Speaking In Tongues
Лавка Языков

Леонид Зейгермахер

Вариант служебной командировки



Ничего нового. Моим обожженным мозгам необходимо развлечься. Все миражи унеслись вперед и пропали там, остался лишь контур воспоминания. Дети уснули под старыми одеялами. Днем они галдели, а теперь затихли, спят, им снятся канавы, поляны, цепные псы стерегут их сон. Дальше можно не продолжать -- все давно известно. Стеклянные фигуры уже идут по болоту. Они несут свои вечные утробы, набитые важным грузом, они приходят в буфет, садятся. Лучи играют в их пустых глазах.
Мы жили тогда в деревенском доме. Небольшой уютный двор, во дворе у нас была сделана скважина, был устроен кран, здесь мы брали воду и мыли посуду. За тоненькой перегородкой жила другая семья -- наши соседи -- муж, жена и мальчик, их сын. Все мы в одинаковой степени были закабалены электрической сетью, рано утром, примерно в одно и то же время, мы включали электроплитку, чтобы выжечь лишний кислород.
В той местности земля была каменистая и необычайно сухая, что-нибудь вырастить было практически невозможно. Поэтому мы не переживали, что огорода у нас нет, тем более, что овощи и фрукты нам изредка завозили из района. К слову сказать, в местном магазине всегда можно было купить банку консервов, в банке обычно хранилась бурая масса неопределенного запаха и вкуса, которой нет названия. Мы пытались как-то облагородить содержимое банки, долго кипятили это в кастрюльке, чтобы можно было есть. Мы ели эту гадость постоянно на протяжении многих лет, хотя кое-то все время пугал нас, что этим можно отравиться.
Деревенский врач! Это удивительный человек. Он всегда гладко выбрит, его ни с кем не спутаешь, любую дикую болезнь способен обнаружить, человек упрямый, переубедить его бывает очень трудно, голову наклонит вперед и ничего вокруг не замечает, «прежде всего хотелось бы отметить», «откройте рот».
Он может проделать даже несовместимую с жизнью операцию, «ногу сюда, повернитесь», подолгу разминает благородные пальцы и пьет дешевое вино из артиллерийской бочки. Ко всей жизненной суете он относится с пренебрежением, хотя одежда у него безупречная и пострижен он тоже аккуратно. Целитель и должен быть таким, аккуратным. Всегда при галстуке, в любой компании. Буднично намекнет пациенту, что дело серьезное: «Дышите глубже», вообще-то, неважно, чем все закончится. Пациент боится показаться доктору нетактичным, покорно ждет зашифрованного диагноза.
В каждом госпитале у доктора есть свой кабинет. Назначить уколы или втирания? Старинные подсвечники, медные чаши, прутья решетки, сумрак. «Раздевайтесь.» Простыня, рецепты, процедуры -- ему приходится балансировать между всеми этими химерами, медицина все-таки. Вот процедура -- сильно ударить больного каким-нибудь хитрым инструментом по колену, к этому все привыкли уже. Эх вы, страдальцы! Из окна видно гараж -- там хранят обмотанные полотенцами тела. Они и раньше были похожи на скелеты, а теперь, при свете факелов, тем более. Там, в гараже, пол вымазан каким-то дорогим лекарством. Сторож поет задушенным голосом: «Освободите, дорогие!» Хороший старик, между прочим. Сколько он уже работает в больнице? Кажется, с тех пор, как пошла горлом кровь? А как поживает его жена, усталая высохшая женщина с болезненным лицом? Она живет рядышком, здесь же, иногда слышно, как она тихонько плачет в своей будке.
Больница, бегают пятнистые животные, хлоркой пахнет в подвалах и в раздевалке, ходят согбенные хмурые гости, шуршат тапками. Одежду принимают все время, ее перевязывают веревочкой и складывают в трубу, взамен участливо выдают халаты. Скука. Медленно двигаются больничные пижамы. Все страдают, все увязли в психозе, все изолированы, все на карантине. Кормят здесь, правда, хорошо. В обед собираются у сломанной кривоногой печи, ах, если бы не изоляция! Весело гремят мисками на безнадежном этаже, вахтер в отъезде, доноры уйдут на станцию переливания крови, все разойдутся. Здесь умирают, наверное. Так уж устроен человек... Ступает на мост, а у самого в тумбочке припрятана бутылка и тетрадь-дневник.
Инженерами оборудованы пункты, туннель, танцуют быстрые запутанные полосы, сырой ветер, звуки хромающих мгновений. За оградой царит послеобеденная слякоть, впереди -- равнина. Это всплывает с пугающей точностью. Что, по-вашему, нарисовано на ограде? Смешалось все -- ненужная забота, черные деревья, вороны, флажки, тюки, все вроде бы закончено, дорожки, холодно, шприцы и больничная каша, любопытно, что дальше будет.
«А как дела обстоят у нас?» Прямо перед глазами -- инвалидная табличка. Два скелета говорят, что лекарство иногда освобождает, ведь вылечиться можно только благодаря таблеткам. Доктор восхищенно ощупал больного, гнусаво спросил о здоровье и вышел из палаты. «Непременно, непременно.» Ты уже пошел на поправку, тебя вылечат, пульс у тебя могучий. Стоят еще два скелета, как остатки грез, вначале искупаться хотят, а потом уже бульончику. Так всегда делают после операции. Всю труху, опилки, клочья и ошметки погрузили в бронированный автомобиль с фарами, он уезжает. Кто-то из дежурных ругается по телефону, боится, что не доживет до обильных разрушений. Это все наша обывательская нерешительность, теплая атмосфера обтекаемого постылого мира и бессмысленные прыжки.
Пациент во всем доверяет своему доктору, его спокойствие укрепляется лекарствами, а время же, наоборот, медленно убивает больного, как бы желая сказать: У меня давно уже выработался свой взгляд на эти вещи.
Но людям, оказывается, совсем не нужны кукольные шалости, они просто злятся, если неясен диагноз, бегают по ступенькам с фонариком, пытаясь найти какую-нибудь мелочь.
Врач -- это книжный человек, дома у него -- целый мир теорий, портреты бородатых профессоров, дома он ходит в комбинезоне небритый, отдыхает от инъекций, дома он ест рубленое мясо и с удовольствием слушает житейское тиканье. В другое время эти жесткие рациональные звуки, которые громоздятся в пространстве вокруг бронзовой ракушки часов, его будут раздражать.
Он бредит, кипит жизнь, иногда посторонняя, как в театре, выгнав тебя из центра. Жизнь сколочена из мельчайших, незначительных и дешевых эпизодов и трамвайных случаев, пузырей, трогательного шепота: «А водка-то хоть будет? Будет, будет! Будет, да?» Все разрушается постепенно, но он ходит по своему музею, трогает экспонаты, тоже шепотом говорит, хотя здесь нет никого. Пока жильцы сидят каждый на своем месте, на скрипучих табуретах, кто журнал читает, кто суп ест, но как только они понадобятся, как только завоет где-нибудь, драка, катастрофа, они тут же сбегутся все, сразу же покинут свои теплые кухни, чтобы посмотреть только, сгустятся вокруг, бледные от возбуждения.
Доктор видел трамваи, облепленные толпой; он безошибочно определял: Что-то случилось, хотя милиционеров близко не было. Он всегда испытывал неприязнь и страх к любопытству толпы. Вообще, пешеходы любили что-нибудь украсть в больнице или поджечь солдатские вагоны.
Они могли также валяться на койке, поддаваться панике, ругать правительство, распотрошить что-нибудь, нанести тяжкие телесные повреждения, расстраиваться по мелочи. Пешеходам нравилось также делать из гробовой бумаги фонарики и дарить друг другу скользкие рукопожатия.
Ах, как обманчива порой бывает жизнь! Доктор в этом прекрасно разбирается, он прописывает пациентам стерильные шнуры, на какое-то время они смогут забыть о своих страданиях.
Когда он заходил к нам, у соседей звенела лунная посуда. Доктор часто любил стоять на нашем крылечке и смотреть вдаль, на догорающие сараи. Он приходил к нам в пыльной одежде, держа в руках старинный проволочный садок с маленькими рыбками, сознавался, что пришлось изрядно хлебнуть болотной воды. Мы жарили рыбок, а потом все наслаждались, хрустели этими рыбками. В эти минуты он забывал о своих инвалидах, а чуть-чуть отдохнув, застенчиво просил чайку. Пили чай с вареньем из сахарных ягод, которые обильно росли на неохраняемой лужайке, вся она заросла этими удивительными ягодами, они отличались тонким вкусом, каждое утро мы регулярно отправлялись за ними. Место очень трудное, нельзя ходить туда в одиночку. Корзинок с собой мы не брали, потому что может встретиться патруль, а ягоды набирали прямо в карманы шинели.
За окном качалась бетонная мельничная кабина подъемного крана. Хозяин ее был мускулистый человек -- (мы кричали ему, чтобы присоединялся к ужину, правда, у нас на клеенке никогда не было холодного граненого стакана и консервированных огурчиков). Он курил государственную сигарету и нас слышал. Кстати, мне показалось, что доктора он не любил, хотя тот однажды спас его -- предупредил, что арестовать хотят.
Крановщик в модной кепке часто ругал доктора, называл его глупцом, скотиной, еще как-то. Крановщик был циник, он улыбался сквернейшей многозначительной улыбкой. После обеда он стучал по своей лестнице каблуками, он вообще был шумным, неуютным каким-то, неправильным, неуместным, как маски неподвижных богов над засаленной кроватью. Я был дома у него. Слабая обшарпанная входная дверь, вчерашняя вареная лапша, сухой скромный ковер, глиняные маски над ржавой кроватью, способные разбудить кого угодно. Они показались мне похожими на железнодорожных интеллигентов -- в их черных глазах светились трепетные огоньки. Для чего они нужны ему? Видимо, какой-то глубокий конфликт. Он поклоняется им, молится страстно, как раньше это делали умиротворенные благостные люди по отношению к разрушенным фигурам, я встречал таких в пустыне, они вставали на цыпочки, пытаясь дотянуться до выключателя. Счастье, оно словно тихая конференция, когда размазаны все оккультные понятия и нет аплодисментов, в аккуратной комнатке крановщика оно являлось, чтобы защитить обреченного хозяина костлявой кровати, он клал на кровать тело свое, предусмотрительно выключив чахлую лампу. Во сне он видит какой-то туманный город.
Его должны были арестовать, да как-то вот позабыли, улеглось это все. Он забирается на ажурную шею крана, кран похож на грандиозного лебедя, что-то выкрикивает сиплым голосом, проверяет баллоны, они уже нагрелись на солнце до нужной температуры, трогает тросы, идущие за горизонт, к далекому радиационному городу. А внизу караулят санитары, они приготовили палки и мешки. Они беспокоятся за больного.
Санитары сами запутались в пьяных курортных сетях. Пожалуй, их тоже тянет в тот дальний город, с его безлюдными площадями и освещенными улицами. Некоторые из них все-таки убежали, удалось им, теперь они шлют своим сослуживцам неправдоподобные письма оттуда, пишут, что город роскошный, каменные объятья тайных коридоров, нигде больше нету таких автобусных остановок, сказочные телеграфные столбы, легендарная тюрьма, промышленное кладбище.
Их бывшие коллеги теперь посещают заброшенный театр, сидят в гулком пустом зале или бесцельно кружатся на стандартных морозных улицах, словно снежинки. В том городе есть священная больница, дверь ее беззащитно гремит, на окнах кое-где даже сохранились решетки, на грязном полу валяются дежурные тетради -- истории болезни, кажущиеся нудными и смешными листки. Бывшие санитары бережно подбирают тетрадки, теперь это их излюбленное занятие -- перечитывать эти записи.
Где же они поселились, эти несчастные? Некоторые из них устроились очень даже хорошо -- они живут под гранитными медицинскими каркасами. Другим повезло меньше -- они облюбовали себе какие-то мастерские, казармы, а один даже выбрал себе для жилья операционную. Скальпелем он режет хлеб и уверяет, что лучшего места не найти.
Оставшихся санитаров далекий город привлекал не столько волшебным беспорядком, сколько явной обреченностью своей. Это может показаться странным, но это было именно так. Их влекло туда, но они не могли решиться бросить любимую работу и друзей. Некоторые выращивали у себя на подоконнике унылые растения, тоже не могли их оставить, собак держали. Иной санитар с хитрым выражением на лице, прервав свои мечты о свободе, заботливо подбрасывал собаке косточек или виновато поил цветок на окошке, ограничиваясь, к счастью, только этим.
Город манил не только одних санитаров. Неосознанно стремились в него почти все, во всяком случае, всем довелось увидеть его во сне, утром все прятали друг от дружки воспаленные глаза, хитрили и отмалчивались. Начались аресты, задержанным внушали, что их глупые мечты наносят колоссальный ущерб и срывают все тракторные планы, а они лишь торопливо что-то бормотали. Меня тоже вызывали в прокуренный кабинет, было слышно, как во дворе войска приводят в исполнение приговор. Со мной поздоровались, предложили табурет. Гудел транспортер -- чудовищная брезентовая лента. Мои ответы внимательно слушали. Несколько дней меня держали здесь, а потом отпустили.
Я запомнил, что в кабинете висел страшный плакат: «Руководитель, проснись!» Был нарисован истощенный человек с пробитой головой. Он лежал в луже. Такие серийные плакаты рисовали верхние художники, тоже, наверное, больные люди. Я плохо разбираюсь в живописи, хотя одно время даже учился в королевской художественной академии. Меня оттуда выгнали . Им показалось странным, что я рисовал одно и то же -- опереточную толпу, а где же святые кухонные мотивы, а где же силосные башни, железнодорожные театры, где все это? Я принципиально объяснял им, что это, конечно, все замечательно, но уж слишком уныло, что ли, зачем-то показывал им свою картину «Кипарисовая роща» -- у меня, дескать, тоже есть традиционные вещи. Нет, требовали они, нарисуйте-ка нам, пожалуйста, установку для очистки воздуха! Ваша «роща» -- чудесный жизнерадостный образец, но в нем явно не хватает мраморного белоснежного тротуара, а на заднем плане обязательно должен быть такой, знаете, нервный городишко, чтобы ритм, ритм был! У нас есть приказ -- на каждой картине в обязательном порядке помещать, хотите вы этого или нет, противопожарный колодец, чтобы рядом был дежурный, так уж предписано, дежурный чтобы сидел на велосипеде и крутил бы педали, и чтобы закатное солнце было одновременно на всех спицах!
А мой «Портрет крановщика» вообще раскритиковали в пух и прах! Но мне все-таки удалось продать его в местном киоске, а теперь портрет висит в школе. Я вначале рисовал его углем, потом, чтобы передать бешеный и злобный характер крановщика, стал рисовать красками, у меня есть такие жирные нефтяные краски, они придают любой картине окончательную жизненность, я их готовил сам, размешивал до благородного сливочного цвета. Кстати, крановщику портрет понравился. Он сразу понял всю его пронзительность. Он даже принялся дружелюбно ругать меня -- он был в белой больничной маечке и трусах. Когда я показал ему готовую работу, он довольно зафыркал. Я его изобразил в бархатном камзоле с кружевным воротником, его щеки сделал румяными -- у меня нашлась для этого особая краска, но взгляд получился слишком уж беззаботный. Вообще-то, он очень хотел, чтобы я изобразил его этаким гвардейцем, но мне сильно мешало освещение в его комнате.