Speaking In Tongues
Лавка Языков

ДИЛАН ТОМАС

 
 

В переводах Александра Уланова

 


 

* * *

 
 
Сказано ли богам тяжело ударять облаками,
когда проклинает гром облака?
Будет сказано плакать, когда непогода клочками?
Радуги будут в туниках цветных, поясках?
 
 
И где же боги, если дождь идет?
Они расскажут это брызгам леек
или свободному теченью вод?
 
 
И будет сказано, о мудрая Венера,
что груди божьи сжаты, стары и больны,
сырая ночь бранит меня, как нянька?
 
 
И будет сказано, что боги — это камни.
И будет капающий камень по земле
мелодию выстукивать? Пусть камни говорят
на языке, что говорит со всеми языками.
 
 

* * *

 
 
Солнце сжигает утро, в сознании куст;
луна идет по реке, поднимая смерть;
здесь пустыня моя, где блуждает кровь;
пот на лице оставляет знак;
и прибито сердце стонущее к стене.
 
 
Здесь вселенной хлеб поместился в кость,
здесь спаситель, который, как птица, поет,
здесь укрывается ночь и светит звезда,
здесь говорит ребенок слово свое
первое под пеленой в хлеву.
 
 
Парус луны и солнца — здесь, под ребром;
и на груди ребенка начерчен крест,
и пришит к голове его алый терн;
дважды платит болью, мучаясь, мать:
однажды — за сына Девы, однажды — за своего.


* * *

 
 
Звезды плывут вдоль пустоты в эту весну;
в эту декоративную зиму
пух засыпает неприкрытую погоду;
это лето хоронит весеннюю птицу.
 
 
Символы выбраны из берегов
медленно кружащихся сезонов,
осенью три времени года, три огня
и четыре птичьих ноты учат меня.
 
 
Я буду лету говорить с деревьев, черви
расскажут, если всюду от зимы приходят бури
иль похороны солнца;
меня весне научит кукованье,
научит слизень, что есть разрушенье.
 
 
Расскажут черви лету лучше, чем часы,
живущий слизняковый календарь;
но что же скажут мне, когда, подняв усы,
кузнечик вечный говорит, что мир протерт до дыр?
 
 

* * *

 
 
Нет, не всегда Господин красного града будет
в бархатной руке держать помойное ведро крови;
станет мудрым он, позволит сере расплескаться
свободно стаей стрел от их горящих гнезд.
И сладость будет падать заразой с его стороны,
и груз его гневной печати на холме.
 
 
Как падает огонь, два полушарья разделяя,
утонут дети битвы в их помоях,
стволы и сталь, штыки из грязи,
поля за черепом еще не разделились.
И прочь и ум, и вещество в едком слове летят
и одну поющую раковину покидают.
 
 
Хранит дыра в пространстве форму мысли,
кривые сердца, линии земли,
и золотая душа прядет из этой тьмы.
Неосязаемый, мой мир придет в ничто,
твердый мир блекнет и вянет в жару,
как скоро, как скоро, Господин красного града!
 
 

* * *

 
 
Смотри, говорит липа, мои испорченные соки
я помещаю вокруг ребер, обернувших сердце,
и жилки, что протиснулись, легко толкая кровь,
к огню их будят;
и однажды в этой глине за оградой прутьев,
что, словно звезды, отражают глину света,
создал дух стонущий бога,
уничтожающего смерть.
 
 
На этих голубых губах, говорит липа,
вихрь поцелуев договор скреплял,
который бьющиеся жилки дали ветру,
который мозгом превращен в прокисший;
кровь поднималась, красная, как воск,
как поцелуи, заморозившие мысль,
дух мучал мускулы, и поясница
кричала об убийстве.
 
 
Струны огня душили его пол
и заставляли в горле радугу
раскрыться на повешенной земле,
где лихорадка стрел
зудела на шелках у палача;
 
 
разрушили созданья смерти узел,
удвоились за пламенем и кровью
в последних ожерелиях любви.
Смотри, говорит липа, вокруг развалин
костей растущих мускулы скользили;
и я рисую мелом на доске грудной кости,
и через щели пальцев поднялась река;
вот смерти молоко, я наполняю руку,
что вещество мое вела сквозь кожу и кишки;
смертельный отменитель смерти.
 
 

ЛЮБОВЬ В ПРИЮТЕ

 
 
Чужая пришла
разделить мою комнату в доме неправильно в голове,
девушка, безумная, как птица,
 
 
беспокоящая ночь двери своей рукой и своим пером.
Пролив в запутанной постели.
Она обманывает входящим облаком небонепроницаемый дом,
 
 
еще она обманывает, прогуливаясь комнатой ночных кошмаров,
большой, как смерть,
или скользя воображаемым океаном палат мужских.
 
 
Она идет, одержимая,
пропуская обманчивый свет сквозь хвастливую стену,
небесами одержимая,
 
 
она спит в узком желобе и еще гуляет по пыли,
еще бродит по воле своей
по сцене желтого дома, одетая тонко моими истериками бродячими.
 
 
И, взятый светом в ее руках в последнее долгое и дорогое,
без неудачи могу
вытерпеть первую грезу, что ставит к звездам огонь.
 
 

* * *

 
 
Была вначале трехконечная звезда,
одна улыбка света сквозь лицо пустое;
одна ветвь кости через приковавший воздух,
раздвоенное вещество, что костным мозгом наполняло солнце;
цифры горят на круге пространства,
спрядены ад и небо в единую нить.
 
 
И подпись бледная была вначале,
трехсложная, улыбкою светилась;
потом пришли следы, что на воде,
и на луну пришел чекан лица;
кровь, что трогала древо креста и Грааль,
трогала первое облако и оставляла знак.
 
 
Вначале был огонь, пришедший с гор,
огонь, зажженный бурями от искры,
трехглазой, красноглазой, острой, как цветок;
вставала жизнь, лилась потоком из морей
из земли и скалы нагнетенная, взрывающаяся в корнях
тайная нефть, что движет траву.
 
 
Вначале было слово, слово,
что на основе твердой света получило
всю сумму писем пустоты;
и от основы облачной дыханья
хлынуло слово, переводящее сердцу
первые буквы рожденья и смерти.
 
 
И был вначале тайный ум,
что был запрятан и запаян в мысль
прежде, чем солнцу был разветвлен путь;
прежде, чем жилки вздрогнули всем решетом своим,
кровь распустилась и бросилась к ветру света
в ребрах первоисточника любви.