-ровное, словно только что отутюженное. Поднимался едва заметный пар, от него веяло теплом.
Валентин проснулся оттого, что кто-то шарит по его животу. Он чувствовал возбуждение, но когда он очнулся, то обнаружил Владика за возмутительными действиями. Он толкнул его, Владик упал на пол, затем он вскочил и убежал. Спросонья Валентина удивительно трезво оценил ситуацию. Его сердце колотилось и возмущалось. Это произошло в первую ночь их приезда на Рейнеке.
Он последовал за Владиком и сказал ему: «Я тебя понял. Будем считать, что ничего не было». Он взял своего соблазнителя за плечи и прижал к груди. Владик разрыдался. Его слёзы еще больше смутили Валентина. Он растерялся, стал утешать. Вдвоём они вернулись во флигель, и в темноте, которая располагала к откровениям и признаниям. Владик поведал свою мелодраматическую историю с убиенным другом, которая от начала до конца была вымышленной. Валентин расчувствовался до слёз.
Владик не знал причины своего несчастья, поэтому выдумывал истории, в которых был жертвой, придумывал себе смерть, и таким образом жалел себя, как всякий обделённый любовью. Как ни странно, Валентин услышал в его вымыслах действительно страдающее сердце, обещал быть его другом и покровителем.
Происшествие на море, когда Владик едва не утонул, убедило Валентина в том, что мальчик на грани катастрофы и это еще больше обеспокоило его. Владик ощущал себя жертвенной фигурой. И неважно, какие причины -- подлинные или вымышленные -- принуждали его так чувствовать. Валентин не был грубым по натуре, ведь работал он всё-таки рабочим театральной сцены, и не был таким инстинктивным, как Орест, к тому же чтобы любить такую женщину, как Тамара, которая была старше его на двадцать три года, свидетельствует о том, что он обладал чувственным и мягким сердцем. Видимо, в какую-то часть его тела -- тимоса, или френа, или стетоса -- был заброшен крючок странной любви, соединив боль и наслаждение, лишив при этом нуса -- воли, светлой мысли и решительности. Приманкой послужила жалость и сострадание. Ещё больше -- жажда власти над близким тебе человеком. Где-то подспудно он понимал, его власть над Тамарой иллюзорна. В любви не бывает равноправия.
Появление Феликса насторожило Валентина. Он не знал, что такое мальчишеская любовь и тем более -- ревность. Скорее всего, Валентин ревновал к самой ситуации, когда он утрачивает своё влияние на Владика, что он перестаёт быть нужным ему, его место занимает кто-то другой. Одним словом, он ревновал к своей роли. Нельзя же это назвать физическим влечением? Поскольку у него не было другого объяснения его новому чувству, не обозначенному никаким словом, он обозначил его словом -- желание. Однако желать мальчика физически -- это было противно его прежнему опыту и сознанию. Быть желанным, быть соблазнённым, как мальчик в повести Петрония Арбитра, то есть во сне, представлялось ему извинительным вариантом, который позволял сохранить моральное равновесие. «Приехав в Азию на иждивение квестора, я остановился в Пергаме. Оставаясь там очень охотно, не столько ради благоустройства дома, сколько ради красоты хозяйского сына, я старался изыскать способ, чтобы отец не мог заподозрить моей любви…» Близость не гарантировала утверждение его роли, его влияния на Владика. Однако, будучи слабым читателем, он нашёл культурологическое оправдание тому, что кумир всех американских негров-таксистов Пушкин называл «вежливым грехом», хотя объяснял свои смутные чувства примитивно, примерно таким образом: «Ну, раз такое есть в книгах, то это позволено и в жизни». Как всякий наивный человек он путал книжные вымыслы с жизнью, и таким образом неосознанно сопрягал сопредельные границы. Он запутался не в чувствах, а в словах. Они спутали его чувства. Ночь путает их еще больше. Его желание возрастало...
Ночью приходят чудовища. Он проснулся и, стараясь не разбудить любимую женщину, вышел во двор, озвученный голосами насекомых. Он прошёлся вдоль берега, на поляне фыркала лошадь. Камешки под ногами хрустели, как косточки пальцев, когда Владик потягивал их в раздумье, сидя за печатной машинкой, а Валентин лежал на кровати и изучал его чуть согбенную спину, мысленно проводил пальцем по позвонкам. Он пересчитывал на его спине родинки, словно звездочёт. Они были крупными. Валентин посмотрел в небо. Оно напоминала изъеденный молью старый плед, просвечивающий многочисленными дырочками.
Иногда Владик залазил на табурет с ногами, сводил вместе лопатки и становился похожим на египетскую птицу Кху, восседающей в двойном гнезде. Она клевала клювом клавиатуру. Он не спрашивал, что сочиняет Владик, просто смотрел, облокотившись на подушку рукой и положив на неё голову. Валентин вышел к окнам флигеля. Одна створка окна была приоткрыта, но занавешена шторой. Странно было то, что ему казалось, будто с ним повторяется событие, случавшееся когда-то, что он заглядывал в это окно, и знает наперёд, что увидит в нём. Валентин загадал. Не нужно было и загадывать, ведь там спят в обнимку Владик и Феликс, закинув ногу за ногу, спят невинным священным сном, утомлённые солнцем, морем, скачками, забавами! Будто он не знает какими, будто он не был мальчишкой, будто, будто, будто…
Валентин отодвинул занавеску. Из окна напротив пробивался ночной свет фонаря, горящего за пределом их двора, на обочине дороги, огибающей залив. Стол, печатная машинка. Тонкий луч света прорезал тьму, разделив комнату на две половины. В одной половине сумрак и в другой половине сумрак. Два сумрака были похожи друг на друга, как братья близнецы, как цифра 69, заброшенная во вселенную головастиками. Два сумрака на весах вечности. Их объединял тоненький фонарный луч, проникший в прорезь между штор на окнах. Только это луч видел Валентин. Больше ничего.
То, что скрывалось в сумраке комнаты, не существовало для его зрения, но там спали его чудовища. Постель была пуста, только отброшенная простынка. Глубокая вмятина. Она сохраняла тепло. Валентин, перепрыгнув через окно, погрузился в неё, закрыл глаза и слушал вороватое биение сердца. Всё пугало: безрассудный поступок, воображение, шаги снаружи, ржанье лошади. Полоска света пересекла его живот, словно вонзившаяся стрела. Куда они подевались? Что будет, если придут? Он в ловушке. Не лунатик же он! Дверь скрипнула, постель прогнулась. Подвинься! Спи, спи! Валентин жмурил глаза, боясь открыть, притворился спящим. О нет! Это Феликс. Felix, Felichita, Felix, Felichita! Felix! Fellatio! Furioso! Furioso! Furioso...




34



«Феликс, ну ты и дрыхнешь! Уже двенадцать часов пополудни! А это что такое? Ты что, обмочился, что ли? Ну-ка, -- Владик потрогал пальцами простыню, потом наклонился и понюхал. -- Точно, ну ты даёшь! Ты приплыл, mon cher! Конь и то меньше прудит».
Владик ворковал над ним, как сорока над гнездом. Феликс ничего не понимал. Он потирал кулачками не выспавшиеся глаза, эдакий воробей, занявший чужое гнездо. Посмотрел на лужу, на слипшиеся волосы вокруг понурого фаллоса, на Владика, снова на всё в обратном порядке. Феликс потеребил вихры, Владик снова пригладил их, вытащил из-под него простыню, вынес во двор, повесил на проволоку.
«Поэзия должна быть влажной», -- сказал он. Мимо проходил Орест, мокрый после купания в море. Он тоже не удержался без комментариев.
«Ага, паруса натягиваем? Белеет парус одинокий в долине моря голубой. Или устраивали гонки на своих фрегатах по акватории простыни? Ну и как, мачты здорово её?» -- посмеивался он. Феликс развёл руками.
«Твой спаситель, чуть не утопил тебя снова», -- не унимался Орест, любивший скабрезную шутку в мужской компании.
Тамара и Валентин не выспались. Ночью он овладел ею второй раз. Они занимались любовью во сне, не просыпаясь. Валентин не мог вспомнить, ходил ли он во флигель, с кем он был -- с Феликсом или Владиком. Он робел выходить во двор, встречаться с мальчишками, поэтому лежал в постели, курил сигарету.
«В Москве всё кончено, путч подавлен. Радио сообщило. Ребята собираются в город, -- сказала Тамара, став на пороге комнаты. -- Что творилось сегодня ночью! То ли правда, то ли сон! Прямо-таки сон в летнюю ночь», -- воодушевлёно прошептала она.
Тамара подошла к их постели, наклонила лицо. Она уже была накрашена, напомажена, в макияже. На ресницах висели чёрные хлопья туши. Волосы на голове уложены в старомодную причёску под названием «самая холёная лошадь в нашей конюшне», выдуманную ещё Диккенсом.
«Я тебя люблю», -- сказал Валентин. Известие, что ребята уезжают, успокоило его, он улыбнулся младенческой улыбкой, уткнулся в грудь Тамары, стал целовать, слегка покусывая своими красивыми зубами. Она отклонилась и плотно закрыла дверь, зашторила окна, мельком заметив всех троих мальчишек. Они валялись в постели, не заметив, что остались совершенно одни, самые счастливые на острове, плывущем, плывущем, плывущем под парусом простыни, натянутой во дворе.
Валентин думал, что вышел из темноты, что он прошёл сквозь неё, а она обнимала его, как святящегося в ночи мотылька, обрамлённого двумя чёрными бархатными крылами с двумя изумрудными глазками. Без публики, однако, Тамара Ефимовна быстро заскучала.


Паром тащился кое-как. Они смотрели на тёмно-зелёную воду, умиротворяя взглядами океан. Волны за бортом фыркали, как загнанные лошади, пускали пену. Кто-то крикнул. «О-орест! Онейрос!» Ветер уносил слова. Они слышались, как сквозь сон, хороший, мальчишеский сон.
«Кажется, тебя!», -- сказал Феликс, толкнув его в плечо.
Орест оглянулся. У противоположного борта стояла группа художников, среди них была Ксения, она звала Ореста. Он был в неё влюблён, однако место было занято другим. Этот другой стоял рядом, приветливо махал рукой. Орест подрабатывал в институте искусств натурщиком, платили гроши, в месяц выходило до восьмидесяти рублей. Он приходил в класс ради этой девочки и мог замереть, как статуя, на целый час, вращая только одними карими глазами. Он любовался, как она прищуривает то левый, то правы глаз, отмеряет карандашом расстояние, наносит линии на бумагу.
В мастерской на третьем этаже, среди всевозможного хлама, каких-то дрянных картин на стене, перевёрнутых парт, заляпанного красками паркета, гипсовых расчленённых статуй, ширм и светильников, промёрзших окон она куталась в пальтишко, отогревала дыханием руки. Гипсовые члены солнечного греческого бога -- голова с отбитым носом и выковырянным глазом, голень, стопа, кисть руки, голень, торс с отбитым фаллосом валялись во всех закутках института искусств. О них спотыкались в тёмном коридоре, в глазу тушили окурки; их находили в туалете на подоконнике, в углу класса, под картинами, вернее, размалёвками.
Один раз в неделю они рисовали обнажённую натуру. Она просила потерпеть, приносила спиральный обогреватель, ставила рядом, чтобы единственная фактурная натура не оледенела. Он терпел ради неё. Она не догадывалась. Она была такой тоненькой, прозрачной, как луч света, который проникал сквозь тусклые замёрзшие окна в полдень и падал на пыльную палитру паркета.
Она откидывала движением головы светлые, тёплые волосы и они рассыпались в лучах солнца, как пшеничные колосья. После сеанса он уходил в свою мансарду, где было тепло, если топилась печь -- редко углём, чаще дровами. Когда у него кончались деньги, он перебирался к Марго.
«Твоя фамилия Онейрос?», -- спросил Владик.
Орест ничего не ответил (по матери он был Корытов), подошёл к группе художников. Они ездили на острова на пленэр, снимали домик у старушки, которая кормила их за двадцать пять рублей. Орест и Ксения обменялись впечатлениями и новостями. Орест сказал, что он тоже был на пленэре, снимал виды на киноплёнку.
«А теперь ты будешь моей натурой!», -- сказал Орест.
Ксения согласилась. Вся эта команда любила Ореста, приглашали снова поработать натурщиком, а то не хочется рисовать старых толстых, бесформенных баб, как правило, не в своём уме. Её лицом владела кинокамера.
Удивительно, как может луч кинопроектора отражать свет, который излучает её лицо. Оно прозрачно как вода. Кто может владеть её лицом? Это всё равно, что окунуть руки в быструю воду реки и попытаться поднять со дна её мысли, преломляющие потоки солнечного света. Разве можно вынуть сновидение из сна, не замочив рукава? Свет пересекает свет, лучи преломляются. Это её лицо. Им нельзя владеть, как нельзя владеть тьмой.
Кинокамера щёлкнула. Плёнка закончилась. Вот они, тринадцать кадров, которые вызвали у Марго огонь ревности в один из вечеров.
«Много сделали этюдов?», -- спрашивает Орест.
«Да, хорошо поработали, отдохнули, накупались», -- говорит Ксения. Её речь красива, чистые русские звуки, прозрачны голос звонкий, бегущая по камням горная алтайская речка.
Она художник детали. Её глаз улавливает тончайшие цветовые оттенки, а в картинах огромный мир присутствовал в малом. Она даже изобрела новый цвет -- кинетический. Он передавал движение света. В определённое время суток пейзаж на холсте начинал трепетать, как бы оживать; он менялся в зависимости от времени года. Таких картин было немного, и они разошлись по анонимным владельцам. Открытие такого свойства её картин было сделано не ей самой, а владельцами ей произведений, потому что она никогда не задерживала их в своей мастерской и сдавала в художественный салон, чтобы выручить денег на краски, кисти, холсты, багет.
Они вскользь обсудили московские события.
«Мы собрались, было, дать дёру на яхте», -- сказал Орест с усмешкой.
«Правда, что ли? Ну, вы даёте! Шутишь, наверное! Прямо на яхте в Японию от диктатуры», -- веря и не веря, сказала Ксения.
«Ага, правда. Да вот Владик чуть не утонул, пришлось вернуться», -- он показал рукой на своих спутников.
«Вот приключение!»
Это была единственная хохма, привезённая с острова. Всё остальное было довольно скучно. Вскоре через пролив между островом Русский и мысом Эгершельда паром вошёл в бухту Золотой Рог. Издали на сопке Орлиное гнездо виднелась телевышка, словно заноза на носу коллежского асессора майора Ковалёва. В самом деле, с высоты птичьего полёта полуостров Муравьёва-Амурского, на котором расположился Владивосток, напоминал слепую кишку, аппендикс или, если хотите, сбежавший нос гоголевского персонажа. Вот что роднит царский Петербург и забытый богом город-отшельник Владивосток, а вы то думали!




35





Известно, что человеческое сознание в течение одной жизни способно обновляться девять раз, в то время как имя человека, как ни странно, остаётся неизменным до самой смерти. Это всё равно, что проходить в одном костюме всю жизнь. Есть люди, которые просто физически не могут произнести имя вещи. Они обозначают его каким-нибудь знаком по сходству, или по ассоциации, или иносказательно, или жестом. Именование -- это беззаботное детство поэтов. Они рядятся в словесные одежды, которые не по росту. Кажется, они никогда не вырастут из них, никогда не посмеют их сбросить. В их числе была Марго, известная в своих кругах переводчица. Она выворачивала слова наизнанку. Старинные чудесные стихи ходили в перелицованных одеждах, шитых белыми нитками. Иногда она обнаруживала, что чернила, которыми записывала переводные стихи, не высыхали. Она перестала пользоваться наливной ручкой. Все равно бумага с переводными стихами продолжала отсыревать. Знала ли она, что стихи могут тихо рыдать по ночам?
Если люди пишут стихи, то оправданием для них есть, наверное, чувство вины или какое-либо другое. Стихи для Владика не были покаянием. Они приходили к нему как откровение, при этом не только свои, но чаще чужие, найденные в каких-то пыльных сборниках в запущенной библиотеке Марго. Эти книги отмирали в ней, как прошлогодняя листва. Этой охапкой листьев шуршал Владик, закрывшись в её девической комнате; пыль стояла до потолка, а когда она оседала на его голову, то казалось, что он поседел за один вечер. Книги пахли плесенью, а не типографской краской. Точно также пахли его руки мальчишеской спермой, которая еще не обрела горького полынного вкуса, была сладкой, как медовые соты. Когда он перелистывал эти книги, то всё это трепетное действо сопровождалось неистовой мастурбацией, обострявшей совесть небезызвестного графа. О, сколько книг он перелистал! Он вёл список прочитанных книг, знал наизусть множество стихов. «Как опрометчиво не просто я вечность чувством отмерял и называл болезнью роста всё то, что с возрастом терял. Как сожалел о невозможном, о бренном сокрушался как! Мир становился слишком сложным, но отвлечённым, словно знак. И я, из роскоши имеющий лишь данные к ней склонным быть, учусь ценить простые вещи, учусь доступное ценить…»
Он стоял у правого борта парома и читал их Феликсу. Он читал их просто, будто о чем-то рассказывал. Поэзия была его пятым углом, куда он забивался, как рыба под корягу, и где никто не мог его отыскать. Феликс слушал. В такие поэтические глубины он еще никогда не нырял. Это погружение было таким же заманчивым, как на морское дно, где покоились остовы старых кораблей. Да, поэзия должна быть влажной. И нельзя не заметить, что источник влаги в стихах Марго и Владика имел разное происхождение. Если рыба в стихах Владика трепетала и била хвостом, то в стихах у Марго она умирала и сохла, как корюшка в сарае на проволоке.




36





Жилые дома, террасами возвышавшиеся на сопке Орлиное гнездо, выглядывали друг из-за друга, тянули козырьки крыш, словно птенцы в гнезде. Если присмотреться, то можно представить, что это хищные птенцы какого-нибудь птеродактиля. Кого они высматривали? Естественно, корабли! В порт заходил океанский лайнер из Йокохамы. На его борту было около двух сот пассажиров. В каюте 203 ехала мадам Исида, отправившаяся в зарубежное турне впервые в своей жизни. Она собиралась на палубу, еще раз взглянула в зеркальце. Скулы, покрытое густыми белилами тонкое лицо, подведённые брови, тёмные волосы без проседи, мочки ушей без украшений.
В памяти русского молодого переводчика её облик вызывал образ некой мисс Ур, жившей несколько тысяч лет назад в Египте или Месопотамии. Он по своей рабоче-крестьянской простоте поделился с ней своим впечатлением. Мадам Исида не видела этой маски, поэтому была несколько смущена и не знала, как реагировать, только спросила, красива ли она была. Да, ответил переводчик, широко улыбаясь. Его бесхитростная улыбка как будто бы внушала доверие. «Не насмешка ли?..»
Разглядывая себя в зеркале, она пыталась представить своего далёкого двойника, но её воображение было настолько скудным, что ей не хватало даже вкуса в одежде, какие бы богатые европейские наряды она не покупала в самом дорогом магазине на Гиндза, не говоря уже о том, чтобы представить древнюю красавицу. Мадам Исида владела в Токио одним небольшим издательством, которое досталось ей в результате успешного бракоразводного процесса; кроме этого двумя домами за городом и земельным участков в горах на знаменитом литературными аллюзиями полуострове Идзу, в районе курорта Атами.
Известие о перевороте в Советском Союзе застало их в пути, однако, капитан принял решение не поворачивать судно обратно в Японию. Пассажирам было жутко интересно, что ожидает их в северной стране, но в первую очередь им было жутко, а потом уже интересно. Ведь всё жуткое интересно!
Что влекло мадам Исида в эту варварскую страну? Во-первых, воспоминания отца её бывшего мужа, бывшего морского офицера, о русской женщине, которую он когда-то полюбил во Владивостоке и привёз в Японию. Его нашумевший роман «Моя русская жена» (1925) уже давно забылся литературоведами и читателями, однако семейный архив хранил старые журналы с фотографиями этой женщины, длинное имя которой она не запомнила, однако по-японски её называли Дзёдзи, что означает «мудрость». Когда она пыталась произнести это имя, то казалось, что у неё во рту перекатывалось штук пять каменных кубиков с острыми углами. Во-вторых, конечно, любопытство, которое стало возможным удовлетворить за скромные деньги, тем более что курс её акций рос не по дням, а по часам. Как тут не согласиться?
Её покойный отец, владевший мануфактурой в Киото по производству тканей для кимоно, ненавидел русских лютой ненавистью. В страшные годы войны приходилось питаться даже саранчой. Виновны в этом были, конечно, внешние враги. Она помнила его проклятия в адрес «красной раковой опухоли», наползавшей на крохотные японские острова с Севера. Война принесла разорение, вскоре Марико отдали на воспитание в гейши в один известный дом…
Солнечный луч из иллюминатора упал на зеркальце. В глазах Марико вспыхнуло и потемнело. Тотчас на неё нахлынула эротическая волна желания. Этим чувством ознаменовалось её прибытие во Владивосток. Марико быстро захлопнула зеркальце, спрятала его в кожаную сумочку. Она надела красивые затемнённые очки без оправы и вышла из каюты. На ней был чёрный брючный костюм, поясная сумка, шляпа. Она двинулась наверх мягкими кошачьими шагами по красной ковровой дорожке. Вдруг навстречу ей вышел прекрасный нагой мальчик. Ясными голубыми глазами он смотрел на неё и улыбался. От неожиданности она перестала дышать, подумала на последнем выдохе: «Откуда это ты такой красивый?» Ей показалось, что он будто бы ответил: «Я прихожу от Бога». Марико взялась за поручень, видение исчезло. Из каюты вышли люди. Она уже не слышала, что они сказали.
Замедляя ход, белый океанский лайнер входил в бухту Золотой Рог. Её соседка по каюте госпожа Сугита, из деликатности ушла первой, чтобы Марико могла приготовиться на выход. За три дня они подружились, обе были не замужем и примерно одного возраста, хотя дистанция между ними сохранялась, была необозрима.
В отличие от Марико, которая не избавилась от киотского диалекта, госпожа Сугита умела красиво говорить, обладала изящными манерами, к тому же побывала во многих странах. У неё был взрослый неженатый сын, успешно работающий на телевидении режиссёром. Сугита рассказывала о нём весьма сдержанно. За её снисходительной интонацией Марико улавливала нотки гордости за своего единственного сына. Именно это её больше всего задевало, словно царапало по сердцу: «Я никогда не буду скромно гордиться своим ребёнком, никогда!»
По всей видимости, думала Марико, г-жа Сугита не была богатой, и всё же она чувствовала в её присутствии свою ущербность, свойственную гейшам в отставке. Марико даже не все иероглифы знала, читала со словарём. Всеми делами в издательстве заправлял несколько замкнутый неуживчивый молодой человек с филологическим образованием. Его звали Макибасира, он окончил университет Васэда, писал дипломную работу о поэзии Артюра Рембо, однако французским языком не владел. В этом нет ничего удивительного. Его сокурсник писал диплом о поэзии Велимира Хлебникова, хотя русского языка тоже не знал. Марико нашла его по объявлению, которое дала три года назад, когда поняла, что одной ей не справиться с работой.
На палубе столпился народ. Terra incognita. Ржавые корабли, портовые краны, мазутная вода. Марико испытывала ощущения, какие её настигали в тёмной комнате когда-то в детстве: вот сейчас грубые мужские руки схватят её и повалят на пол. Было ли это её фобией или желанием, она не знала, да и никогда не задавалась таким вопросом. Ветер подстёгивал волнения. Внешние зрительные впечатления никак не отражались на течении неприхотливых мыслей, которые, собственно, никуда не двигались, а только слегка подёрнулись зыбью. В глазах рябило от вспышек света: стекла проезжающего по дороге автомобиля, мутно-зелёной волны, яркого солнца в бездонном небе, золотой дужки очков, стоящей по соседству дамы. Она повернулась тщательно забеленным лицом к Марико, что-то вежливо проблеяла. Они обменялись ничего не означающими коммуникативными звуками, как цикады. Вдруг народ, издав громкое «э-э-э!», отхлынул к противоположному борту.
Их океанский лайнер оказался под прицелом военный кораблей, теснившихся на приколе у причала. Кое-кто достал дозиметры на предмет радиации. Марико мысленно писала впечатления (точь-в-точь повторяющие записи других пассажиров) в свой дневник, специально купленный для этой поездки. Кому интересно читать это что-вижу-то-пою? Вскоре в её дневнике появятся записи куда более любопытные, которые в одночасье превратят эту вполне заурядную даму в литературный персонаж. Так живёт человек, живёт себе со своим тайным ничтожеством, тщательно скрываемым от других, и вдруг удостаивается сомнительного пера -- в лучшем случае сочинителя, а в худшем -- какого-нибудь штатного переводчика, выпускника азиатского факультета, из донесений которого рождаются «романы» в особом отделе (скажем шёпотом, прикрыв рот ладошкой, тем более в наше время) КГБ. Была бы воля автора этого поверх-головам-повествования, он отобрал бы у народа все пишущие предметы. Он-то и сам пишет торопливо, боясь, что отберут…
В один из дней, когда туристы были свободны от экскурсий, Марико одна бродила по городу -- сначала пешком, потом на трамвае. Желание сесть в трамвай было совершенно немотивированным. Она сама бы не смогла объяснить, почему поехала на этом старинном виде транспорта, который напомнил ей о далёком детстве в Киото. На таких трамвайчиках они ездили на озеро Бива. Скорее всего, её подхватила толпа пассажиров. Они показались ей развязанными и грубыми. И всё же какой-то мужчина уступил ей место. Его лицо было красным, глаза -- голубым, на лице росла рыжая щетина. «Похож на свинью», -- подумала она. Если внешнее впечатление было неприятным, то последовавшие действия её поразили еще больше. И хотя она не собиралась далеко ехать -- от силы две или три остановки, ей пришлось присесть у окна. Марико поблагодарила его по-русски, превращая букву «с» в шипящий звук, согласно транскрипции в её распечатанном на ксероксе разговорнике.
«Спасибо по-русски означает «спаси Бог», -- сказал мужчина, однако Марико ничего не поняла. От него пахло потом, по вискам стекала влага. Сидя на жёстком сиденье, она поклонилась несколько раз в пояс. От смущения и духоты ей хотелось поскорее выйти наружу. Вдруг трамвай дёрнулся, и по инерции Марико поклонилась ещё раз. В тот же миг послышался визг автомобильных шин, пассажиры ухнули в один голос, стали выглядывать в окна. Марико испугалась с опозданием. Как ни старалась она сидеть более незаметно, как мышка, всё же на неё обращали внимание, хотя среди пассажиров она обнаружила несколько восточных лиц. Девушка и юноша прижались друг к другу бёдрами. Эта вольность в общественном месте, не позволительная в токийском метро, вызвала в ней чувство умиления. Марико осмелела. То, что она села в общественный транспорт, одна, без сопровождения, можно назвать чудесами героизма.
Неожиданно взглянув на свой поступок со стороны, госпожа Исида загордилась своей отвагой и, когда трамвай остановился, безбоязненно вышла на остановке напротив технического университета. Она вспомнила, что хотела отправить из Владивостока открытку своей подруге в Токио. На судне переводчик уже объяснил ей, как это сделать. Для пассажиров были приготовлены открытки с видами города и наклеены марки, осталось только найти синий почтовый ящик, куда нужно было сбросить открытку. Её праздная прогулка обрела деловую целенаправленность.
Марико вошла во дворик католического храма, окружённого старинными орудиями, снятыми с крейсеров первой мировой войны. Медная ручка на одном из них, отшлифованная частыми прикосновениями посетителей, ярко горела на солнце. Марико положила ладонь и тотчас ощутила её холод. Она убрала руку, и свет вспыхнул вновь. В округе вдруг потемнело. И также как на корабле ей навстречу вышел все тот же нагой мальчик. На вид ему было лет четырнадцать. Марико хотела повторить вопрос, где же он найдёт Бога и почему идёт нагой, но не смогла разомкнуть уста. К её удивлению она услышала ответ. Это был обрывок его фразы: «Он там, где нет Его творений…» В этот момент две вороны, увидев кошку на дереве, подняли крик над своим гнездом.
Марико поспешила уйти прочь отсюда, обошла вокруг костёла, оказалась у фуникулёра. «Что за странные видения?», -- тревожно подумала она. В Токио, не имея минуты свободного времени, все мысли мадам Исиды были заняты исключительно бизнесом. Она просыпалась рано, ложилась спать поздно, сразу засыпала, словно проваливалась в бездну, и никаких снов, одна чернота. По возвращении домой она, не столько обеспокоенная странностью, сколько по соображениям престижа, решила посетить психоаналитика.
Красный вагончик медленно поднимался по склону горы. На солнце ослепительно сияли рельсы, являя образец пересекающихся в бесконечном пространстве двух параллельных линий. Марико быстро опустила голову и вошла в тень. Она подумала, что хорошо бы посмотреть ещё раз на город сверху. На входе в помещение фуникулёра она столкнулась с молодым человеком в синей футболке с вышитой золотом надписью GUCCI и белых шортах. Он любезно придержал ей дверь, пропустил вперёд. Эта галантность, ни разу не подмеченная Марико за японскими мужчинами, показалась ей чрезмерной и в тоже время тронула её сердце.
Она раскланялась в благодарности, уронила на пол шляпу, смутилась, рассмеялась, затем спросила что-то про билет. Её проводили в вагон. Старая проводница, поприветствовав немногочисленных пассажиров, почему-то отказалась взять за проезд у иностранки, которая протянула горсть мелких сияющих, совершенно девственных белых и желтых монет. Это удивило её. Ещё больше она удивилась, когда тот же молодой человек обратился к ней по-японски. Впрочем, внешне это было похоже на испуг. Его вопросы были похожи на полицейский допрос: откуда, куда, как долго, какова цель? И уж после этого спросил, как зовут её, затем представился сам.
«Орэсуто-сан?», -- переспросила мадам Исида.
В дальнейшем разговор шёл на ломанном японском языке. Обычная экскурсионная болтовня. Марико вспомнила о своей открытке. Выйдя из вагона, они отправились на поиски почтового ящика, который обнаружили где-то в районе бывшего особняка Андрею Корсакова. Его великолепный дом, теперь уже снесённый, был известен знаменательным событием: там 15 июля 1874 года французские и немецкие розенкрейцеры Сиен Тилгаст, Иан Рем, Герман Тамп и другие адепты провели церемониальный ритуал магии посвящения города в магический ранг.
После этого они спустились на центральную улицу мимо драматического театра имени Горького. Орест проводил даму до корабля. В этом городе скоро плюнуть будет некуда: всюду будут бродить персонажи и сочинители. На прощание мадам Исида решила отблагодарить его деньгами, как фокусник вынула десятитысячную йеновую бумажку с изображением знаменитого писателя. Орест отнекивался, отбивался, раздираемый противоречиями -- брать или не брать, -- но, в конце концов, мадам Исида, очарованная молодым человеком, сказала, что эти деньги ему пригодятся в дороге, когда он поедет к ней в гости в Токио, а также она пригласила его завтра на прощальный банкет. На том, обоюдосчастливые, они расстались…


37


«Как же вы разговаривали, на пальцах? -- спрашивала Марго. -- Ты же не умеешь! Двойка у тебя по языку!»
«Двойка у меня не потому, что я не знаю, а потому что эта выдра, старая особистка, точит зуб на меня. Я как-то заикнулся, что пора прекращать с коммунистической идеологией на занятиях по грамматике, вот поэтому она создаёт прецеденты против меня…», -- лениво защищался Орест.
«Ну, ты дурачок! Тебя ведь могут отчислить, -- возмутилась она, подумав при этом: «И к лучшему, подальше от греха».
«И какова она, эта мадам, старая?»
«Ничего, мадам Исида милая женщина».
«Деньги дала, это хорошо. И что ты собираешься делать с ними?»
«Тебе подарю, дорогая!»
Орест в жизни никогда не держал в руках таких крупных денег. Кроме того, в перспективе маячила проблема: кому нелегально продать валюту? Марго тотчас припрятала купюру в свою японскую шкатулку на чёрный день.
«Я тебе всё прощаю!», -- радостно известила Марго, поцеловав его в губы.
«В чем же я виноват?»
«Как говорится, был бы любовник, а вина всегда найдётся», -- пропела Марго, переиначив советскую пословицу, рожденную тоталитарной действительностью, говорящей о том, что был бы человек, а статью всегда можно припечатать.
«Знаем, знаем! Тот, кто ближе тебе, тот и виноват. У советских людей врождённое чувство вины», -- сказал Орест.
«Зато ты никогда не чувствуешь себя виноватым», -- парировала Марго тоном, дающим понять, что не намерена омрачать доброе событие дискуссией.
Бывало, склонясь над Марго, сидящей за своими бумагами, он часто приговаривал, словно насмехаясь над ней: «Пока скрипит перо литератора, не дремлет око прокуратора». Третий незримо присутствовал в их отношениях. Вполне может статься, что всё это -- имеется в виду пресловутый «третий» -- есть плод воображения Марго. Кто знает, что стоит за всем этим художеством?
«Ты виноват уже в том, что покидаешь меня», -- сказала она в другой раз, когда Орест собирал свои вещи. Она просто бессознательно желала внушить в него это чувство взамен надвигающейся пустоты. Через два месяца любовь уже не наполняла их сердца. Они расставались как любовники. Расставаясь мысленно, они не могли расстаться. Исида была поводом, стечением обстоятельств. Однако на перроне Марго, взяв Ореста за воротник и приблизив лицо для поцелуя, здраво, искренно посоветовала ему: «Если можешь, то не возвращайся сюда».



ПОЕЗД, ЗАБЛУДИВШИЙСЯ В СНАХ







38



Владивосток -- Первая Речка -- Моргородок


…Перрон тронулся с места, Марго поплыла. «Наврал с три короба, уехал, а здесь хоть не расти трава. Все чувства скошены…», -- пришли ей в голову стихи. На глазах навернулись слёзы. Кажется, попала соринка. В какой-то момент отношения с Орестом стали тяготить её, но сейчас вслед за освобождением от бремени постоянного страха быть разоблачённой, Марго вдруг почувствовала, что жизнь обошлась с ней несправедливо, обделила её любовью. Это внезапное опустошение напугало её.
Орест был не тем, кого она ожидала всю жизнь. Разве приходится выбирать в любви? На донышке её сознания всегда присутствовала мысль, что он в её жизни проездом, временщик. «Ах, прислал бы какую-нибудь вещицу из-за моря, кофточку или бусы, в знак утешения», -- подумала Марго.
За мутным окном поезда проплывали в тёмных водах залива бледные сальные огни, словно выброшенные в форточку неким пассажиром апельсиновые корки. Волны зыбили ночной город. Девушка, сидящая напротив Ореста, исподволь наблюдала за ним в тусклое отражение на стекле. Она видела, как в его тёмных зрачках мелькали утлые судёнышки желтых апельсиновых корок; подумав о том, что за ней тоже кто-то наблюдает в эту минуту, девушка оглянулась.
Сумрачный вагон, освещённый тремя лампами, был почти пуст, не считая одного курсанта с тремя желтыми нашивками на рукаве черного бушлата, пожилой пары и одинокой дамы с чутко дремлющей на коленях беспородной, лохматой собачкой. Время от времени веки собачки открывались и вспыхивали тусклым маслянистым огнём.
Вся пикантность ситуации заключалась в том, что она уже кое-что слышала о своём попутчике от подруги. Однажды её подружка Юля, когда они вдвоём ехали в переполненном троллейбусе, толкнула её локтём и указала кивком головы на вошедшего на остановке Гоголя чернявого парня, шепнув над ухом: «Вот, это он самый Орест по прозванию румынский князь». Как-то он предложил Юле -- полушутя, а может быть, всерьёз -- выйти за него замуж после первой их ночи. Она была готова разделить с ним сексуальный интерес, но связывать себя с каким-то бесштанным мальчишкой она не собиралась. «Он какой-то беспородный, не солидный», -- сказала она подруге. И еще она сказала, что в постели он быстро потеет и потом его терпко-кислый запах долго не выветривается. Припомнив эту интимную подробность, девушка невольно принюхалась, смешно помавая крыльями носа, словно невзрачный ночной мотылёк; ничего не учуяв, она улыбнулась каким-то своим печалям уголками маленького тонкогубого рта.
Орест быстрым взглядом окинул попутчицу и снова уставился в темное окно, в котором опять мерещился ему застрявший хвост коровы. Нет, это была длинная коса девушки, перекинутая через плечо. Видимо, чтобы привлечь к себе внимание какими-то действиями, незнакомка достала из сумочки глянцевый журнал, стала перелистывать; затем, она посмотрела в своё отражение в окне, поправила черный берет с хвостиком. Её щуплое личико как бы пряталось за круглыми очками в тонкой позолоченной оправе. Она хотела, чтобы Орест заговорил с ней. Он продолжал молчать вторую остановку. Если мужчина не заговаривает с женщиной сразу, то он уже не заговорит до конца своей остановки. Ни один симпатичный парень не ошибся дверью, не обознался на улице, не окликнул её, даже самый захудалый, пахнущий. «Интересно, чем пахнут мужчины?», -- подумала она, завидуя красавице подруге.
Эту историю (как бы нам её назвать?) Орест никому не рассказывал, а приключилась она в те дни, когда поругался с Марго из-за какого-то неправильно произнесённого слова. Нет, хуже: из-за вульгаризма. Марго пришлось приложить не мало сил и терпения, чтобы хоть немного облагородить его. Орест представлял собой коктейль из несовместимых ингредиентов: невежества и природного ума, наивности и мужской страсти, нежности и раблезианской грубости. Иногда он подтрунивал над ней, нарочно коверкая слова. Всё это ей приходилось потреблять чуть ли не ежедневно. Порой, когда Орест брался за карандаш, чтобы нарисовать её, с ним происходили удивительные метаморфозы. Его лицо -- разноликое лицо -- преображалось, взгляд приобретал глубину и отрешённость. Она любила его в такие мгновения.
«Ты такой многоликий, как оборотень. Бывает, что я тебя не узнаю», -- как-то обронила она. Он был разным, изменчивым, непостоянным. Марго не знала, какое его лицо подлинное. «Но ведь и ты разная, -- сказал в ответ Орест, -- на кафедре ты иная, чем дома, в постели третья…» Он лукаво улыбнулся. «Ах ты, лисёнок!», -- пропела Марго и запустила руку в его волосы. О, как он любил, когда она теребила его волосы! Желание подкрадывалось к нему незаметно. Порой это случалось во время чтения какой-нибудь книги вслух. Он просил её почитать что-нибудь печальное, что-нибудь из жизни хэйанских аристократов. Она нарочно противилась, морщила носик, зная, чем может всё это завершиться, и всё же соглашалась. Он доставала с полки книгу; она в розовом пеньюаре, подложив под себя подушки, долго перелистывала страницы в поисках интересной главы. И, убаюканный её голосом, посреди чтения: «… желая узнать о состоянии принцессы из павильона Глициний, Гэндзи отправился в дом на Третьей линии, где был встречен прислужницами. «Она явно избегает меня», -- с горечью подумал он, но, постаравшись взять себя в руки, принялся беседовать с дамами на разные отвлечённые темы. Тут и пожаловал принц Сикибукё. Узнав, что в доме изволит находиться господин Тюдзё, он пожелал увидеть его. Украдкой поглядывая на своего собеседника, всегда пленявшего его нежной прелестью черт, Гэндзи думал: «Будь он женщиной…» Разумеется, у него были причины испытывать к принцу особенные тёплые чувства, и, пожалуй, никогда еще он не беседовал с ним столь доверительно. «Что и говорить, редкая красота», -- думал принц, любуясь непринуждёнными изящными движениями Гэндзи. Далёкий от мысли, что видит перед собой будущего зятя, он предавался сластолюбивым мечтаниям: «Ах, будь он женщиной…», -- Орест, охваченный желанием, внезапно вспыхивал, как сухой мискант на осеннем ветру, страницы перепутывались, и книга, пребывая вне ума обоих любовников, медленно выпадает из обессиленных рук Марго…
Девушка не спешила наклониться за журналом, которому было позволено, как бы случайно, соскользнуть с колен. Её уловка обратить на себя внимание не удавалась. Орест продолжал сидеть в задумчивости. Его мысли мчались, словно трамвай без вагоновожатого, переходящий с одних путей на другие. В отражении на стекле он заметил взгляд своей попутчицы. Ему даже показалось, что она угадала его мысли и таким образом стала невольной свидетельницей его воспоминаний. Орест никогда не задумывался о том, как могла бы выглядеть Марго в ранней молодости (в её доме не было девических фотографий), но сейчас в какой-то момент -- то ли свет от мелькнувшего ночного фонаря упал на лицо его попутчицы, исказив её черты, или что-то другое, -- образ этой невзрачной девочки связался в его сознании с образом Марго.
Вскоре девушка вышла со стихами в голове: «…или возьмут меня в жёны, или возьмут… Нет похоронят. Или буду петь я, или петь… Нет, не песня. Уже склонила колени, склонила… да призадумалась: что за песня такая моя, и все у колен твоих, у колен. Стоит да качается, тень качается мимо да в профиль. Нет, не возьмут меня в жёны, не возьмут. Вот и ночь настала, ночь, в окнах все месяцы, только провода все гудят, все гудят, все над городом… Или возьмут меня в жёны?»
Куда побежит повествование -- вслед за незнакомой девушкой, чья память сохранила какое-то знание (пусть даже слухи) о нашем герое, или мыслями самого Ореста? Если вектор его жизни ускользал под звуки колёс в тёмное пространство в неизвестное будущее, то вектор жизни Марго замыкался в настоящем времени под ночные выкрики с крыши её высотного дома напротив тюрьмы, -- это возлюбленные перекрикивались со своими заключёнными. В эти минуты даже Марго завидовала им.
Стоя в тамбуре, девушка ещё раз взглянула на попутчика. Орест ошибся номером дома и, соответственно, номером квартиры. Дверь открыла Юля. Здесь бы продолжить рассказ отдельной главой о семи восхитительных днях сексуальной вакханалии, завершившейся неожиданным разрывом, но мы пока не изобрели пристойного языка, поэтому пока поставим в этом эпизоде три обещающие точки…


39



Моргородок -- Вторая Речка


Эта девушка, оказавшаяся в вагоне напротив Ореста по воле случая, напомнила ему другую трогательную историю, которая произошла как-то ночью на набережной. Его память, сделав удивительный трюк, словно фокусник, вынула невидимой рукой картинку из скромного прошлого.
Вот он спустился к морю. Яхты на приколе вздыхали во сне, свет фонарей разливался в заливе, словно яичный жёлток на холодной сковороде… Вот он разделся, оставив одежду на песке, и вошёл в тёмную воду. Вот он плывёт далеко, без передышки. Он ложится на спину. Беззвездно. Только тень луны. Из бухты открывался вид набережной: железные кабинки для переодевания, пустой фонтан, лестница, фонари, стадион, аллея.
Вдруг появились люди. Они шумят, смеются. Орест различил двух девушек и одного парня. Они быстро скинули с себя одежду до последней нитки и побежали в море, размахивая руками, брызгая водой, громко смеясь. Орест решил возвращаться. Он плыл неторопливо, с наслаждением. Одна девушка убегала от парня вдоль берега. Орест уже выбрался из воды, когда к нему подошла девушка, завёрнутая в махровое полотенце.
«Я думаю, чья это одежда, вроде бы никого нет», -- сказала она.
Орест повернулся к ней лицом.
«Это моя одежда», -- сказал он, нисколько не смущаясь наготы. Желтушный, болезненный свет фонаря был распылён в воздухе моросью.
«Не холодно?», -- спросила она, чтобы заполнить паузу.
«Да так себе».
Кажется, девушка была слегка пьяна. На другом конце пляжа послышался смех -- гортанный мужской и визгливый женский. Два светлых силуэта рванулись в море и вскоре они замерли, слившись в объятиях. Всё стихло. Крик чайки, распоровший влажную ткань ночи, показался потусторонним.
«Это мои друзья, -- объяснила девушка. -- У неё, моей подружки, день рождения сегодня, вот мы тут…», -- печально сказала незнакомка.
«А где твой парень?», -- спросил Орест.
«А нет его! -- с отчаянной беспечностью сказала девушка. -- Он ушёл. Или никогда не было. У меня ведь рак крови обнаружили. Вот недавно узнала, три месяца назад. Ха-ха», -- сказала девушка и отвернулась в сторону вздохов, доносившихся со стороны моря. Её последнее «ха-ха» было похоже на кашель.
«Кажется, они занялись любовью. Вот безумные! -- сказала она. -- А ты не хочешь со мной?», -- вдруг предложила незнакомка.
Орест растерялся. Она потянула его за руку. Не потому, что он хотел заниматься любовью с незнакомой девушкой, нет, у него совсем не было настроения, но, совершенно обезоруженный, не зная, что ответить, он спросил:
«А что твои друзья?»
Этот ответ еще не предполагал его согласия, но как бы осторожно намекал на неуместность предложения. Девушка обрадовалась. Её глаза вспыхнули, словно она нашла на дороге пятнадцать копеек, сияющих в луже под ночным фонарём.
«Да ну их! У них своя любовь. Им теперь не до меня», -- быстро заговорила она, протягивая Оресту своё полотенце. Он отказался.
«Меня Люсей зовут».
Она снова обернулась в полотенце. Девушка хотела поддержать Ореста. Он отстранил её руку. Он сполоснул в море ноги от песка, натянул носки, трусики, брюки, обулся. Люся подбежала к кабинке, где висело её платье, быстро облачилась в него, поправила волосы. Орест смотрел, как она оправляет платье, и не испытывал к ней никакого влечения, кроме бесконечной жалости. Он ощущал между ней и собой не просто физическую дистанцию, а метафизическую пропасть. Девушка шла по краю смерти, по тонкому льду, и желала быть любимой, во что бы то ни стало. Вдвоём они пошли в мансарду, где обитал Орест.
«Это рядом, пять минут ходьбы», -- сказал он.
«Я знаю, я наблюдала за тобой. Я работала в маникюрном салоне напротив твоей арки, куда ты часто заходишь», -- призналась девушка.
Орест удивился. Они шли рука об руку. Люся засмеялась, отстала. Она вытряхнула из туфли песок.
«Ты знаешь, ты мне нравишься. Я уже счастлива оттого, что иду рядом с тобой. Мне хорошо. Так странно! Завтра я уйду рано, пока ты будешь спать, и вскоре ты меня забудешь. И всё, как будто ничего и не было. Ты проснёшься, а меня уже не будет. Может быть, однажды я приснюсь тебе, Орест? Какой ты милый! Милый-милый!», -- взволнованно говорила девушка. Было заметно, как она нервничала.
«Да, ты обязательно приснишься. Мне кажется, что мы с тобой уже встречались, и вот теперь только вспоминаем тот прошлый сон…», -- лепетал он, чувствуя дрожь в голосе.
Девушка остановилась. Вытянув шею, прильнула губами к его губам. Они были холодны. Она обняла его своими тонкими руками. От неё пахло алкоголем и сладкими духами. Её грудь напряглась, рука нервно ощупывала его ещё влажное тело.
«Хороший, хороший!», -- приговаривала девушка.
Они вошли в темную арку.
«Осторожно, здесь лужа!», -- предупредил Орест.
Ведя за руку девушку, Орест перешагивал через лужу по кирпичам. Девушка оступилась. Орест подхватил её на руки и перенёс до конца арки.
«Теперь налево», -- сказал Орест.
Девушка, держась за его предплечье, шла рядом. Они поднялись наверх по деревянной лестнице. Его любовь была не страстью, нечто вроде дани, оброка…
Она шептала всё время: «Я хочу быть женщиной, я хочу быть твоей женщиной! Люби, люби меня, миленький!»
Марго появилась в мансарде на следующий день. Никогда раньше она не заходила в его конуру. Это была мастерская художника. Во дворе стоял общественный туалет, невыносимо пахло хлоркой. Марго поморщилась, перешагнула через лужу, вошла в подъезд. Разбитые двери висели на одной петле. «Как суицидные», -- неприязненно подумала она. Крутая истёртая посередине лестница, потом еще один лестничный пролёт, дверь, тяжёлый старческий скрип, коридор, куда теперь -- налево или направо? -- а, вот и дверь с театральной афишей рижского театра русской драмы. Она потянула на себя, не поддаётся, толкнула вперёд -- легко. Боже мой! Какой хлам! Низкий потолок под наклоном, мольберт, картины, нарисованы медовыё соты на тарелке, приторно сладко; она почувствовала воск на зубах, сглотнула слюну, хотела запить водой, а где же Орест? Постель в нише, деревянные нары, книжные полки в ногах. Какая-то растрёпанная девица обхватила за талию его мужчину, спящего под простынёй лицом к стене. В глазах Марго потемнело, и она тотчас выскочила наружу, в солнечный зловонный двор, где тополиный пух толстым слоем покрывал паскудную лужу…
Орест вяло оправдывался, мол, это был не он, а его приятель, которому он якобы разрешил переночевать в его комнате. («А где ты был в это время?», -- Марго не догадалась спросить.) Она не могла в точности знать: был ли это Орест или кто-то другой. Орест смотрел на неё такими честными преданными глазами, что она решила поверить ему. Но сердце умом не исправишь: в нём завились и сомнение, и ревность -- словно черви. Всё чаше он казался ей нечистым, осквернённым…


Электричка остановилась, двери открылись и девушка, проходя мимо окна, еще раз печально посмотрела на парня. Орест глядел сквозь неё. Их взгляды встретились и разошлись. Он догадался, что за ним следила девушка в берете. «Где-то уже видел, но где?», -- подумал он и напряг память. Напрасно. Кроме параллели с Марго, ему на ум ничего не приходило. Блики на стекле, утроив этот образ, нарисовали состарившееся лицо его матери. У неё никогда не было денег, чтобы купить краску для волос. Седые пряди напоминали ему выступившую морскую соль, как на черных бревнах их дома. Как-то провожая Ореста домой, Марго пожертвовала для его матери старыми запасами своей краски для волос. Коричневый тюбик был слегка помят, и аккуратно закручен с конца. «На, -- сказала она, -- передай маме!»
Это был очень искренний жест. Орест ощутил, как через него возникла между ними какая-то таинственная связь -- родственная, близкая. Этот жест был дороже всяких дорогих подарков. Протягивая пользованный тюбик, Марго подумала, что вот, видимо, кто-то выдавливает её собственную жизнь из этого мира, из которого уезжает Орест, и она остаётся коротать свои дни в совершенном одиночестве. «Да, точно, моё одиночество совершенно!» Орест был для неё и сыном, и любовником, и другом. И теперь это место оставалось пустым, почти что святым. Ещё в те дни, когда они делили одну постель, случалось, что Марго просыпалась от болей в чреслах, от наваждения, будто она носила в своём лоне ребёнка; и этим ребёнком -- она знала -- был Орест, её мальчик, сопящий у неё под боком.






40



Вторая Речка -- Чайка -- Седанка


Орест родился семимесячным, недоношенным. Марго впадала в истерику, закрывала уши ладошками, когда он рассказывал историю своего рождения. Да, человек рождается некрасиво. Правда была такова, что спасали не ребёнка, а роженицу. Она была на седьмом месяце, когда споткнулась посреди улицы и упала прямо на живот. Начались схватки. Благо, помогли прохожие, подхватившие женщину под руки.
Старая сельская акушерка, прожжённая толстая баба с сигаретой в зубах, знала
своё дело, боролась за жизнь матери, будучи уверенной, что семимесячного ребёнка не спасти. Роды были тяжелыми. Пришлось делать кесарево сечение. Вытащив окровавленное месиво человеческой бессознательной плоти, она швырнула его в тазик для последа. Было опасение, что роженица может погибнуть от кровотечения. И пока боролись с ним, акушерка ни разу не вспомнила о малыше, захлёбывающимся кровавой жижей.
Когда уборщица пришла наводить порядок в операционной, она обнаружила в тазике новорождённого с расширенными ноздрями и пеной во рту. Уборщица бросила ведро, и вместе с тряпкой вбежала в комнату отдыха, где громко смеялась акушерка, попыхивая папиросой. «Анна Ивановна, что делать с этим?», -- выпалила уборщица. «С чем?», -- выпустив клуб дыма, спросила она. «Да с ребенком!», -- вдруг пожухлым голосом пробормотала она. «Каким ещё ребёнком?» Анна Ивановна уже догадалась, но сохраняла спокойствие. «В тазике который…», -- заикаясь, сказала уборщица. Держа в руке половую тряпку, она указала ей в сторону белой двери.
Акушерка и медсестра кинулись в операционную. Булькающее существо, безобразное, покрытое волосами, как все недоношенные семимесячные дети, покинутое всеми на свете -- медсёстрами, матерью, врачами -- самостоятельно боролось за свою жизнь. Мальчик задышал от удара. Этого никто не заметил. Никто и помыслить не мог, что там может быть что-то живое, способное бороться за свою жизнь, захлёбываясь материнской жидкостью -- вздох, выдох, вздох, выдох…
К счастью, мать тоже выжила. Взглянув на сына, она произнесла: «Филипп!», и снова впала в обморочное состояние. Его отец, румын по происхождению, Филипп Онейрос, прожив в семье год, покинул город Черновцы (где работал мастером по оборудованию на молокозаводах) и вернулся на историческую родину, в Румынию, где и проживает по сию пору, воспитывая других детей. В детстве мама величала Ореста румынским князем. Когда ему исполнилось шесть лет, она подалась на Дальний Восток на заработки вместе с переселенцами. Они преодолели около двенадцати тысячи километров на поезде. Это путешествие запомнилось ему на всю жизнь запахом цветущих садов, соленой селедки и горячей картошки -- всё это продавали на станциях старушки в белых платочках.
Они поселились в старом заброшенном деревянном доме. Это был посёлок со странным названием Ханси на берегу Мраморной бухты. Их старый деревянный почерневший дом приютился на берегу моря, у самой кромки воды. В непогоду шумели волны, и казалось, что они убаюкивали дом вместе со всей нехитрой утварью: широким сколоченным из досок столом, табуретами, старым шкафом с посудой, метлой у печи, обувью у порога, вешалкой у двери, покрытой цветастым ситцем. Поскрипывала дверь, колыхались шторы, с побережья несло запахом прелой морской травы. Под дощатым забором росли дикоросами золотые шары. Рядом в навозной куче за сараем он откапал майского жука, привязал к его лапке нитку, и выпустил в небо. Нитка на катушке разматывалась. Орест бежал по пыльной дороге, задрав голову, словно на привязи, не способный оторваться от земли…
Дожди были мелкие и скучные. Комары летали тучами, по полу скакали блохи, кусая щиколотки. На веранде всегда висели ряды сушеной зубатки, корюшки, селёдки. Когда было голодно, он просто срывал несколько штук, отрывал головы у рыбы и съедал. Мать частенько отваривала на ужин вяленую селёдку с картошкой. Едкий запах вареной рыбы стоял на весь дом, и даже соседи знали, что Алевтина варит селёдку.
Денег у них практически никогда не водилось, зато их кормились морем, огородом, лесом, и кое-каким хозяйством. На берегу сушились растянутые на шестах сети. В них свистели ветра. Этот свист нередко снился ему. В рыбацком посёлке жизнь была простой, но не грустной.
В то время Орест не думал, что жить у моря -- всё равно, что на берегу вечности: опускать в него ноги, погружаться в него с головой, и каждый раз выходить сухим; ложиться на песок, обжигая грудь и живот, уткнуться носом в любимое плечо, подставлять лицо ветру, зная, что птицы пролетают сквозь тебя, словно чьи-то мысли; что сквозь твои мысли будут проплывать рыбы; что прибой всегда будет биться в твою грудь.
Орест обижается, не понимая, почему Марго закрывает уши. «Тебе противно, что я родился?», -- спросил он.
Нет, ей не было противно, это не то слово. Ей было страшно за себя от одной только мысли, что этой рожающей женщиной могла быть она. «И зачем всё это изобрёл Господь? -- задавала она этот беспомощный вопрос.
«А ведь, как изысканно описываются роды государыни в дневниках Мурасаки Сикибу!», -- произнесла Марго. Она не поленилась встать, залезть в шкаф, где хранились её бумаги, полистала свои рукописи. «Вот послушай!»
Орест прилёг на диване в своей излюбленной позе сибарита. Приготовился слушать. Он всегда был внимательным слушателем. Она читала плавно, голос слегка вздрагивал. В эти мгновения между ними обнаруживалась такая родственная связь, какой не было с матерями ни у Ореста, ни у Марго.


«Когда государыне остригли волосы, и она приняла монашеское посвящение, всех охватило страшное волнение и отчаяние. Ещё не отошёл послед, а монахи и миряне, сгрудившиеся в обширном пространстве от залы до южной галереи с балюстрадой, пали ниц и ещё раз объединили голоса в молитве… Какие истошные вопли издавали духи, когда отходил послед! Роды закончились благополучно, и радость не знала предела, а уж когда узнали, что родился мальчик, мы пришли в неописуемый восторг. Пуповину завязывала супруга Митинага. Первое кормление доверили Татибана-но Самми. Купание состоялось около шести часов пополудни. Зажгли светильники, и слуги её величества в белых накидках поверх коротких зелёных одежд внесли горячую воду. Тазы и подставки для них также были покрыты белым… Когда я заглянула за занавеску, за которой пребывала государыня, она вовсе не имела того величественного вида, который подобает «матери страны». Она почивала и выглядела несколько измученной, черты лица заострились, молодость и хрупкая красота были явлены более обычного. Небольшой светильник освещал её как бы прозрачную кожу, и я подумала, что когда густые волосы государыни завязаны на затылке, это делает её ещё привлекательнее. Митинага навещал её ночью и на рассвете…»
Марго отложила рукописи, тяжко вздохнула.
«Вот так вот, мой дорогой румынский князь, теперь ты знаешь, как рождаются японские принцы!»
Орест сделал вид, что не заметил в её словах иронии.
«Ах, была бы я принцем, как Аривара Нарихира!», -- воскликнула она.
«Почему же не принцессой?», -- спросил Орест.
«Принцессой не хочу», -- капризно сказала Марго, надув пухлые щёчки.
«Ты не хочешь быть женщиной?», -- удивлялся Орест.
«Нет, уж если выбирать, то не хотела бы…»
Орест поднял на неё вопросительную бровь. Если бы ему пришлось выбирать, то он все-таки хотел вновь родиться мужчиной, или вовсе не родиться. Он встал и поцеловал её в губы…
…Стук колёс напомнил ему -- как странно! -- о первом поцелуе с Марго. «Вообще, это свойство всех поездов -- поддакивать мыслям своих пассажиров; в мире нет лучших собеседников, чем перестук колёс поездов дальнего следования…», -- подумал Орест. В поцелуе они звонко столкнулись зубами, его губы провалились в сочную мякоть рта. Он будто бы впивался в молочный, сырой кукурузный початок. Кажется, что зубов во рту было слишком много. Они не впускали его язык, которым он непременно хотел проникнуть вовнутрь, стояли на его пути, как средневековая крепость на страже. У них у обоих позвякивали зубы, словно хрустальные рюмочки, наполненные с горочкой золотистым коньяком.
Время нещадно размывает память; то радостное, что сияло когда-то, становится блеклым и, кажется, уже не вернуть прежних красок, остроты ощущений, точности деталей. Как-то на занятиях, глядя в мутное окно, залитое дождём, его вдруг осенила мысль соблазнить Марго.
«А что, если влюбить её в себя?» Эта мысль -- не мысль, а скорее блажь -- тинькала в его мозгу, как в голове пьяного кузнечика, удивлённого звуками Биг-Бена. Орест поступал как всякая мужская особь, считая, что таким способом он сможет изменить её отношение к нему. В его сознании совсем отсутствовало какое-либо представление об иерархии в обществе, которое он игнорировал как настоящий цыган или стихийный анархист. На её скучных лекциях, он просто засыпал. И сейчас тоже, уткнувшись в темное окно поезда, он вспоминал все это без всякого вдохновения и чувства победы, которое сопровождало его в первые дни, теперь бледно мерцающие в прошлом, как золотая чешуйка в заливе от одинокого огня на противоположном берегу. Он был из тех мужчин, кто доставив женщине удовольствие, считал свою миссию выполненной и терял к ней интерес. Орест предпочитал завоёвывать и покорять.
После лекций, когда опустели аудитории и коридоры азиатского факультета, он набрался наглости, заглянул в деканат, чтобы спросить у секретарши домашний адрес Маргариты Юозефовны Солерс. Секретарша, милая девушка, сказала, полистав какой-то журнал. Орест вышел на улицу, постоял секунду. Этого хватило, чтобы убедить себя в том, что он обречён на perfect madness…
Сначала мелькнул свет в глазке, потом загремели цепочки, щёлкнул замок, пугливо приоткрылась дверь. Она была в стареньком халатике. Он не ожидал увидеть её, как бы это сказать, ну, слегка в затрапезном домашнее наряде. Он даже не удосужился подумать заранее том, что сказать ей, какой придумать повод, как оправдать своё появление.
«А, это ты, Орест! -- лениво произнесла она, как будто уже устала ожидать его, и была немного сердита. Она вопросительно взглянула в его волоокие смущённые глаза. Не дождавшись извинительного объяснения, Марго сказала: «Ну, заходи, раз пришёл».
Орест молча переступил через порог, молча стал снимать обувь, хотя она не приглашала его проходить в комнату. «Вот нахал!», -- подумала Марго, молча наблюдая за ним, как он развязывает шнурки на забрызганных дождём ботинках. Наступая носком правой ноги на пятку левого ботинка, он разулся. Вдруг кашлянул, от смущения не зная, что сказать.
«Ой, я вам наследил».
«Ничего».
«Вы мне обещали книжку».
«Какую книжку?»
«Я уже не помню. Ну, переводить которую…»
«Ах, этого, Тагаки!»
Расположившись в кресле, он оглядел комнату, пока Марго искала японский роман. «Вот здесь всё и произойдёт, на этом диване», -- самоуверенно и нахально подумал Орест. Больше ни о чём он не думал. Марго листала книгу, что-то говорила, потом стряхивала таракана из слипшихся страниц. Да, ради неё ему придётся мучиться над этой дребеденью. Марго незваным гостям чай не подавала. Он попросил воды. Она налила из-под крана. Марго смотрела, как капельки воды падают на его колени. Она хотела смахнуть капли, но шерстяная ткань быстро впитывала их, оставляя тёмные пятнышки. И, поймав себя на этом непроизвольном желании, она сильнее сжала правую руку за запястье.
Выйдя наружу с книжкой в целлофановом пакете под мышкой, он вздохнул с облегчением, избавленный от наваждения. «Вот дурачок!», -- раздосадовано произнёс он вслух. И тут Орест заметил, что за ним наблюдают исподтишка. Он привлекал к себе внимание странной особенностью иногда вслух проговаривать свои мысли. С кем не бывает…






41





Седанка -- Санаторная




«Имя Златы -- моё золотое клеймо!»
Орест редко вынимал из своего сердца это имя. Никакого фетиша у него не сохранилось от этой прошлой подростковой влюблённости, протянувшейся через десятилетия. Все его женщины были только тенью той далёкой девушки по имени Злата. Орест был из той категории мужчин, которые о самом главном предпочитают помалкивать…






42



Санаторная -- Океанская -- Спутник


…Какой-то длинноволосый пассажир в «гоголевской» шинели, сидевший по соседству, посмотрел с укоризной на Ореста. Вагон дёрнулся, электричка переходила на другие пути. Пейзаж повеселел, стал заигрывать с пассажирами. Окна плотоядно пожирали пространство. Орест уставился в окно, глядя на ослепительную полоску солнечного света, бегущую по рельсам. События жизни мелькали в его голове, как пейзажи и полустанки. Свет спотыкался на стыках и на переходах с одного пути на другой, время от времени убегал в залив. На стекле ползала осенняя оса: черное с жёлтыми полосками брюшко, длинные усы, продолговатые слюдяные крылышки. Её жужжание было отчаянным. По другую сторону поезда хлопьями летел наискосок снег, прохожие кутались в полушубки.
Орест мечтал о чашке горячего кофе («О, лучше бы чашечку горячего шоколада!»); думал о том, что у этого поезда, в сущности, нет места назначения, что он идет по какому-то особенному расписанию без конечной остановки. Вот так бы никуда не выходить и всё время ехать, ехать, ехать от одного сновидения к другому…
Солнечный свет на рельсах, словно лезвием, резанул по сетчатке. Орест смежил ресницы, сквозь которые лучи расщеплялись на тонкие цветные паутинки. Вот из них-то таинственный паук воображения сплетал его узор, блистающий разноцветными чешуйками…


…тьма-огни-тьма-огни-тьма-огни. Орест проснулся. Вскоре за окном стало светать, в конце тоннеля вспыхнуло яркое солнце. Он зажмурился -- крепко-крепко, потянулся -- сладко-сладко. О, эти детские, пропахшие морским прибоем потягушечки!
«Как томительны и сладки были бессонные ночи!» Совершенный писец сидел напротив и записывал историю Ореста, который смутно догадывался, что кто-то бесцеремонно вламывается в его жизнь, ворошит бумаги, переписывает его жизнь на свой лад. Как сопротивляться этому переписчику, этому самозванцу? В судьбе каждого человека есть свой сочинитель и переписчик. Вот он склонился над Орестом, длинные волосы заслонили пол-лица, на носу повисла, как смородина, чернильная капля.
«Что же, ты будешь писать своим длинным клювом?», -- спросил Орест.
«Чем бы ни писать, лишь бы тебя сочинять, -- ответствовала Гоголь медово-гречишным голосом. -- Как томительны и сладки были эти бессонные ночи. Ты сидел больной в креслах. Сон не смел касаться моих очей. Казалось, он безмолвно и невольно уважал святыню ночного бдения. Мне было так сладко сидеть подле тебя, глядеть на тебя, разговаривать с тобой на «ты».
Орест привстал с кресла -- кроткий, тихий, покорный.
«Боже, с какой радостью, с каким бессилием я принял бы на себя твою болезнь, и если бы моя смерть могла бы возвратить тебя к здоровью, с какой готовностью я бы кинулся тогда к ней».
Юноша усмехнулся той усмешкою, которой всегда усмехался. «Сущий ангел! Ах, сущий ангел, нежный цвет!», -- подумал Гоголь, вошедший по утру в его комнату, как преступник. -- О, как пошла, как подла была ночь, проведённая без него!» Орест подал ему руку, пожал её любовно.
«Изменник! Ты изменил мне», -- сказал он.
«Ангел мой, прости меня! Я страдал сам твоим страданием, я терзал эту ночь, беспокойный был мой отдых, прости меня, ангел мой!»
О, с каким весельем, с какой злостью растоптал бы он всё, что сыплется от могущего скипетра полночного царя, если б только знал, что за это он мог бы купить одну его усмешку, знаменующую тихое облегчение на его лице.
«Голова моя тяжела, отяжелела ливнями», -- сказал Орест.
Совершенный писец стал махать над ним веткою зелёного лавра. Слова, что они могут, эти бледные выражения чувств? Только эти жесты! Эти нежные жесты! Ожесточённые жесты в жерле ночи, жарком, жарком…
«Ах, как свежо и хорошо!», -- воскликнул болезненный юноша.
«Ты приготовил для меня такой дурной май!»
«Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во всё то время, как ты спал или только дремал на постели в креслах, я следил твои движения и твои мгновения, прикованный непостижимою к тебе силою».
«Спаситель мой, ангел мой, ты скучал?»
«О, как скучал!»
Гоголь поцеловал его в суконное плечо. Орест подставил ему свою щёку в золотом пушку. Они поцеловались. Влажные и сухие губы едва прикоснулись. Орест приподнялся и, опираясь на его плечо, направился к своей постели, остановился. На узкой деревянной постели смяты простыни, глубокая вмятина от его головы, темный в клеточку плед сползал краем на пол. Взглянув на свою постель, юноша повернулся лицом к Гоголю, прошептал ему на ухо: «Теперь я пропавший человек». Горячее болезненное дыхание. «О!»
«Мы только полчаса останемся в постели, потом перейдём вновь в твои кресла. Мой милый молодой цвет!», -- прошептал Гоголь. Его лицо заливали горячие бесшумные слёзы. Они успевали остыть, пока летели вниз, на щёки юноши и, как улитка на склизкой подошве, сползая на подбородок. Их холод пронизывал юношу, а мысли Гоголя безмолвно текли далее: «Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновенье молодости, чтобы потом вдруг разом я погрузился ещё в большую мертвящую остылость чувств, чтобы вдруг стал старее десятками, чтобы отчаяннее и безнадёжнее увидел исчезающую жизнь. Так угаснувший огонь ещё посылает на воздух последнее пламя, озарившие трепетно мрачные стены, чтобы потом скрыться навеки и…» Его мысли были прерваны сухим горчим шелестом губ: «Я никогда не совершал ничего, что ты ненавидишь, о нет! Ты властелин моих членов, ты владыка фаллоса, владыка воплощений, не дай моему телу, в котором семена смерти, обратиться в червей. Молю тебя, не дай мне узнать разложения, которое охватывает каждого бога, каждого зверя. Когда душа человека погибает, его плоть превращается в вонючую жидкость, он становится братом разложения, не дай господи…»
Гоголь крепче обнял юношу. «Нет, я не отдам тебя в руки палача, который обитает в камере пыток. Я сохраню твою сущность, ты проснёшься в покое, тебя не тронет гиль, твои внутренности не…»
Орест не мог сообразить, кто был тот юноша в креслах -- он, Владик, Феликс или Люся, болезненная девушка? Перед его глазами, как в театре Но, прошли актёры в масках. Кто-то кричит по-вороньи: «Sakate la careta, el carnaval ya termina!» Русские классики ему еще никогда не снились. «А ведь странно, -- подумал Орест во сне, -- почему приснился Гоголь, а не, например, январско-солнечный Пушкин, сукин сын?» Подумав так, он тут же вспомнил, что Гоголь был одним из сильных впечатлений детства, когда впервые увидел по телевизору, единственному на всю деревню, фильм «Вий», который смотрели у соседского мальчишки поздно вечером, зарывшись под одеяло.
Сукин-сын-сукин-сын-сукин-сын-сукин-сын, полупьяно повторяли колёса скоростного поезда. Больше они ему ничего не говорили. «Фу ты! Приснится же всякая ересь», -- подумал спросонья Орест, обнаружив напротив себя на этот раз других пассажиров.
Это были двое альтернативно-одаренных мальчика-калеки. Ему случалось видеть их неразлучными в городе или в читальном зале центральной библиотеки. Сейчас они что-то читали. Орест посмотрел на обложку. Статистический справочник СССР. С артикуляционным аппаратом у обоих юношей случилась какая-то врождённая неполадка -- то ли болтик какой-то выпал, то ли шестерёнка обломала зубцы. Их речь состояла из одних шипящих и гортанных звуков с примесью открытых мутных гласных. Гыкая и мыкая, они закатывали глаза, вспыхивающие безумным божественным светом, корчили физиономии, выворачивали на изнанку ладони. Из сочувствия к ним Орест отвернулся. В два голоса парубки читали национальный состав населения, водя пальцами с нестрижеными ногтями в чёрной окаёмке по справочнику.
«По переписи на 17 января 1979 год всё население составило 262085 млн. человек. Русские 137397 тыс. человек, украинцы 42347 тыс., узбеки 12456 тыс., белорусы 9463 тыс., казахи 6556 тыс., татары 6317 тыс., азербайджанцы 5477 тыс., армяне 4151 тыс., грузины 3571 тыс., молдаване 2968 тыс., таджики 2898, литовцы 2851 тыс., туркмены 2028 тыс., немцы 1936 тыс., киргизы 1906 тыс., евреи 1811 тыс., чуваши 1751 тыс., аварцы 483 тыс., лезгины 383 тыс., даргинцы 287 тыс., кумыки 228 тыс., лакцы 100 тыс., табасараны 75 тыс., ногайцы 60 тыс., рутульцы 15 тыс., цахуры 14 тыс., агулы 12 тыс., латыши 1439 тыс., башкиры 1371 тыс., мордва 1192 тыс., поляки 1151 тыс., эстонцы 1020 тыс., чеченцы 756 тыс., удмурты714 тыс., марийцы 622 тыс., осетины 542 тыс., корейцы 389 тыс., болгары 36 тыс., буряты 353 тыс., греки 344 тыс., коми 327 тыс., кабардинцы322 тыс., каракалпаки, уйгуры, цыгане 209 тыс., ингуши, гагаузы, венгры 171 тыс., тувинцы, ненцы, эвенки, ханты, чукчи, эвены, нанайцы, коряки, манси, долганы, нивхи, селькупы, ульчи, саами, удэгейцы, эскимосы, ительмены, орочи, кеты, нганасаны, юкагиры, тофалары, алеуты, негидальцы, коми-пермяки, калмыки, карелы, карачаевцы, румыны 129 тыс. чел., курды, адыгейцы, турки, абхазы, финны 77 тыс., балкарцы, алтайцы, дунгане, черкесы, персы, абазины, ассирийцы 25 тыс., таты, шорцы, урки и другие национальности 136 тыс. человек».
Словно ревизор Чичиков, подсчитывающий мёртвые души в губернской гостинице, эти двое сиамских близнецов сверяли цифири, подсчитывая приход и расход народонаселения сгинувшей в одночасье России, превратившейся из географического понятия в метафизическое. Чтобы не слушать этот бред, Орест вынул из сумки новёхонький, блестящий вокман, подаренный г-жой Исидой, заложил уши наушниками. «Группа крови на рукаве твой порядковый номер…»








43



Спутник -- Сад-город -- Весенняя


Память сродни картине с множеством наслоений, ставших грунтовкой для картин других художников. Кто-то приходит и отколупывает краску, словно застаревшую болячку на разбитом колени или локте, и -- выступает сукровица воспоминаний. Совершенный писец сидел за круглым массивным столом, держа в одной руке своё сердце, в другой -- карандаш. Белый лист бумаги должен был стать вроде весов, где эти две вещи приходят в равновесие, однако равновесия не получалось: то перо было тяжёлым, то сердце пустым, как небо в проплешинах звёзд...
Поезд мчался без остановок, пришпоренный задумчивым машинистом. Море остывало, сияло отчуждённой синевой. Ибисы уже улетели, а кулики семенили по илистому дну, распространявшему гнилостный запах, влетающий на повороте вместе с ветром в разбитое окно поезда. Орест поёжился. Ветер хватанул его по загривку, как старого приятеля. «Взять бы горсть слов и пересыпать русло времени!», -- подумал совершенный писец. Орест сидел у окна, побережье сменилось обнажающейся берёзовой рощей, затем зарослями камыша, из которых выпорхнул фазан, стряхивая снежный прах ...
Конечно, когда карандаш сломан, а бумага скомкана, то память, эта плутовка, начинает диктовать свои правила поведения, вертит тобой, как хочет. Порой память выдувает из тебя мыльный пузырь. Вот ты повис на краю бумажной трубки, свёрнутой из каких-нибудь рукописей, оторвался, словно от пуповины, и полетел, отражая дома, рыжую собаку с оборванным ухом, телеграфные столбы, дорогу, деревья, безумную старуху. Хлоп! И ты, переливающийся всеми цветами радуги мыльный пузырь, выдуваемый другим мальчиком, совершенным писцом, вдруг беззвучно лопнул...






44



Весенняя -- Угольная -- Аэропорт


… и капельки воды повисли на ресницах Златы, на верхней губе. Её громкий смех заполнил комнату, из окна которой через дорогу были видны трёхэтажные казармы из красного кирпича мотострелкового полка, где сейчас её муж, молодой старший лейтенант Андрей Шкода, умеющий пшекать по-польски, также как и его жена, находился на службе. Его полк собирался на стрельбище. Он отослал воспитанника на квартиру, чтобы как-то скрасить его казарменную жизнь домашним уютом.
Росинки от мыльного пузыря сияют на носу, правый глаз стало щипать. Она быстро встала и пошла к умывальнику в коридоре. Злата поднесла маленькую ладонь к штырю. Рукомойник выдал скудную порцию воды. Орест зачерпнул эмалированным ковшом с отбитым краем остатки воды из цинкового ведра и полил ей на руки. Злата сполоснула лицо, поморгала глазами, потом еще раз сполоснула.
«Ну, как, щиплет?», -- сочувственно спросил Орест.
Он подал ей вафельное солдатское полотенце с войсковой печатью, которое висело рядом с рукомойником.
«Теперь нет», -- ответила Злата.
Орест разговаривал с ней на «ты», а её мужа называл по званию. В части офицеры обращались к нему «воспитанник Онейрос».
«Редкая у тебя фамилия. Ты грек, что ли?», -- спросила она.
«Нет, я не грех, мой папа румын. Он оставил нас».
Злата улыбнулась оговорке. «А-а, вон в чём дело!», -- сказала она, сочувственно взглянула его глубокие тёмные глаза. Прямой нос с большими отверстиями. Скулы золотились волосками, а чёрный пух на верхней губе еще ни разу не трогало лезвие. Она протянула руку и провела пальцем по щеке. Орест смутился. Злата была художницей, закончила художественно-прикладное училище во Львове. Она убрала длинные светлые волосы назад, повязала прозрачную с блёстками косынку.
Сегодня они собирались на пленэр. Оресту понравилось её мягкая речь, теплые интонации, её прямые соломенные волосы, как поправляет их рукой, новое слово «пленэр». Он нёс её мольберт, всегда рад был носить его. На этот раз он решил повести её на болото, застланное до самого моря цветущими ирисами. Для этого нужно было выйти на главную трассу и идти прямым ходом минут тридцать за пределы посёлка, за железобетонный мост через горную реку, пока не увидят синее-пресинее болото со шныряющими в зарослях цаплями. Они шли по асфальтированной дороге, подковы на его кирзовых сапогах цокали, будто переговариваясь с насекомыми на обочине.
За этот год Орест вытянулся, чем весьма гордился. Он спешил стать взрослым. Они разговаривали обо всём на свете, она учила его польским словам.
«Я теперь подтягиваюсь двенадцать раз на перекладине», -- по-мальчишески похвастался Орест.
«О! Так у тебя есть бицепсы и трицепсы?»
«Да, я каждое утро бегаю на турник, делаю подъём переворот и с одного раза поднимаюсь на перекладину на два локтя».
«Как это?», -- не поняв, спросила Злата.
Орест объяснил, что, схватившись руками за турник, нужно подтянуться и махом, опираясь на два локтя, взобраться наверх так, чтобы перекладина была по пояс. Его мальчишеское хвастовство забавляло её. Она понимала, что он нуждается в близком человеке, который бы замечал его достижения, правда она не догадывалась, что Орест хотел только её внимания. Когда он впервые появился в доме новоприбывшего офицера, Орест был потрясён неожиданной встречей, потому что ему открыла дверь девушка, которую однажды видел в школьном коридоре у кабинета директора.
Тогда на ней было фиолетовое пальто, фиолетовая шляпка с вуалью, перчатки в руках. Ворвавшись с улицы, Орест промчался мимо неё, так как опаздывал на свой любимый урок математики. Вслед за ним потянулся тонкий сладкий аромат как будто бы присыпанный мартовским снегом. Он сидел на уроке математике и, тем временем, пока за окном безмолвно опускался снег, как тысячи парашютистов, учительница, высокая статная женщина после пятидесяти с рыже-оранжевыми волосами, доказывала двадцати восьми школьникам теорему о равнобедренном треугольнике, жестоко кроша мел на коричневой доске.
Строгий логический язык математических формул наводил его на мысль, что всё в этом мире также легко объяснимо, как теорема о равнобедренном треугольнике. И даже смерть, будь она всего лишь условной точкой в пространстве, обретает вектор, как всякая математическая точка. Если сложить векторы, то получится искомый смысл…
Высадка снежного десанта произошла неожиданно. Орест наблюдал, как по диагонали через школьный двор проходила дама в фиолетовом пальто, пытаясь укрыть лицо от огромных хлопьев снега. С завтрашнего дня начинались каникулы, но учительница математики не давала поблажек. Перед ней стояла задача вырастить из воспитанников, по меньшей мере, трёх гениев на тридцать воспитанников. Помада цвета обожженного кирпича постоянно сбивалась к концу занятий в школе по краям губ, как у загнанной лошади. Иногда она приводила в школу свою малолетнюю дочь Иришу -- умненькую, пугливую с жиденькими волосёнками. Они приехали по направлению из лежащего в развалинах по прошествии тридцати лет после войны Кёнигсберга вместе с мужем зарабатывать очередное воинское звание.
Вспоминая эту девочку, прижавшуюся к маминой руке, Орест мысленно представил Марго в далёком детстве, хотя не смог бы объяснить, что общего он нашёл между дочерью своей учительницы и Марго. Наверное, они обе вызывали в нём жалость. На этом сходство заканчивалось, однако, если бы он дал себе труд продолжить свои размышления, то наверняка нашёл бы не мало общего, и тогда воображение дорисовало бы картину детства Марго…
Его незнакомка в фиолетовом пальто почти скрылась. Мартовский снег заштриховал удаляющийся изящный загадочный облик, пробудивший его воображение. И деревья, и дорога, и проехавшая машина, и гипсовые статуи в школьном дворе, и пожарная каланча, и рыжая собака, и редкие прохожие -- всё в один миг рассыпалось в белый прах, в сиреневые точки и белые пунктирные линии. Ещё долго перед восхищёнными глазами Ореста мельтешило черно-бело-фиолетовыми крапинками и пятнышками.
«И так, я рассказывала вам о фрактальных явлениях в природе, открытых математиками, а также о множестве Мандельброда», -- услышал он голос математички. Он очнулся, когда учительница назвала его по имени. Она велела записать тему реферата, который он должен подготовить за время каникул. Ему досталась тема о Софье Ковалевской.
Кажется, с этого момента, с этой встречи, в его душе началось преображение. Он как будто бы впервые соприкоснулся с красотой. Вслед за этим он стал острее чувствовать всё, что было противоположно этому мгновению, с которым теперь соизмерялись все вещи в этом мире. Раньше окружающий мир был для него един и целостен. Его душа обрела золотую рамку, но часть мира не помещалась в неё, мир раскололся надвое. В нём обострилось чувство неприязни ко всему безобразному. Этот разлад внёс в его душу много сумятицы. С тех пор он перемещался по жизни с этой золотой рамкой впереди себя, пока, в конце концов, не разбил её вдребезги.
В поселковой библиотеке Орест взял книгу о Софье Ковалевской, пришёл в казарму, забрался на свою кровать под окном на втором этаже, погрузился в чтение, вооружившись ручкой и тетрадкой. Перипетии судьбы его героини совместился с видением фиолетовой незнакомки. Собственно, этот образ был мотивом и основным двигателем его чтения. В другой раз он не смог бы одолеть эту книгу. За три дня Орест исписал все двенадцать листов обычной ученической тетрадки в клеточку в синей обложке по две копейки. Он писал наливной ручкой фиолетовыми чернилами.
Старший лейтенант Шкода, дежуривший в этот день по части, застал его на кровати в глубоком сне. На тумбочке лежали школьные принадлежности и книга. Весеннее солнце, проникая через высокие казарменные окна, заливало лицо юного воспитанника. Старший лейтенант задержал свой взгляд на Оресте. Даже во сне было заметно, как взрослеет его лицо, пробиваются черные волосики на подбородке. Лейтенант решил подарить ему на день рождение бритвенный прибор и пачку лезвий «Нева» и наказать сержанту, чтобы тот объяснил, как пользоваться этими мужскими предметами.
Рота давно ушла на обед. Старший лейтенант тронул Ореста за плечо. Он открыл глаза и тут же вскочил с постели, бормоча оправдания. Лейтенант велел ему идти в столовую на обед, а потом готовиться в баню. Орест быстро натянул сапоги, оправил форму, ладно сидевшую на его теле, бегом спустился со второго этажа, выбежал наружу. Солдатская столовая находилась на другом конце территории части. Когда он прибежал туда, солдаты уже закончили обедать, строились. В столовой было пусто, хлеборезка закрыта, в окошке на раздаче мелькали белые одежды повара.
Дежурный по столовой убирал со столов. Офицера не было. Орест подошёл к окошку, спросил, осталось ли чего поесть. Повар, хитроватый и нагловатый таджик, помотал головой, громко цокнул языком, сказал с мягким акцентом, что ничего не осталось на сей раз. Сегодня на обед была картошка с рыбой и гороховый суп. Он налил ему в алюминиевую кружку горячего чая, дал сахара пять кусочков и белого хлеба. Этого явно было не достаточно для молодого истощенного воображением организма. Орест загрустил. До ужина еще долго ждать. Быстро проглотив скудный обед, он побежал в роту, чтобы отправиться в гражданскую баню вместе со всеми.
Рота вышла за территорию части. Орест пристроился в конце, рядом с солдатом по кличке Пеле. Его отец был индус, а мама узбечка. Его так прозвал майор Берендеев за цвет кожи -- иссиня-чёрный. Он был невысокого роста, юркий, проворный. Огромные черные глаза зыркали белками -- того и жди, что-нибудь скажет, а потом хоть падай. Он был хитроват, но не злобный. Его речь была приторно сладкой. Он относился к Оресту покровительственно, угощал восточными премудростями и сладостями, когда получал из Ташкента посылку. Он нахватался от него узбекских слов и даже наловчился немного разговаривать. Рота шла по главной трассе вольным шагом, у каждого солдата на шее висело белое вафельное полотенце, а в руках они держали банные принадлежности.
Мартовский снег быстро растаял, бежали ручьи, мокрый асфальт дымился испарениями. От пекарни разносился аромат свежего хлеба. Орест почувствовал, как слюна наполняет его рот. Он сглотнул. Когда они проходили мимо Дома офицеров, вдруг Орест увидел свою фиолетовую незнакомку, которая стояла у киноафиши, которая извещала о новом фильме. Афиша обещала показать (дети до 16 не допускаются) фильм «Военные манёвры», производство Франция. Она была в том же наряде. В руках она держала букетик жёлтых подснежников. Изучив название фильма, она направилась по аллеи.
В горах, синевших вдали, еще лежал снег. За ними начиналась чужая территория. Отсюда была видна даже вражеская вышка. В душе Ореста началось необъяснимое волнение. С этим настроением Орест вошёл вместе со всеми в помещение бани, стал раздеваться, заняв как всегда крайний гардероб. Солдатская и уличная жизнь всегда полна грубостей, но раньше он не обращал на это внимание, купался в этой стихии, как в родной воде, пока не повстречал эту женщину.
Сегодня он впервые побрился. Вернее это сделал Пеле. Он намылил свои ладони, намылил ими щеки Ореста, приподнял подбородок тонкими черными пальцами с широкими выпуклыми ногтями, повернул к свету из окна. Тяжёлый станок коснулся его лица. Он закрыл глаза, чувствуя, как лезвие скользит по щеке, по подбородку, по верхней губе. Нежная юношеская кожа была чувствительна к прикосновению станка…
…Он шел рядом со Златой, почти соприкасаясь руками, на левом плече висит её тяжеловатый мольберт. Незаметно разговор перешёл на приезжих артистов цирка. Орест поделился своими впечатлениями и желанием овладеть гипнозом, стать артистом и разъезжать по всей стране, ведь это так здорово! Злата возразила, что для этого нужно иметь природный дар. «Хотя ты тоже способен внушать, только не знаю что, -- раздумчиво сказала она. -- Такое ощущение, что ты чем-то намагничен, притягиваешь к себе. Есть что-то, что выделяет тебя из других. Вот, мне хочется тебя рисовать, портрет…»
Орест впервые слышал о себе слова, произнесённые с интонацией, с которой обычно обращаются не к детям, а к личности. Эта интонация льстила его мужскому самолюбию. Это было больше, чем похвала командира или хорошая отметка в школе. Вдруг иерархия ценностей, которая ограничивалась только школьными успехами, возросла еще на одну ступень. Он хотел, чтобы Злата продолжала говорить о нём то, что он не знает о себе самом. Её каждое обыкновенное слово раздвигало его горизонты. Чем больше он хотел слышать её голос, тем сильнее влекло его к ней. Все его прежние желание, поступки, разговоры, помыслы стали ему отвратительны, грязны, неприятны. В присутствии любви, он почувствовал себя грязным.
Они приблизились к бетонному мосту через горную реку, которая часто во время половодья заливала поля, сносила еще один деревянный мост, возведённый выше по течению. Нынешний май прошел почти без дождей, поэтому выпавших осадков было недостаточно, чтобы рыба пошла на нерест. Она томилась в устье в ожидании обильных дождей. Орест прибегал сюда с ребятами купаться или на раскопки в устье реки, куда каждый год проводили студенты исторического факультета. Они рассказывали, что в древние времена здесь располагался порт богатого Бохайского царства. Отсюда посольские корабли под красными парусами отправлялись на японские острова. Три дня назад прошёл ливень, рыба рванулась в реку на нерест. Вода кипела не только от быстрых потоков, но и от самой рыбы.
Орест и Злата остановились на середине моста, наблюдая, как рыбаки азартно ловили рыбу -- кто на удочку, а кто руками. Мимо них прошел подросток, держа на рогатине пять краснопёрок. Их хвосты волоклись по асфальту, звонко шлёпались о резиновые сапоги мальчика. Злата никогда не видела такой ловли, её захватывало это зрелище. Решив отложить поход на Великое Зеленое Озеро, где ковром расцветали ирисы, они отправились к реке. Они дошли до конца моста и свернули влево в заросли ивняка, между которыми плутала тропинка. Река поменяла фарватер, неслась вдоль левого берега реки. Откос был очень крутой, глинистый и скользкий. Орест предложил спуститься первым, чтобы отнести тяжелый мольберт, а потом вернуться за Златой. Он скрылся в кустах и появился вновь минуты через три. Злата протянула ему руку. В его крепкой мозолистой ладони её рука казалась ему совсем маленькой, как девчоночья. Они стали спускаться. Её синие резиновые полусапожки скользили. Злата крепче сжала его руку, а другой ухватилась за ремень. Оказавшись на каменистом берегу реки, несущей бурные воды, они огляделись по сторонам, выбирая место, где можно расположиться. Злата выбирала натуру, Орест интересовался уловом. В яме с водой билось штук пять краснопёрок. Двое ребят стояли в воде, шарили руками под корягами. Потоки захлёстывали их с головой. Вдруг один выпрямился и вышвырнул рыбину на берег. Она шлёпнулась на камни со всего маху. Через минут пять полетела еще одна краснопёрка размером с пол-локтя. Другой парень подирал рыбу и складывал в яму, чтобы не сбежала. Если за ними не следить, то некоторые могут выпрыгнуть и сбежать в реку. Это зрелище было захватывающим. Злата подошла посмотреть на трепещущую рыбу. Выбрав широкий валун, Орест снял китель, аккуратно сложил его, снял галстук, затем зелёную рубашку и майку. Злата смотрела, как он раздевается -- по-солдатски, без лишних движений, не суетливо, педантично. Он снял сапоги и брюки. Остался в одних синих казённых трусах. Злата отметила про себя развитую грудную клетку, плечи. Ветерок раздувал волоски под мышками. Солнце припекало, отсвечивало от воды, он жмурился, смыкая большие ресницы. Её глаз художника фиксировал правильные пропорции тела подростка. Всё-таки вода была прохладной, ужалила его в щиколотки.
На излучине через реку лежало поваленная ольха. Там должно быть хорошее корневище. Краснопёрка тёрлась брюхом о корни, выдавливая икру, а над ней кружили самцы. Течение было быстрым. Если не держаться за ветки, то могло унести. Едва он вошёл на глубину, как о ноги стала биться рыба. Ореста охватил азарт. Рыба билась всё сильней и сильней. Он наклонился и опустил руку под воду, нащупал корягу, коснулся спины краснопёрки. Она метнулась, ударив хвостом по руке. Орест знает, что с рыбой нужно обходиться осторожно, ласково, любовно -- чтобы не испугалась. Орест нащупал хвост. Медленно ведя рукой вдоль туловища, он приблизился к голове. Рыба млела, прижималась к ногам. Его пальцы резко схватились за жабры, и тотчас выхватил рыбу из реки. Со всего маху он зашвырнул её на берег. Краснопёрка упала к ногам Златы. Вскрикнув, она отскочила в сторону. Рыба подпрыгивала, как мяч, билась туловищем. Орест крикнул: «Лови! Держи её!» Злата подскочила с вытянутыми руками, стала кудахтать над ней, не зная, что делать. Паренёк, стоявший рядом отбросил рыбу ногой подальше от воды. Следующая попытка не была удачной.
Несколько раз его сносило течением, ему приходилось возвращаться. Однако за полчаса Орест выловил только четыре штуки, в то время как другие значительно чаще выбрасывали на берег. От холода он весь посинел, зубы выстукивали чечётку, тело покрылось гусиной кожей, трусы сползли на бёдра. Вдруг его снова подхватило течение, и пока он барахтался против него в самой стремнине, с него смыло остатки одежды…
Злата была и обрадована уловом. Она накинула на него китель, он с трудом залез ногами в штанины. Орест выломал из ивняка рогатину, насадил рыбу через жабры, отдал Злате, а сам взял мольберт. Домой они вернулись с уловом, но без рисунков.
«Ладно, в следующий раз я покажу это болото с ирисами, они такие красивые, как ты, Злата!», -- сказал Орест.
Её долгий взгляд голубых глаз смутил Ореста. Она медленно потянулась рукой к его лицу. В тот же миг он ощутил на мочке уха прикосновение холодных и мокрых пальцев. Орест втянул голову.
«У тебя мочки и ресницы красивы, каждая девчонка позавидует», -- сказала она и запустила всю ладонь за ухо. Она ощутила жесткие коротко остриженные волосы. Мальчик вздрогнул.
В этот день она отварила картошки, пожарила рыбы и сварила уху. Орест натаскал из колодца воды, нарубил дров во дворе. Обычно такую работу помогал делать какой-нибудь солдат, но сейчас полк уехал на учения. Они поселились в старинном одноэтажном доме, бывшей конюшне из красного кирпича, перестроенной под квартиры. Этот дом был на четыре семьи -- по две квартиры с торца здания с обособленным входом.
Раскрасневшийся, голый по пояс, Орест вошёл в дом с охапкой дров, положил у печки. От него пахло потом. Его запах заполнил комнату, защекотал ноздри. Она налила в умывальник теплой воды, подала чистое полотенце, солдатское, вафельное с треугольной воинской печатью на уголке. Большой румянец заливал его щёки. Она усадила его за стол, любовалась, как он уплетал приготовленный ею ужин из пойманной им рыбы. Жар не спадал. Она потрогала лоб рукой. Он пылал. Злата обеспокоилась, принесла градусник из аптечки, засунула ему под мышку, велела сидеть смирно. Орест был квёлым и усталым. Через пять минут она вынула запотевший градусник. Ртутный столбик подкатил к отметке 38 градусов.
«Да тебя лихорадит, мальчик мой! Сейчас я тебя уложу в постель».
Она пошла в комнату, застелила диванчик свежей простынкой, сменила наволочку на подушке, вынула из шкафа клетчатый плед. В комнате по углам собирался сумрак. Тьма надвигалась, как полчища пауков, пеленала его в жаркий кокон. Перед глазами Ореста кружили желтые мотыльки. Они быстро-быстро порхали крыльями и, попадая в сети пауков, конвульсивно бились в попытке вырваться на волю. Она помогала раздеться мальчику, стащила кирзовые сапоги. Его ноги пахли потом.
Пока он укладывался в постель, Злата пошла на кухню, приготовила липовый чай, и таблетки. Тем временем мальчик уже засыпал, его лоб и грудь покрылись испариной. Злата приподняла его за плечи, дала выпить таблетки. Орест моментально уснул, выпростав руки наружу. Вдалеке проезжал полуночный пассажирский поезд, он ехал медленно, словно его колёса увязали во сне Ореста, во сне гарнизона, во снах детей на плечах пассажиров. Из темноты сверкнули два горящих кошачьих глаза. Ночь ощетинилась, фыркнула. К станции подъезжал поезд, люди оживились, стали выходить на перрон. Станционный смотритель с фонариком встречал пассажирский. Заскрипели, хлопнули железные двери, вышли проводники. Люди стали занимать свои места и тут же укладываться спать. Колёса стучали, всё громче и громче, вагон дрожал, Орест кутался в плед, его знобило…
Солнечный свет, четвертованный оконной рамой, упал на спящего мальчика -- с него сползло одеяло на пол, обнажив грудь и колено. Его рука как бы потянулась за каким-то предметом. Злата хотело поправить одеяло, но задержала взгляд на фигуре: свет создавал форму законченной картины. В его фигуре упразднялось противоречие между сном и движением. Почти бессознательно она потянулась за бумагой и карандашом на большом круглом столе с тремя ножками. Злата присела на гнутый стул, по прозвищу «венский», который стоял против мольберта со вчерашнего дня. Спящий мальчик возникал из сытного солнечного воздуха. Её карандаш делал набросок: кушетка, обои, обнюхивающий пальцы мальчика чёрный кот -- вот к кому тянется его рука!
В её воображении возник цикл картин с одним персонажем. Эта картина будет называться «Спящий мальчик в солнечном распятии». Затем появятся «Обнажённый в ирисах», «Фигура под зонтом» на берегу залива, «Играющий в карты» всё на той же стариной кушетке с валиками по бокам и высокой спинкой, и другие. На всех картинах будет жест тянущейся к чему-то неведомому руки, может быть, к зрителю, находящемуся в зазеркалье картины. Персонаж как будто бы ощущает присутствие созерцающих его зрительских глаз, а зритель догадывается о его ощущении, отчего возникает близость -- живая, тактильная. Эротизм сетчатки глаза балансирует на непрерывной линии света, который облегает обнажённую слегка угловатую и асимметричную фигуру, и цветоощущения. Небольшой квадратик картины преобразуется в пространство, из которого рождается всё сущее из единого жеста. Через отражённое небо в застывшей болотной воде перешагивает обнажённый мальчик, занеся ногу, разбивает вечность и даёт начало времени. Выступающая из тумана фигура привлекает взгляд сильней, чем ярко освещённый предмет. Кажется, что эта пристальность к миру вещей и явлений вовлекает зрителя в сосуществование, в однобытие, с одиноким ирисом, к которому прикоснулась рука персонажа, с водой, с воздухом.… Как возникает событие в картине, где нет фабулы, где движение -- только тень от ибиса, пролетающего над водой? Её картины выросли из одного жеста сонного мальчика, прикоснувшегося рукой к нашему сновидению…


Злата уже сделала набросок, когда Орест стал пробуждаться. Он потянул руку и убрал её под одеяло. Оно еще больше сползло, оголив лодыжку. Орест перевернулся на спину, открыл глаза. Комната была с двумя окнами -- одно плотно зашторенное, а другое занавешено ярким солнцем. Злата сидела в тени, за мольбертом, опустив карандаш. Плавные грифельные линии её рисунка ожили, превратились в движение, в то время как она сама обретала завершённость рисунка неведомого художника.
Потерянный ребёнок материнской любви, Орест потянулся и открыл глаза. Он еще не понял, где находится: в доме или в казарме, или в интернате. Дневальный не кричал: «Рота подъём!» Он хотел позвать -- «Мама!», но уже сообразил, где находится. За смутным обликом девушки в полутени угадывалась Злата -- именно этим словом обозначалось самое драгоценное в его скудной жизни. Негатив будущего превращался в позитив настоящего. Орест застонал. Солнечный поток света заставил его крепко-крепко зажмуриться, чтобы никогда, никогда не просыпаться. Во что бы то ни стало, он хотел остаться в своём сне, где всегда будет она, эта девушка за мольбертом. Конечно, Злата!
Орест, обнажённый и невидящий своей наготы, встал ей навстречу и протянул к ней руки, сказал почти шёпотом: «Я потерял тебя! Мне приснилось, что я потерял тебя». Всю свою маленькую жизнь он кого-то искал: мать, отца, друга, советчика. Но кого именно, он уже не помнил, а когда встретил Злату, то подумал, что он искал её и больше никого, и в тот же миг испугался, потому что, открыв глаза, он увидел, как его сон рассеивается вместе с ней, оставляя бесплотные тени. Её не было.
«Moja siostra!» -- прошептал он по-польски.
……………………………………………………………………………………………………………………………………………………
Поезд мчался, огибая золотую подкову залива. Солнце выплеснуло остатки бронзы и охры на поросшее камышом болото, журавли на воде отбрасывали длинные тени, взломанные зыбью. Десять лет назад Орест и Злата ехали целую ночь на поезде в город на экскурсию, а, в общем-то, по магазинам за товаром. Он спал на верхней полке, она -- на нижней. Его снарядили в помощники, носить сумки.
С тех пор это воспоминание стало для него заповедным, никто никогда не захаживал на территорию утраченной любви. Если с его языка невольно слетали польские слова -- dobranoc, do widzenia, kolezanka, przepraszam -- то они звучали для него как шифры, как знаки, как символы. Это были не просто слова, а обломки огромного мира. Он говорил, что если в нём произвести раскопки, то можно найти какое-то сокровище. Марго не была посвящена.
Только однажды он поделился с ней мыслью написать сценарий. Все эти затеи она восприняла как блажь или повод уклониться от университетских занятий. Всё же Орест наведался на «Дальтелефильм», где познакомился с режиссерами, операторами, узнал о технологии производства. Втайне от Марго он стал писать сценарий о своей первой любви, о Злате. Этот сценарий он захватил с собой, как самую драгоценную вещь с тайной наивной надеждой заняться в Токио кино. В его голове всегда рождались фантастические замыслы, от которых Марго отмахивалась руками. Она ревновала его к тому, о чём сама мечтала, -- то есть к своим несбывшимся мечтам.






45



Аэропорт -- Ниигата -- Токио


…Вспомнив обрывки сна, Орест подумал не без усмешки, что он, вероятно, ни что иное, как болезненное воспоминание или галлюцинация гоголевского персонажа господина Голядкина, который проделал за одну ночь головокружительную карьеру от конюха княгини Клавдии Фёдоровны до её любовника, а потом вора, укравшего её фамильный бриллиант. Точнее говоря, эта прискорбная история, случившаяся с известным героем русской прозы, представлялась Оресту знаком его будущего, предзнаменованием.
Орест не раз ловил себя на мысли, что он не что иное, как обыкновенный сосуд, да, пустой сосуд, кувшин или амфора, долгое время валявшийся где-то без надобности, а потом кому-то нужно было подобрать его и поселить чью-то заблудившуюся душу, которая всё ещё помнит свои тяготы, страхи, лишения, стыд и провинности, сны. Может быть, это душа господина Голядкина, наконец, обрела пристанище в теле Ореста после долгих скитаний?
Конечно, Орест тут же отбросил эту вздорную мысль, объяснив её собственной впечатлительностью и умению вживаться и перевоплощаться в персонажей читаемой книги, как актёр. Однако он не мог отделаться от ощущения, что он живёт не своей, подлинной жизнью, а чей-то чужой, словно он персонаж дурной книги. На всякий случай, чтобы удостовериться во вздорности своих догадок, он полез в дорожную сумку, где хранились не отобранные на советской таможне подарки.
Как водится, это были расписные матрёшки. «Должно быть, внутри них хранится ворованный Голядкиным бриллиант», -- мелькнула смешливая мысль в голове Ореста. Матрёшки представляли собой не розовощёких русских красавиц в цветастых платках, а Борхеса, аргентинского слепца, замурованного книжными стеллажами. Кроме матрёшек в его сумке лежала бесценная рукопись Марго, завёрнутая в плотную серую бумагу и перетянутая верёвкой.
Чтобы избавиться от навязчивых мыслей, Орест решил занять свой ум сочинением стихов. Он нередко дурачил слова таким образом. «Вишнёвые стрекозы, как перца зрелого стручки сидят на грядках. Они ещё не знают, что скоро осень им крылья обморозит…» Если бы он относился к поэзии всерьёз, то мог бы стать таким поэтом, который не предавал словам многого значения. Он говорил Марго, что слова -- это только оболочка наших чувств, как поверхностное натяжение в дождевой капле, которое удерживает весте все молекулы. Марго порой удивлялась его высказываниям.
За окном поезда давно сменился пейзаж. Рисовые квадратные делянки, ослепительно вспыхивали на солнце, как зеркала; от них тотчас потемнело в глазах. Поезд промчался через тоннель, как нитка сквозь игольное ушко; обвал света, снова тоннель; заснеженные остроконечные горы, оперённые соснами или криптомериями, поля, поля, кривоногие сосны у ворот храма, маленькие города -- вжик, и нет их! Красные черепицы крыш, Фудзи-сан, сто видов Фудзи, которую тащит на своих плечах бедная улитка; вот она остановилась, перевела дыхание, вытянула рожки, огляделась, и снова тронулась в путь, в тысячелетний путь; ползущие по рекламным щитам иероглифы, столичное предместье, местье, местье, месть и, месть и, месть, вместе…
«Вот мы уже подъезжаем», -- сказал Ямамото, попутчик Ореста, студент и собиратель дальневосточных бабочек.
Они познакомился в аэропорту на российской таможне. Родинка на его правой щеке медленно переползла под глаз, словно какой-нибудь энтомологический экземпляр, и снова нехотя вернулась на прежнее насиженное место. Орест что-то ответил и снова погрузился в свои размышления, которые потекли в несколько философическом русле. Ему показалось странным, что мыслил не он собственно, а мысль совершала свои движения сама по себе, без его участия, мыслила сама себя, отталкиваясь от какого-нибудь пустяка. И чем дольше это продолжалось, тем трудней было ему определить, что же есть он сам, где он, где пребывает его собственное «я». Есть ли он на самом деле? Мысль была его поездом, его движением, его временем, его смертью.
В какой-то момент Орест ощутил исчезновение себя. Это было похоже на то, когда в детстве он повторял какое-нибудь слово, пока не обнаруживал, что совершенно не понимает его смысла. Смысл слова как будто бы просачивался сквозь пальцы, сквозь время, сквозь пространство. Его сознание тоже куда-то исчезло. Всё исчезало. Жизнь стремится к исчезновению. Он был мёртв, смотрел потусторонними глазами сквозь окно поезда думал о стекле, за которым мелькали пейзажи; стекло было и временем, и мыслью; от стекла мысль перешла к Гераклиту, созерцающем на берегу реки движение собственного сознания во времени и вечности.
Что было рекой? Рекой была его мысль. Гераклит наклонился и, не замочив рукава, вынул сновидение из сна. Орест проследил, как сквозь окно прошла корова, обернулась, сказала «му» и поковыляла в луга, мотнув хвостом. Вдруг он буквально физически ощутил, что движется не поезд, а движутся пейзажи за окном; они пролетают со скоростью локомотива. (Что есть движение, и что есть покой?) Это ощущение, исказившее реальность, напомнило ему о первом путешествие, совершенное в раннем детстве вместе с матерью с Запада на Восток. Оресту померещилось, что мимо промчался Флобер. «Мы все живём постольку, поскольку пребываем в сознании другого, постороннего человека, врага или возлюбленного», -- подумал Орест.
Какой-то осколок прошлого, словно стёклышко, сверкнувшее на солнце, высветило тёмную область его сознания… и тотчас он почуял въедливый запах варёной селёдки, потом услышал хруст костей, когда его мать разделывала рыбу, вслед за этим всплыл образ Марго в красных резиновых перчатках, обрезающей ножницами плавники, отсекающей головы краснопёркам; одна голова соскользнула со стола и шлёпнулась на пол, закатилась под стол; Марго пошарила ногой; не достала; на кончике ножа повисла брусничная капелька рыбьей крови…
«Придётся нагибаться и шарить рукой», -- вслух сказал Орест.
«Что, что?», -- переспросил Ямамото.
Орест очнулся в другой реальности. Чтобы замять неловкость, он спросил своего попутчика: «Какое у него впечатление осталось от пребывания в России?» Ямамото смутился вопросом, потому что не знал, как ответить таким образом, чтобы не обидеть представителя этой страны, а говорить правду в лицо было невежливо. На помощь пришёл Орест.
«Я знаю, ты там настрадался!», -- сказал он.
Поражённый неожиданной откровенностью, Ямамото выпалил: «Да!»
«Ну, теперь, наверное, отдохнёшь дома», -- сказал Орест.
«Мне казалось раньше, что Россия отстаёт в развитии лет на пятнадцать. Я ошибался. Она отстала навсегда…»
«У больших стран долгий разбег», -- оправдывался Орест.
«Большие страны, как динозавры», -- осторожно сказал Ямамото.
Орест хмыкнул и уставился в окно.
Вскоре поезд приехал на конечную станцию. Токийский вокзал, сияющий иллюминацией, был огромен и просторен, как дирижабль. Казалось, он сейчас поднимется в воздух вместе с пребывающими и отходящими поездами, и поплывёт над мегаполисом, над архипелагами. И возникло опасение, что какой-нибудь мальчик, подражая вырвавшемуся из страны мёртвых Идзанаги, возьмёт иглу и проткнет его, как мыльный пузырь. Пассажиры (Орест был в вагоне единственным европейцем) поднялись со своих мест, звонкий девический голосок вежливо предупредил, чтобы не забыли свои вещи, пожелал ещё чего-то, но Орест уже не слышал что. Он глазами поверх голов искал -- «Где она, Исида?»