Speaking In Tongues
Лавка Языков

Клим Каминский

ЧУВСТВО, ПОДОБНОЕ ЖАЖДЕ

 

Клише эти были найдены редактором по чистейшей случайности и, присутствуя здесь не на мышиных правах создателя, он рад возможности поблагодарить читателя за любопытство, благодаря которому тот взялся за столь нелегкое чтение, и за терпение, с которым, хочется надеяться, доведет это дело до конца.
 Следуя моде, тексту в качестве эпиграфа предпосылаются строки малоизвестного поэта:

 И все не то, и все не так,
Но что есть «то» и «так»?
 

1.


Милостивый государь!
Вот и прибыл я на место и, согласно уговору нашему, немедля отношусь к Вам письменно. Разумеется, что после пыльного блеска столицы, ее суеты и толкотни, мое неторопливое возвращение, созерцание и вслушивание в столь милые моему сердцу и моей артралгии нордические пейзажи, толпою обступающие всякого путешествующего в здешних краях - все это преглупо умилило меня и умиротворило, что, впрочем, и было предсказано Вами, зная мою склонную к эпикурейству - в хорошем смысле этого слова - натуру. И вправду, колониальный чистый воздух, его свежая незамутненная прана источают здравость тела и рассудка, разительно отличаясь этим от туманного климата Петербурга. В таком вот блаженном расположении духа я и пребываю по сю пору, несмотря на то, что дела в мое отсутствие (нам-то с Вами, друг мой, оно показалось столь недолгим!) оказались в некотором запустении, более того, выслушав телефонный доклад моего адъютанта, мне пришлось, завернув домой лишь за сменой кителя, немедля явиться в департамент, меча молнии и грохоча, подобно Зевесу, хотя в душе я все сохранял то прозрачное состояние, которое не покидало меня во всю дорогу.
К слову сказать, в пути я немало размышлял о Вашей чудесной идее и, чем дальше, тем более убеждался в полезности подобной переписки для моего рефлексирующего ума, ибо сохранение изредка и с трудом достигаемой атараксии может быть много облегчено постоянным общением с Вами, единственным моим интимным - и таким нынче далеким - другом. К тому же обязанности перлюстрации и цензуры относятся целиком к подчиненному мне ведомству, и мы сможем быть в нашей переписке несколько свободнее, нежели обычно, что, замечу, ни в коей мере не отменяет границ лояльности и приличий.
Итак, я возвращаюсь к событиям этого дня. Само собой разумеется, что нежданное возвращение столь грозного начальника произвело небольшое землетрясение в департаменте, да и, пожалуй, во всей колонии. Дел у меня, как я говорил выше, накопилось преизрядно, и поначалу я весьма сухо велел адъютанту разобрать документы, представив к моему рассмотрению лишь наиболее важные из них. Тот, и при рутинных обстоятельствах не отличающийся расторопностью, настолько опешил и засуетился, что после нескольких неудачных попыток набрать пароль так и не сумел войти в базу данных, заметив к тому же, что я внимательно и холодно наблюдаю за его пертурбациями, вовсе растерялся, раскраснелся и, вскочив, вытянулся в стойку, вытаращив преданные свои глаза, ошибочно полагая, что символизирует собой служебное рвение и дисциплину. Содержание воды в этом двуногом явно превышает нормальный для человека процент, так что он, в определенной степени, принимает форму, в которую налит, и, видимо, оттого с ним совершенно невозможно разговаривать - он все время меняет позу. К величайшему моему сожалению, я вынужден сносить его ежедневное присутствие в своей жизни с кротостью, достойной св. Эльма - этот человечек приставлен ко мне высшим начальством в качестве “специалиста высочайшего уровня”, а кроме того “увлеченного и преданного работе сотрудника”, на самом же деле наушника и соглядатая, ко всему прочему, пользующего мое факсимиле. Наиязвительнейшими словами и ледяным тоном я распек сего недотепу и, выслушав его неуместное “так точно”, вышел, не закрывая за собой двери.
Могу схвастнуть Вам, любезный друг, что, несмотря на стыдную уездность и праздность местной архитектуры, мой департамент расположен в прекрасном здании, малость мрачноватом, но определенно обладающем тою же кармической сущностью, что и само ведомство, и аура его окрашена в такие же цвета и оттенки, со всеми требуемыми вычурными горгульями, грифонами и химерами. Вы помните ли тот пассаж у Джемса, в котором он рассуждает о нашей укоренившейся привычке соотносить эмоции лишь за именами существительными - так, мы можем говорить об ощущении холода или даже синевы, но никто и никогда не задумывается о чувстве “вместо” или “под” - просто потому, что наше сознание не приспособлено и непривычно субстанцировать подобные части речи. Все же я каждый раз испытываю совершенно ясное ощущение “через”, двигаясь коридорами своего департамента, и, могу заверить Вас, это не чувство власти или обладания, а именно “через”, проникновение, пенетрация, продвижение, дефиле, сквозняк, светотень, симметрия - пожалуй, такой странный лексический набор будет приблизительно передавать сие переживание. Я вполне осознаю всю сумбурность своего объяснения и лишь надеюсь, что наша с Вами глубочайшая конгениальность поможет Вам понять мою мысль, пусть даже и столь неумело выраженную. Впрочем, я несколько отошел от хода повествования.
В цокольном этаже меня ждало дело, не терпящее никаких проволочек, особенно ввиду конъюнктуры, сложившейся в нашей колонии. Слишком долго оттягивал я допрос важнейшего из задержанных по этому делу, оставив того на попечение своих не слишком радеющих подчиненных, которые, разумеется, довели беднягу до полного изнеможения. Впрочем, вовремя сделанная трансфузия уже поставила его на ноги, позволив мне продолжить дознание уже лично и со всею тщательностью. А дело это прелюбопытнейшее, в некотором роде типическое, на чем я непременно остановлюсь несколько позднее во всех дозволенных публичности подробностях.
Неторопливо вошел я в помещение и, дождавшись, покуда арестанта привязали, велел снять с него повязку и медленно стал натягивать латексные стерильные перчатки, приготовляясь к работе, внимательно наблюдая, как взгляд его пугливо скользнул по темным стенам и порезался о многочисленные ярко блестящие никелированные инструменты, заранее аккуратно разложенные на небольшом столике, накрытом белоснежной марлей. Снова довелось мне отследить эту эмоциональную фигуру, которую рождает психика в осознании неотвратимости близкой и страшной боли - ощущение некоей всеобщей немочи, само по себе обладающее суггестивной силой пытки, силой, неразделенной надвое, не содержащей физического и душевного компонентов, но являющей нечно цельное, абсолют, как и всякая истинная страсть - порою меня глубоко удивляет и даже тревожит странная человеческая жажда предаваться вновь и вновь разъединению и сочтению, будто стремясь поспеть за Тем, который счел волосы на голове - четыре стихии, шесть сторон света, что еще? Откуда появляется пугающая эта тяга к “мене-текел”, отчего кажется, что це равняется сумме а и бе? Деление - арифметическое действие, приемлемое лишь в редких случаях, в случае деления на ноль, перенося предмет в вечное; деления на бесконечность, сводящего его в ничто; наконец, на единицу, накладывая предмет на себя самое, остальное суть упрощение и аппроксимация, не так ли? А все наши попытки создать из цветного стекла мозаичное изображение мира есть следствие потери той точки наблюдения, из которой картина открывается целиком и сразу, неделимой, такой, какой она открылась арестанту, когда я, подобно суккубу склонившись над ним, приступил к плоти на его спине. Действовать мне приходилось с особой осторожностью и даже нежностью, поскольку ткани были совершенно измочалены вмешательством более грубых моих ассистентов, к тому же весьма мешал его беспрерывный вопль, не прекращаясь переходящий порою в хрипы и стоны. Думаю, что ежели отыщется желающий написать подобный крик, то есть - записать его, он столкнется с задачей неразрешимой, ведь сколь ни совершенен язык в качестве инструмента речи, мои собственные никелированные помощнички все же совершеннее, ибо способны заставить любого слабоумного издавать звуки такой степени сложности, для передачи каких не существует должных букв и слогов. Подобное происходит и при попытках описать дискретным нашим языком любое явление достаточной комплексности, фактически же любое естественное нерасчлененное явление. Для допрашиваемого не существовало более мира, верней, весь мир был в его боли, был его болью, и он сам был одной только болью. Содержательно это состояние предельно близко к нирване, боль-атман и боль-брахман, абсолютное слияние с миром, с над- и внемировой реальностью. Мир, “не-я” и “я” - с появлением в раннем детстве этих двух понятий, с их различения, уходит что-то единое и главное, единственное, и всю оставшуюся жизнь мы тратим на преодоление, превозмогание этого барьера. Я и Мир - где заканчивается одно и начинается другое, что здесь - другое, если все - одно?
Однако, продолжаю о моем подопечном. Довольно скоро он, сорвавший уже себе глотку, согласился с неопровержимыми доводами, предъявленными ему никелированными расследователями, и секретарь, до тех пор в ступоре замеревший в своем углу, стал быстро печатать, перебивая его слова щелканьем клавиатуры. Я же не почел необходимым задерживаться долее, поскольку неграмотная речь, столь обязательный manvais ton людей, принадлежных к низшим слоям, всегда вызывает во мне нечто вроде языковой асфиксии, потому я предпочитаю обычно более безопасный в интеллектуальном плане буквенный декокт записи.
Обратный путь я решил проделать через Западную анфиладу, дабы вновь полюбоваться игрой теней, отбрасываемых кессонами, украшающими потолки в ней. Тени эти составляли сложнейшую и гармоническую картину в стиле Эшера, которой я надолго залюбовался - стройность этих стереометрических построений завораживала и успокаивала меня, будучи столь нереально прекрасной для нашего мира хаотических движений, эклектики и беспокойства. Равновесие узора было прямой противоположностью бессмысленного равновесия нашей асимметричной жизни, иногда я физически ощущаю этот болезненный диссонанс, а Вы? Мне кажется, что и Вам должно быть свойственно подобное чувство, скажем, когда утром человек полон радости и воодушевления, то вечером его охватывают томление, беспокойство и тоска; или сонливость и растерянность, и страх утром, но вдохновение, решимость и уверенность вечером.
Вернувшись в свой кабинет, я заглянул в документы, подготовленные адъютантом - ничего особенного в них не было, так что, лишь бегло просмотрев, я подписал высший приговор преступнику, возглавлявшему глупый сектантский сброд, остальных же отправил на алюминиевые рудники, затем, не читая, перенес на диск с компроматом несколько новых донесений на г-на губернатора, все же остальное уничтожил. Разумеется, что “фактикам” этим, касаемым г-на нашего губернатора, ходу я давать до времени не собирался, даже не учитывая банальное кляузничество, случается всякое, и всякий облеченный властью человек нечист, это я могу сказать a posteriori. Степень достигнутой власти напрямую связана с циничностью, наглостью, подхалимажем субъекта, и обратно ей убывают его нравственность и честность. Ни в коей мере я не хочу в данную минуту оказаться моралистом, естественно, что мораль никак не может вступать в противоречие с элементарным здравым смыслом, иначе такого человека следует изолировать - но тут уж, как постулирует словарь пословиц и поговорок, “от трудов праведных не наживешь палат каменных”.
Размышления мои прервал сигнал электронной почты и, раскрыв ее, я обнаружил показания сегодняшнего моего протеже. Ниже я привожу несколько страниц, наиболее, на мой взгляд, способных заинтересовать Вас, не только в качестве дезидератов, но и как любознательного антрополога. Разумеется, я был вынужден по долгу службы опустить некоторые фрагменты, а также не преминул вставить глоссы собственного произведения, как мне кажется, тоже могущие быть Вам небезынтересными.

--- Вырезано цензурой ---

Ну-с, как вам понравился сей лупанарий духа? презанятно, право же, и порядком забавно. Не задумывались ли Вы когда-нибудь, отчего в нашем народе столь благополучно и буйно произрастают подобные злаки, отчего именно в нем они находят столь благоприятную для себя почву? Не в том ли дело, что сознание, столь мощно и пошло детерминированное климатическими и географическими условиями, у нашего народа развилось более вширь, нежели вглубь, и, насколько у других наций оно глубже, устойчивей и ограниченней, настолько и у нас бескрайне, расплывчато и центробежно? Ну, не странна ли эта привившаяся давняя синкретичность у немолодой уже, в общем-то, национальности?
А покуда, как мне было доложено, допрошенным владел некоторый парез, я распорядился подготовить его к отправке в лагерь наказаний, расположенный в нескольких часах езды к югу от города, и велел держать узника в секрете, имея на него свои планы и намереваясь назавтра вновь заняться им самолично. В тот же день мне предстояло еще одно дело, исполнение которого я, поразмыслив, решил несколько отложить, поскольку сумерками надвигался вечер, и вместе с ним приближался званый ужин у г-на губернатора.
Губернатор наш старичок седенький, и порядком vorgeschichte, а стопы его покоятся на двух китах - наиматерейший оппортунизм и красавица-дочь. Дочь-то и вправду чудо как хороша, цветок, ей-богу, цветок, при этом страдает всеми мыслимыми в наш век нравственными заболеваниями молодежи. Хотя, благодаря природной упругости и любознательности, ум ее не до конца еще искалечен ни обскурантизмом родителя, ни безумной легковесностью юных сотоварищей, и остается, при условии надлежащей вольтижировки, весьма и весьма многообещающим. Впрочем, с нею вопрос ясный: это яблочко я съем, готов побиться об заклад. Но методом себе я поставил не спешить, и терпеливо дожидаюсь, покуда она сама не упадет зрелым плодом в мою, казалось бы, случайно оказавшуюся рядом ладонь. Ей весьма импонируют те схоластические и бессмысленно цинические высказывания, коими я привык шокировать свет. Не находите ли Вы, что тягу к циничным взглядам можно поставить в один ряд с любовью к оружию, с “черным” юмором или, положим, экстремизмом всех видов - подобные предметы возбуждают в человеке интерес того же рода, что и бледная поганка, опасной, гадкой ядовитостью своей приобретающая болезненную красоту и завершенность, являя эдакий цветок зла. Глупая славность моя, как и слава смертельного гриба, требует своего декорума и заставляет сохранять лицо, а каково это лицо, Вы, думаю, уже понимаете, да и самому мне порой доставляет немалое удовольствие третировать столь чувствительную публику, давать ей возможность испуганно посплетничать за глаза, мысленно посмеиваясь над нею же. Несколько раздражает меня только, что по официальной надобности, а также из-за дочери, я вынужден всячески любезничать и вести “высоколобые” диалоги с папашей и иже с ним, ну да это суета и суета.
Аляповатый губернаторский дворец представляется довольно убогим творением “бумажной” архитектуры, и главнейшая его прелесть состоит в замечательном месторасположении, чуть отдаленно от города, в окружении просторного парка с укромными спокойными озерцами, ухоженными клумбами и с неожиданными тихими беседками, более же ничего, словно и не бывало никогда ни великого Брунеллески, ни Санта-Мариа Новелла. Его Превосходительство лично спустился к пандусу, приветствуя меня не только в качестве дорогого гостя, высокопоставленного служаки, но и как обязательную пикантность вечера, отчасти побаиваясь, отчасти лебезя, с излишним пылом сжал мою руку морщинистыми сухонькими ладонями и препроводил в залу, неожиданно отделанную в псевдобарокко, со многими волютами, с широкими неглубокими пилястрами, что устремлялись под косой потолок, заканчиваясь капителями довольно изящными. Длинный шведский стол, протянувшийся через всю залу, уставлен был снедью, выдержанной в столичном духе, ничего местного или национального, но сугубо изысканно. Икебану вечера довершало собрание гостей, сплошь бомонд, наши современные декурионы, чинно совершавшие круги вокруг стола и более или менее равномерно гудящие сиюминутными своими разговорами. Я несколько замешкался, оглядывая присутствующих в поисках губернаторской дочери, когда хозяин, несколько фамильярно ухватившись за локоть, увлек меня вглубь, я раскланялся с двумя-тремя туманными знакомцами, расшаркался с г-жой губернаторшей, отпустил пару фривольных комплиментов дочери, порхавшей там и сям между гостей и, наконец, замер в центре залы, стараясь получше оценить обстановку. Слышался тихий перезвон посуды, говорок, слышалось, как г-н мэр нечувствительно расхохотался, повторив регулярную свою остроту:
- Воруют, знаете ли! Вот, намедни, хотел остановить такси, вытянул руку - часы сняли!
Г-н мэр уже давненько пользовался услугами личного шофера, а отнюдь не такси - этот любитель однотонных кашне и полосатых костюмов когда-то нажил миллионы, весьма удачливо играя на ажио, приобрел выгодную должность и с тех давних пор во всей своей жизни пытался провести те же ужимки и приемчики, что помогли ему на бирже. К моему легкому изумлению, несколько дам все же откровенно рассмеялись шутке. Дамы, впрочем, вопрос совершенно отдельный. Помнится, Вы и сами тогда в Петербурге потешались над забавным их устройством, крамольно и вместе с тем гармонично сочетающим все, что только может вообразить себе мужчина, и много еще, что и вообразить боязно. Потому и рассуждение о том, что женщина - не более чем нарост на мужском органе, отделившийся от общего страшного андрогина по неясным причинам, отдает гнусненькой сальностью и хамством, которых и без того предостаточно в человеке, что индоктринировал нам это измышление - надеюсь, Вы не помните его имени, как и я уже забыл.
- О, г-н полковник! Г-н полковник, идите же к нам! - обернувшись на голос, я заметил, как несколько дам из окружения г-на мэра приветливо махнули ручками, подзывая меня к себе. Не заставляя их долее ожидать - не люблю жеманства, особенно в мужчине - я прошел в их кружок, с легкой улыбкой наблюдая, как г-н мэр, столь внезапно и стремительно лишенный внимания слушательниц, темнеет лицом и даже немного покусывает губы, выслушивая наши с дамами взаимные любезности, и с видимой натугой и нетерпеливостью ответил на мое приветствие.
- Полковник, что столица? Каковы у Вас впечатления?
- Милостивый государь, столица - это бешеный вихрь и брызги, камень там плотояден, а фигуры все полуразмыты.
- Вы неподражаемы, полковник, - вступила весьма бойкая дама, - Спроси у мудреца совет, в ответ не услышишь ни “да” и ни “нет”.
- Сударыня, Вы не любите абстракции?
- Хотелось бы побольше ясности - что город, что люди?
- Да что город, что люди, право слово! Город, каков бы он ни был, остается всего лишь местом, а люди - местоимениями где бы ни были они, все различается лишь степенью экзальтации.
Кажется, дамы зашевелились, наконец - мой несколько резкий ангажемент возымел действие.
- Забавно, г-н полковник, и весьма! А как вы назвали бы нас, наших жителей?
- Все люди одни только местоимения - говорю это предельно субъективно - как объекты они располагаются относительно наблюдателя-субъекта в порядке местоимений, характеризуясь лицом и числом, - я мысленно хихикнул.
- Следуя Вашей логике, полковник, родом, или, применительно к людям, полом обладают местоимения лишь в третьем лице, не так ли? - это произнес г-н губернатор, незаметно присоединившийся к нашему кружку и скабрезно улыбавшийся.
- К сожалению, женщины нету в пределах этой классификации. Хотя, если Вам будет угодно, женщину можно поставить в разряд дейксических местоимений, иначе говоря, лишь соотнеся с местоположением и принадлежностью, - про себя я покатывался от хохота.
- Отчего же, - заволновались дамы, - так-таки с принадлежностью?
- Женщина черпает свою силу из мужчины. Без мужчины женщина мертва, только он, вколачивая и накачивая, изнемогая сам, передает ей жизненную волю, оживляет, наполняет, иначе та и рассыплется в порошок, расплывется, как тесто, - я уже готов был не выдержать и рассмеяться им в лицо, но внешне оставался убийственно серьезен.
- Когда это Вы все напридумывали, г-н полковник, про местоимения и про женщин? - дамы попытались съязвить, и тем самым вновь проиграли, - Неужели столица повлияла на Вас таким престранным образом?
- Это было придумано минуту назад, impromptu и на Ваших глазах, сударыни.
- А Вы, г-н полковник, я погляжу, все продолжаете заражать души болезнетворными своими идеями... - это г-н мэр попытался вернуть себе достоинство и внимание, но я не был намерен позволить ему этого, увы и увы, амплуа обязывает.
- Милейший мой г-н мэр, душа стерильная стерильна в обоих смыслах - и чистенькая, и бесплодная.
Так и всегда, во всем - маска, однажды надетая, легко становится привычной, а впоследствии и необходимой, сама уже обращаясь хозяином положения и доминируя над личностью. Признаться, подобная ситуация начинает беспокоить меня, и я непременно прекращу, отброшу свой маскарад, когда-нибудь, непременно.
- Признайтесь, г-н полковник, - оперевшись на мой локоть, губернаторская дочь вывела меня из расшумевшегося кружка, - себя-то самого между местоимениями Вы, очевидно, располагаете на положении наблюдателя?
- Что Вы, сударыня. Среди местоимений я - местоимение, не имеющее лица. Мое “я” - это и “вы”, и “они”, при этом оно все же “я”.
- Нет, все-таки Вы не лев и не председатель, а только банальный эгоцентрист, сударь!
- Ничуть, сударыня. Я всего лишь пытаюсь найти для человека - и  для себя в том числе - подобающее место в мире. Ни в коей мере меня не устраивает его теперешнее положение, несмотря на научно-технический прогресс, верней, не устраивает в первую очередь ввиду этого оксиморонного прогресса. Машины с их огромными и неутомимыми шестернями до основания расшатывают земные опоры. Двуногое без перьев, позабыв про покой, едва вскакивает с постели, как с горящим взором бросается к рычагам и кнопкам. Он еще, в сущности, ребенок, с ним нельзя всерьез, как он норовит. Он хочет все - и сразу, он вламывается в чужой монастырь и навязывает там свой устав, он меряет все со своей колокольни, отнюдь не высокой, он возомнил, будто мудр. Он собирает мотор, в уродстве своем отражающий его детское понимание силы и мощи, он близорук, но заявляет, будто не нуждается в линзах, и, если его спросить, кто он такой, он теряется. Родители слишком балуют его.
- Плюс к тому еще и мизантроп...
- Помилуйте, разве можно назвать мизантропом того, кто заворожен единственным предметом на свете - человеком? Да, только им! Он один не дает мне покоя, величие его страстей, вечность его устремлений, бесконечность его страданий!..
Она внезапно рассмеялась, чуть приоткрывая мелкие белые зубки, при взгляде на которые я отчего-то задумался об их остроте.
- “Евангелие от Лукавого” - вот Ваша книга! Слишком много антропоморфности, слишком трагично. Побольше цинизма и иронии, бедный мой г-н полковник! Оглянитесь, вокруг - одна лишь ирония. Был Карл Великий, а внук его - Карл Лысый, чего ж еще Вам надобно!?
Но я безжалостно срезал ее:
- Сударыня, боюсь, что, наставляя меня в цинизме, Вы несколько забыли о моей профессии и должности.
Она осеклась - что ж тут говорить, служба зловещая. Однако, за разговорами я не заметил, как эта милая бестия увлекла меня прочь из гостевой залы, по тропинкам сада, и как мы оказались сидящими подозрительно близко на резной скамье в уединенной парковой беседке - сейчас, впрочем, я могу припомнить и шероховатый мрамор постройки, и недурственный аттик, украшенный неоклассическим барельефом. Но тогда я был словно загипнотизирован сим коралловым аспидом (надеюсь, Вы поймете меня) - и куражился, бравировал, кипел. Я упивался собой и ею, словно стояли мы на колонне, вознесшись поверх общего филистерского столпотворения, и я-то, я чуть выше нее, все же мужчина. Воображались мы и некими демонами, инкубом, суккубом, властвующими в одиночестве, безраздельно и отрешенно. Схима, схима и еще десятикратно схима! - этот эпикриз я вынес себе сам, и взываю к одному лишь Вашему пониманию. Но тогда меня несло, как судно, расправившее все паруса во время шторма.
- Полковник... Говорят, на своей службе Вы делаете из людей животных...
- Помилуйте, сударыня, люди сами делают из себя животных, и много успешней, нежели Ваш покорный слуга.
- Я тоже... - она чуть опустила долгие ресницы, - Тоже хочу, как животное.
Все-таки некоторая инфернальность в ней присутствует, я слегка задумался над этим, говоря точнее, над инфернальностью женщин нашей нации, не понимая, чем объяснить это их всеобщее и престранное качество, не одним же Достоевским, который, право, давно уже и из моды-то вышел. Видимо, инфернальность эта выполняет некую защитную функцию, уберегая не только от жизненных обстоятельств, но и от внутренних ее чрезвычайных свойств, зачастую гораздо более неприглядных, и происходящих из тех же самых многополярности и синкретичности мировоззрения.
Рассматривая ее, я невольно залюбовался - на мой вкус, некоторая субтильность сложения лишь добавляла пикантности, и никакой развращенности в ней не было, даже в тот момент, и, знаете, никогда я не ощущаю и намека на греховность или какое неприличие в обнаженной женщине, в ней все естественно, все анатомично, нагая женщина - сама душа природы. Она, очевидно, привыкла верховодить, и сейчас, сдавив меня словно в раскаленных клещах, начала первой, шепотом, и мне оставалось только удивляться сохранившейся во мне хладности рассудка. Рассудка - чего не могу, к сожалению, сказать того же о прочих своих disjecta membra, которые объялись пламенем наижарчайшим, лишь внешне я продолжал, раскачиваясь, говорить, внутренне же раскис совсем, притворно твердым голосом отвечая ей:
- Любишь? - Люблю. Люблю Вас. Всех, всех люблю. - Всех любишь? - Всех, не каждого. - Что в жизни главное? - Самое главное - надежда, без которой жить  невозможно. - На что ты надеешься? - Я ни на что не надеюсь. - Что выше покоя? - Счастье, одно только счастье. - Что такое счастье? - Счастье - это покой, - я едва не разрыдался, - Есть ли над нами Бог или высший разум? - Конечно есть, сударыня, иначе и быть не может. - Есть ли Бог? - Нету, сударыня, нету. - Ты лжешь? - Честность произрастает из одной только лени или страха солгать. - Лжешь ли ты? - Да. - Лжешь? - Да! да! - Dejeme, tu estas loco.
Стыдливо и суматошно приводила она в порядок свое платье, шиньон.
- Г-н полковник, не кажется ли Вам, что все на свете вопросы - на самом деле не более чем ответвления одного-единственного над-вопроса, свех-вопроса?
- Прекрасное рассуждение, сударыня. Вся сложность состоит лишь в том, что конкретные понятия невозможны, а абстракции безосновательны. Таким образом, любое рассуждение теряет всякий смысл, - очевидно, мною владело, что называется, “omne animal triste post coitum”. Покуда мы двигались таким образом обратно, я продолжал задаваться вопросом о сущности рассуждений, которые есть лишь жонглирование словесами, каковые, в свою очередь, не более чем знаки, или символы вещей. Самой же вещи наше рассуждение представляется неважным, даже и не представляется вовсе - собака прекрасно осведомлена о том, кто есмь она, и отличает себя от кошки или иного зверя. Один только человек способен назвать ее, произнеся: “собака”, и одним только этим отделен от собак, то есть я хочу показать, что лишь именование вещей и последующее рассуждение с использованием имен выделяет человека среди прочих объектов его рассуждений, то бишь среди всего прочего - эпигонство, разумеется, припоминается нелюбимый Вами Паскаль, ныне уж и невозможно подумать что-либо новое, и, возвращаясь к странному катехизису, навязанному мне той королевой змей, что я вел сейчас под руку, можно записать следующим образом:
- Что бессмысленней всего? - Мысли, из которых ни одна никуда не ведет. - В чем же смысл? - В одних только мыслях.
Вопрос остается один: насколько все это нравится собаке? И, признаюсь Вам, тут я зашел в безнадежнейший тупик, когда наконец мы с ней вернулись в залу. По счастливому стечению обстоятельств, гости вполне уже насладились кулинарными изысками и разбрелись кто куда. Часть мужчин составили партию в боулинг, дамы красных мастей вовсю флиртовали, черные же дамы, равномерно растекшись по всем помещениям, привычно завели свои бесконечные обсуждения. Решив передохнуть, я оставил спутницу на попечение кавалера масти невыясненной и удалился в курительную комнату, где погрузился в необъятное кресло.
Отделанная тонкой охровой драпировкой комната оказалась на удивление спокойной, никого в ней не было, зато над шкапом с небольшой коллекцией трубок я заметил небольшое полотно, изображающее св. Магдалину в молитвенном экстазе. Подчеркнуто удлиненные пропорции изящной ее фигуры, миндалевидные глаза, длинные гибкие пальцы рук, слабо проработанный объем, общая нарядная декоративность произведения - все это выдавало работу мастера сиенской школы, к которой Вы, я знаю, неравнодушны. Одно обстоятельство, однако, не позволяло полной безмятежности установиться в моей душе, атараксия, будучи предметом хрупким чрезвычайно, смущалась сущим нюансом - чужеродным запахом, заполнявшим комнату. По большей части это был запах табака, который, как Вы дожны помнить, я переносить не могу, напополам с пылью. Но к тому примешивалась еще струйка, непонятно волнующая и порядком омерзительная. Впрочем, сосредоточиться на сем предмете мне не удалось, поскольку в комнату вошел г-н мэр и, молча обменявшись со мной вежливым полупоклоном, закурил. Я попытался представить, о чем он думает сейчас и, поверите ли, мне стало не по себе - значит, и не стоит того. Говоря более общо, мысль должна иметь стыд. Она срывает маски, отменяет запреты, проникает всюду, но перед тайной она замирает в испуге - перед тайною тайн, тою, открыть которую страшно.
- Г-н полковник, я имею к Вам в некотором роде дельце... требующее Вашего и, если позволите, одного Вашего патернализма... - прокашлявшись, нерешительно вступил мэр. Он был очевидно возбужден и даже заметно подрагивал. Прикрыв уставшие глаза, я пытался определить природу непонятного запаха, не дававшего мне покоя, и ответил вполголоса, вполне официально:
- Да, я слушаю Вас, г-н мэр.
Тот, помолчав, собрался с духом и заговорил снова:
- Вы, полковник, ввиду специфической... э-мм... деятельности Вашей, являетесь своего рода духовником всего населения колонии, каждый вольно или невольно исповедуется Вам...
Я изобразил на лице понимающую полуулыбку.
- Хоть я и отношусь, в некотором смысле, к бонзам нашего провинциального общества, но и мне, простите, тоже не чужды душевные всякие порывы. Да что я, Вы, должно быть, уже слыхали?.. - спросил г-н мэр и, увидав, что я отрицающе покачал головой, продолжал: - Вы, насколько мне известно, и сами, г-н полковник, высокого мнения о качествах... э-мм... дочери г-на нашего губернатора, - я слегка насторожился, - Да-да, превосходнейшие душевные качества, при том, что и внешние данные весьма приятственны... Ювенильность - она ведь пройдет, с годами-то, образуется, - в волнении он глубоко затянулся сигарой, - Вот и я, г-н полковник, беспардоннейшим прямо образом потерял разум, совершенно, простите, с ума схожу... Я и не молод уже, хотя, смею уверить, по-прежнему здоров и, как говорится, полон сил, кровь с парным прямо-таки молоком, - он схохотнул, но вновь стал серьезным, и очень быстро.
Вот тут-то и понял я, наконец, этот запашок, и, ей-богу, волосы мои едва не встали дыбом от ярости - это ею, ей пахло! Слава привычке, пусть ее поносят и ругают филистеры, обладающие одними лишь дурными, только привычность самосдерживания и замкнутости позволила мне удержать себя в руках, я лишь поерзал в кресле, с шумом втягивая и выталкивая из себя воздух, насыщенный миазмами, сводящими с ума, желанными и гнусными одновременно. Видимо, собеседник мой воспринял все эти телодвижения знаком одобрения и, воодушевясь, пустился в еще большие откровенности:
- Вчера, знаете ли, под дождем два часа простоял, промок до нитки, чтоб, как у Петрарки какого-нибудь, ну, это Вам лучше моего известно, хоть глазочком одним увидать перед тем, как в постель отправляться. Иначе, извините, никак не заснуть... А кумушки-то, кумушки наши, - г-н мэр всплеснул руками, - ну, да не мне Вам расписывать, того только и ждут, все, знаете, все бедные мои косточки уж перемыли, как есть, - он помолчал, попыхивая сигарой.
- Такой вот, понимаете, кунштюк выкинуло мое сердечко. Я и сам готов насмеяться над собою, знаете ли, но что уж тут... Душа! Душа болит! - повторил г-н мэр, ударяя себя по груди. Вы только вообразите, у этого напыщенного гаера душа! Душа, - говорит, - болит! - и в грудь себя: бах! бах!
Однако я выслушивал его с прежней невозмутимостью, и лишь обоняние мое ужасно терзалось ее запахом.
- Прошу Вашего прощения и милости, г-н полковник, и, ради бога, не сочтите за бестактность...
- Продолжайте же, г-н мэр, во мне Вы всегда находили преданнейшего друга, и, поверьте, теперь, как никогда...
- Г-н полковник, будучи человеком, облеченным Вашей властью и, так сказать, на Вашем боевом посту, невозможно не иметь определенного... э-мм... влияния над, да, и даже над г-ном губернатором, полномочия, пардон, достаточные.
- И что же?
- Понимаете ли, г-н полковник, слово Ваше... э-мм... в мою, как говорится, пользу, могло бы оказаться абсолютно важным, буде Вы приложите достаточные к этому усилия. Я имею в виду, при определенных обстоятельствах, и нынешних обстоятельствах тоже, насколько смею судить. Сам же я, нисколько не стесненный в смысле финансовом...
Я не выдержал и, расхохотавшись, вскочил со своего места - каково, а? Вот ведь анекдотец. Откуда, интересно, в подобном набобе, в сем подлеце, намеревавшемся купить себе любимую женщину, взялась вдруг такая патетика, да и сама способность любить? Где? Это ведь могила без покойника, это кенотаф, в котором внезапно обнаруживается некто, доселе замурованный! Хотя, замечали же Вы, как порою люди проявляют неожиданно те или иные качества, каковых дотоле никто не подозревал за ними - вот, к примеру, тот молодчик, с которым свели Вы меня в клубе, совершеннейшая рохля и само воплощенное безволие, Вы помните, устроил как-то нам нежданную волюнтаристскую проповедь, с жаром доказывая Высшее право одних над другими и расточая панегирики Закону Джунглей. Мне кажется, дело тут в том, что каждый человек носит в себе зародыши всех возможных - да и невозможных, пожалуй, - свойств душевных, которые развиваются в нем весьма неравномерно, но при определенных событиях, внешних или эмоциональных, даже и слабосильные ростки могут проявляться самым внушительным своим видом, так что эти, до поры маргинальные, свойства, показываются доминантой в характере, а впоследствии, при надлежащих обстоятельствах, способны и совершенно закрепиться. Спешу подчеркнуть, однако, примат жизненных обстоятельств в генезисе личности, каковые обстоятельства, собственно, и решают, “быть иль не быть”.
Я уже приготовился произнести в ответ инвективу самую безапелляционную, но внезапно новая волна ее запаха смертной метастазой проникла в мое сознание, и я, каюсь, вновь разгневался, вспомнив о своем необходимом амплуа, а потому решительно и твердо объявил:
- Конечно, г-н мэр. Конечно, я согласен, - снова я будто разогнался и не мог сдерживать напора слов, выскакивавших из меня:
- Было бы не только неправильно, но и жестоко не содействовать столь сильному чувству всеми возможными путями. Все потом загладится, если цель безупречна. Вставать же на пути у подобных эмоций противоречит принципам человечности, даже и инстинкту самосохранения, поверьте мне, г-н мэр, идти наперекор любови опасно для жизни!
Признаться Вам, меня порядком удручили происшествия того дня, то и дело выводившие меня из состояния устойчивого равновесия, пусть ненадолго, но все же замутнявшие чистую созерцательность, столь приятную всей моей конституции, ее умиротворенность и парение. В том и состоит величайший конфликт, именуемый “несовершенство мира” - некоторый набор критических обстоятельств с легкостью, хоть порою и не без элегантности, вносит дисгармонию даже и в самую кристаллически покойную душу, с иной же стороны бегство подобных обстоятельств способно отнять (и отнимает) все силы и все время без остатка. Лишь Будда сохранит спокойствие при любых перипетиях жизни, нам же выбор предлагается не из легких - либо прыжки, безостановочное колебание вокруг некой равновесной точки, либо вовсе полное отсутствие баланса, стайерский бег, и кто тут подскажет значительную разницу между тем и этим?
Итак, спешу завершить первое свое Вам донесение. Без дальнейших проволочек и происшествий распрощался я с публикой, отправившись домой, благо занимался уже немощный рассвет, а назавтра мне предстоял день излишне беспокойный. К моему ужасу, раздеваясь, я обнаружил, что шея моя приобрела сине-фиолетовый оттенок, впрочем, все тут же разрешилось самым естественным образом - оказалось, что воротник нового кителя, что я приобрел в Петербурге, вылинял безбожно, выкрасив кожу в болезненный цвет предзакатных небес. На этой метафоре и позволю себе распрощаться с Вами, уважаемый мой ондзин, оставаясь всецело преданным Вашим слугою.
 

2.


Бесценный друг мой!
Задумывались ли Вы когда-нибудь о том, каким удивительным образом сны умеют манипулировать действительностями? Сегодня, засыпая, я осознал вдруг, что наряду с реальностью сна и с обыденной реальностью (я понимал, что грежу), присутствует реальность еще одного, прошлого сна, все три сосуществуя совершенно равноправно. И тот факт, что я осознал краем ума это их тройное бытие, показывает наличие еще и четвертой надреальности, с высоты которой я и обозрел остальные. В ужасе я проснулся и долго не мог заснуть снова. Очевидно, что все, стройные или не очень, теории, предложенные до сих пор в попытке дискурсивного объяснения коллажа сновидений - и, в первую очередь, психоанализ д-ра Фрейда - являются еще одним непозволительным упрощением в ряду себе подобных. Вы помните ли, как рассказывали мне во время прогулки по набережной близ Артиллерийского музея, дескать, если увидеть во сне себя самого, спящего, то таким образом можно пробудить к жизни своего двойника, впустить его из мира фантазий в наш реальный мир. А если увидеть во сне себя спящего и видящего другого спящего себя? и далее? - вот о чем подумал я тогда, получается набор конгруэнтных фигур, парадокс с зеркалами, из тех, что так пугали Борхеса.
Впрочем, дела не позволяли мне сибаритствовать в постели долгое время, и, позвонив в департамент, дабы адъютант приготовил узников и все необходимое для путешествия на рудники, сам я отправился с визитом к г-ну губернатору, понеже вчера обязался кой-кому протежировать пред его стеатопигической фигурой. Его Превосходительство встретил меня наилюбезнейшей из своих улыбок, каковые он способен совершенно свободно вызывать на лице ad placitym - время от времени я мечтаю усадить г-на губернатора на «кресло иудеев», дабы пронаблюдать - мне кажется, он и там, под пыткой, ощущая, как раздробляется крестец, использовал бы одну из несносных своих улыбок, которых, стоит приглядеться, всего-то штук пять разновидностей.
- Милостивый государь, - объявил я, весьма высокомерным тоном оборвав поток его сомнительных любезностей, - не находите ли Вы, что Ваша дочь сейчас пребывает в возрасте наиболее благоприятном для вступления в брак? Ежли ранее это могли счесть неприличием, позже безысходностью, то теперь самое удачное время, благо появилась и подходящая возможность.
- Милейший мой полковник! - г-н губернатор разулыбался уже буквально на грани приличий, - Откровенно говоря, я всегда почитал Вас человеком не только никак не глупым, хоть и несколько экстравагантным, но и решительным, однако, признаюсь, подобной храбрости никак не ожидал встретить даже и от Вас...
Я выслушивал его без тени иронии, глядя, как тот подошел к столу, где в стойке выстроены были рядом толстенные сигары, напоминавшие древние фаллические менгиры забытого культа солнца, один из которых, вырвав, Его Превосходительство ловко засунул в гильотину, щелкнув пружиной - мысленно я, ухмыльнувшись, зажмурился, смотря на то, как он раскуривает обрубок.
- Говоря откровенно, полковник, я и сам подумывал о том же, и с некоторым даже нетерпением ожидал от Вас подобного предложения, несмотря, - он взмахнул сигарой, - несмотря на некоторую вольность Ваших взглядов, порой доходящую, это я говорю от чистого сердца, до либеральности, никак, пожалуй, непозволительной при Вашей должности.
- Помилуйте, г-н губернатор, - нетерпеливой рукою я прервал его излияния, - Но неужели Вы ничуть не интересуетесь женихом, коего я имею честь сватать Вашей дочери?
- То есть, сватать?.. - г-н губернатор замер с досадой.
- Разумеется. Hinc et nunc я выступаю доверенным лицом г-на мэра, от лица коего и прошу нижайше руки Вашей дочери.
От удивления его губы сложились амбушюром, но и здесь он моментально нашелся улыбкой, поправив жиденькие седые волосы, зачесанные назад:
- Помилуйте, полковник, я... эм... никак не вправе решать подобный вопрос вот так вот, наскоком, не испросив мнения... потенциальной невесты.
- Объявить о помолвке необходимо до конца месяца, - безапелляционно четко проговаривал я каждое слово, словно вколачивая их в столб и не замечая его реплики. В этом-то и состоит весь нехитрый секрет: делать все недопускающим возражений тоном.
- Отчего бы это, милостивый государь? - г-н губернатор улыбался уже озленно.
- Сударь, - раскачивался я в кресле, - я понимаю вполне Ваши отцовские чувства, и представляю, что ради благополучия и благосостояния дочери Вы, испытав однажды все тяготы безденежья, готовы буквально на все, - я придал тону многозначительность, - На все, вплоть до действий незаконных, скажем, финансовых махинаций с губернской казной, призванных обеспечить безбедное будущее. Действуя через подставные лица, Вы могли бы вести необлагаемую пошлинами торговлю, доход от которой благополучно прикарманивали, нечистоплотно используя служебное свое положение. Разумеется, что в подобном случае в моих руках уже находились бы все надлежащие сведения и доказательства, - грозно воздел я палец, который в столь резкий момент, конечно, указывал собеседнику: Xie sunt leones. Продолжая кетч, я приторно и как бы ободряюще улыбнулся ему:
- Но мы-то с Вами, сударь, не испытываем никаких затруднений, и не с одними только финансами, не так ли?
- Как же... - впервые наблюдал я на его лице улыбку замешательства, - Конечно... Да-да, никаких... трений между нами быть и не может... – и, словно его укусила оса, он горячо забормотал: - Но Вы поверьте, г-н полковник, Вы уж знаете, все для нее, только ради нее одной!
Все же, не давая противнику опомниться от столь жестокого нокдауна, я резко поднялся с кресла:
- Замечательно, сударь, я очень рассчитывал на Ваше понимание и, к слову сказать, нисколько не сомневался в нем. Вы знаете ли, что написано по этому поводу в словаре пословиц и поговорок? «На то и щука в озере, чтоб карась не дремал», - и, уже раскланиваясь (про себя осклабясь и насмехаясь, подобно, опять же, берейтору, над совершенно потерявшимся г-ном губернатором), добавил:
- Стало быть, на будущей неделе?
- На будущей неделе, - эхом, слегка вибрируя, повторил он. Да, родительская любовь, как и положено, способна завести черт знает куда – но это и понятно, и последовательно, продолжение рода есть то единственное, что требуется с каждого, и за что взыскуется с него после. Замечу в скобках, что, с точки зрения сей необходимости, любое ханжество может быть оправдано полностью, поскольку, очевидно, никакой adultere не способствует выполнению сей главнейшей из обязанностей, хоть я и предпочел бы другое слово: сдержанность.
Выйдя от поверженного мною геронтократа, и, как это свойственно всякому Давиду, в душе чуть жалея битого Голиафа, я немедля отправился в дорогу, искренно радуясь поездке, возможности отрешиться от городской суеты, также предстоящей встрече с г-ном комендантом лагеря наказаний, единственным во всей губернии, кого я, ничуть не кривя душой, могу назвать своим другом, да хотя бы и попросту достойным собеседником. В своих владениях г-н комендант является почти что девапутрой, на досуге развлекаясь френологическими изысканиями в духе д-ра Галля. Как и всякому солипсисту, ему свойственно некоторое словоблудие, за что будет наказан непременно – такого рода разврату нет прощенья и оправдания, слово божественно. Верьте, одно только слово, недаром же написано: «В начале было Слово». Смущает  меня другое – все слова на свете не более чем ложь и кривлянье, так что ж, значит, и в начале начал лежит искаженность? краеугольный камень оказался безродным ракушечником? То есть, изначально в мире содержится чревоточина, да что «содержится», чревоточина есть суть мира.
С собою я вез, помимо давешнего пленника, несколько личностей, приговоренных к высшей мере наказания, декапитации. Разумеется, никому из них до прибытия на место не сообщают подробностей, однако тут происходит нечто выше разумения, необъяснимое животное чувствование смерти, ее предчувствие срабатывает с точностью часового механизма – я наблюдал это сам, и неоднократно! Сколько бы ни этапировали их прежде, как бы ни было привычно в камере появление тюремщика, приказывающего в дорогу, обреченные сразу, словно внезапно приобщившись единому сознательному полю, прозревают финал предстоящего пути и, вопреки беллетристам, описывающим их будто non compos, но лишь уподобляются зомби вуду, апатичным и безвольным. На них тяжело смотреть, и стыдно.
Порядочно уже времени тому я заметил небывалое процветание творчества среди заключенных, и, поверьте, это не от избытка свободного времени, вовсе наоборот. Даже речь их полна остроумных замечаний и талантливых находокъ, по всей видимости, право расхожее мнение, что благополучие обстоятельств вредно творчеству, и обратно – самые тягчайшие моменты жизни человека и социума катализируют развитие искусств. В этой связи, кажется, буде наступит Золотой век с его всеобщим довольством и равенством, та самая мечта, «без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть», при теперешнем развитии сознания искусство мигом бы иссякло. И вновь я возвращаюсь к катехизису (Да здравствуют все, у кого два хвоста!), вопрошая и сам же отвечая: - Что  первично и что важней, жизнь ли, или искусство? – Жизнь, и лишь претенциозные снобы смеют утверждать обратное. – Для чего же дана человечеству жизнь? – Чтоб создавать искусство и сопереживать его.
Как ни парадоксально это звучит, население лагеря в чем-то даже ближе к идеальному обществу, нежели чем мы с Вами, люди здесь внезапно обрели равенство, хотя бы в смерти и обездоленности, именно в качестве парий они и достигли Золотого века, именно здесь, по крайней мере в смысле паритета - забавный получился каламбур, не правда ль?
Г-н комендант, согласно уложению, загодя приуготовился к моему прибытию и, стоило авто со знаками департамента и с девизом «Hora novissimo, tempora pessima sunt, vigilemus» показаться у ворот лагеря, строй солдат службы охраны и конвоя отсалютовал тремя залпами в воздух. Запах сгоревшего пороха на время оттеснил обычные несносные миазмы, довлеющие надо всею территорией лагеря, приятно взбудоражив меня. Испольняя надлежащий ритуал, я поприветствовал солдат и с г-ном комендантом удалился в кабинет, где вручил ему несколько официальных рескриптов, мы обсудили обстановку в лагере и цели моего визита. Обстоятельства разговора предать огласке никак невозможно, да и, думается, Вам ничуть неинтересны подобные темы. Впрочем, закончили мы довольно скоро и приступили к делам – перво-наперво, присоединив одного заключенного из тех, что привез я, к небольшой партии из лагеря (Г-н комендант опытным глазом отметил чрезмерную развитость его надбровных дуг, что свидетельствует о хитрости, чувстве противоречия и предрасположенности к клептомании, насколько это возможно установить без детального осмотра.), всю группу предали смерти, по закону. Зрелище, как и обычно, вызвало у меня одно лишь удивление быстротой и, с позволения сказать, ловкостью своей: была жизнь – не стало ее. Поразительное действие, ибо умертвить человека не так просто, кажется, все уже, но нет, что-то возится, и пробегают какие-то frissons, а тут просто, поверите ль, раз – и кончено, разделили, человека – на бесконечность.
Доктор констатировал смерть официально. Не  без доли сентиментальности я подумал, глядя, как наказуемые засыпают тела, что Бог, если он есть, - распоследний подлец. Не примите за богоборчество, но если мы в ответе за тех, кого мы приручили, то он, стало быть, нет? Своими мыслями я не замедлил поделиться с г-ном комендантом, на что тот резонно заметил:
- Даже само рассуждение о Боге кощунственно.
Да пусть и кощунственно, раз по крайней мере рассуждение, - думал я, покуда мы в окружении охраны удалялись от места казни - стало быть, не так уж безнадежно. Раз есть кощунство, то есть и догматы, всякое отрицание предполагает предмет, к которому применяется. Цинизм подразумевает наличие идеалов, над которыми глумится, более того, именно цинизм обнаруживает идеалы, иначе было бы вовсе тускло. Уж лучше нигилизм, чем аморфность, любое положение лучше хаоса и незнания, среди которых не воможно ничего. А коль уж мы не желаем блуждать в хаосе, то тут нужны какие-то основы, перво-наперво необходимо самоопределиться, познать себя самое, иначе можно блуждать и плутать бесконечно – какой смысл в рассуждении о Боге при отсутствии веры? Как можно задаваться вопросами нравственности, будучи начисто ее лишенным? Напрасная трата времени и многих сил, бессмысленная духовная гекатомба. Но вот снова показывается второй хвост, без которого, я понял, не обойтись: начиная любое рассуждение, вольно или невольно приходится вводить громоздкий априорный аппарат (дабы не блуждать), - например, путем самоопределения, - ту аксиоматику, на которой и зиждется все последующее, и которая лишь усложняется со временем. Без этих же неоспоримых утверждений никакого размышления не представляется, как не предвидится движения без трения. Достаточно сменить или хотя б изменить догматический этот базис, как вся жалкая мыслительная планиметрия выстроится удручающе иначе. С равнозначной легкостью можно обосновать как самую кощунственную циничность, так и высоконравственную мораль. «Истине противостоит ложь, глубокой истине противостоит истина, не менее глубокая,» - и правота той или иной определима лишь статистически – что ни говори, а позитивных взглядов придерживается несравненно большее число людей, нежели чем те, кто всерьез почитает мир за отхожее место, pardon, лишь статистически.
Затхлый воздух подвального помещения был, казалось, затруднителен не только для дыхания, но даже и для передвижения, нехотя раздаваясь пред каждым шагом. Вскоре привели и узника, давеча обрадовавшего меня столь любопытными показаниями. Увидав меня, он затрясся в ужасе, лоб его покрылся мелкой испариной, словно ему пригрезилось наяву чудовище a-la некрономиконы Гигера – конечно, я невольно сконфузился и даже осерчал, кому приятно оставить по себе подобные воспоминания? Что ж, что и работа столь грязна, я все ж не дьявол никакой и не выродок, я тоже человек, видит Бог, и милосердие мне близко, все ведь я только по необходимости, а разве можно осуждать хищника, что он убивает? Не для забавы ведь.
Бросив лишь беглый презрительный взгляд на коллекцию пыточных инструментов, коей славится наш лагерь, я вынул из кейса раствор дитилина. Бесчисленные «кошачьи когти», «испанские ослы», гаррота и языковые щипцы, даже и эффективнейшая пытка водой – все устарело, потеряло свой блеск и мрачную романтику, все это архаика для ретроградов, будущее принадлежит химии. Так, уже давно используется укол эфира под ногти – боль потрясающая, но все ж не столь элегантно, как новомодные миорелаксанты. Настоящая сатурналия боли. Невесомые 40 миллиграмм дитилина имеют такое действие, что работа сердечной мышцы затрудняется, будто каждый удар продираясь сквозь колючий кустарник, снижается снабжение кровью мозга, и рассудок послушно погружается в бездонный ужас, ощущение гибели и смерти, той, что безымянна. Кажется, Розанов (если я ошибаюсь – поправьте) писал о смерти, что «это никак невозможно назвать», разве это имеет имя? Имя говорит о знании, но мы же об этом ничего не знаем. Таков и дитилин, пытуемый даже и не вопит, обессиленный болью, хоть и продолжается подобное несколько минут, ни один испытавший не соглашается повторить, предпочтя какую угодно низость, коллаборационизм, предательство и легко соглашаясь с чем угодно. Соответственно и заключенный, едва пришел в себя, с радостью и облегчением принял наши предложения о сотрудничестве, выдаче сообщников, скрывающихся в лагере. Даже и сам захотел продолжать признания, начатые вчера, из коих выдержки я вновь отсылаю Вам, присовокупляя к настоящему письму. И заклинаю Вас, читая эти строки, прислушаться к своим внутренним, потаенным переживаниям, проведите будто бы фетометрию, вслушайтесь в незаметные обертоны – не находит ли своеобразная поэтичность всех лжетеорий, лжеучений и лжепророков странного, глухого отзвука в самых глубинах сознания? Революция ведь тоже поэзия, вакханалия отчаяния, ламентация по тому самому Золотому веку и всегда безуспешный натиск в попытке его обрести, все это столь жалко и печально, столь естественно для нас, а потому простительно, хоть и, бесспорно, недопустимо. Итак, ниже я привожу следующую эманацию.
--- Вырезано цензурой ---

Особняк г-на коменданта располагался у восточного края лагеря и занимал доминирующую надо всею местностью высоту, своими гладкими стенами тяжело и слепо глядя на четыре стороны – отсюда здание больше напоминало брандмауэр, твердыню с редкими невеликими окнами, что вообще-то не свойственно нашей северной местности, где в стремлении допустить больше скупого солнца в помещение архитектор почитает долгом своим издырявить стены, словно сыр. Впечатление, однако, развеивалось, стоило попасть в дом, квадратный в сечении, скрывающий обширное светлое patio, обрамленное по периметру просторной верандой, с небольшим садиком и фонтаном в центре, будто все тепло и внимание особняка было обращено внутрь, предоставляя стороннему зрителю страшиться его неприступной мощи.
Немедля я был представлен молодой жене г-на коменданта, каковая оказалась дамой в стиле рококо, понимаете, забота о деталях заслоняет общий контур, превалирует тяга к экстравагантным пассажам и украшательство. Из тех дам, что безумно тяготятся ощущением, что у них что-то не так, и оттого постоянно одергивают платье, поправляют прическу, порою даже пощипывают себя: все ли на месте. За столом беспрестанно елозят, заставляя подозревать себя в хронической диспепсии. Прежде чем выйти на публику, по нескольку часов накладывают макияж, меняют драгоценности и начесываются, в итоге так и оставаясь неудовлетворенными, порою – и в данном случае тоже – абсолютно напрасно.
- Ах, это и есть Ваш пресловутый полковник! – очаровательно улыбнулась она.
- Сударыня, а кто нынче не пресловутый!? Никто не забыт, даже те, кого бы стоило. Взять, к примеру, того немца, который похоронил Бога, после чего столь брутально умер сам, - усмехнулся я в ответ, слегка целуя поданную ручку и глядя ей в глаза. («А вот и я, почтеннейшая публика!» – подумалось мне с оттенком печали.) – Впрочем, что ж это мы, давайте говорить о другом. У вас так замечательно, просто воздух другой... Мне кажется, даже прозрачней для глаза, нежели в метрополии... Была б на то воля Божья, бросил бы все и поменялся с Вами должностями, а? – я подмигнул г-ну коменданту.
Супруга его, очевидно, наслышанная об моих речах и интересах, вставила, явно стремясь оказаться на должной высоте, никак, несообразной с реальными ее возможностями:
- Г-н полковник, Вы слишком часто поминаете Его, для человека с Вашей репутацией Вы слишком много думаете о Боге.
- Вздор, сударыня, такого и слова-то нет, – осклабился я, не намереваясь спускать ей с рук ту самоуверенную манеру, которую она пыталась взять со мной.
Она смешалась, дотронулась до кончика носа.
- Какое же тогда слово есть, коль и такого простого нету?..
- Слово – единственное – «жизнь». На поверку солипсизм неспособен справиться даже и с зубной болью, - я с ехидством отметил, как г-н комендант вздрогнул, пригладив ус, но сдержал вырывавшиеся из меня, словно опаляющие языки, слова, и лишь мысленно внятно произнес, наконец сформулировав, хотя б и для себя: Солипсизм – тяжкий духовный проступок. За него надо бросать в тюрьму и сечь нещадно.
А покуда мы прошли к столу, установленному на крыше особняка, в окружении разнокалиберных цветочных горшков и кадок (это может показаться странным, но я не люблю цветы, верней, равнодушен к ним). Отсюда открывался просторный вид на окрестности, широкая панорама лагеря, окаймленная изломом предгорий с едва различимыми конструкциями рудников у самого края зрения. Горы устилала яркая зелень, чуть бледнеющая кверху, оставляя крошечные тонзуры на вершинах. Узкие длинные постройки разделяли лагерь на почти правильные квадраты темно-серого асфальта. Его окантовывала высокая рамка ограды, расцвеченная фиоритурами сторожевых вышек, одинаковые миниатюрные фигурки заключенных густо слонялись внутри.
Обед был, на мой вкус, восхитителен, чистая еда, минимум приправ и сложностей, хлеб, салаты, фрукты, дичь и красное сладкое вино. Беседа, начавшись погодой и обсуждением пейзажа, плавно перетекла к живописи, затем к природе творчества. Г-н комендант говорил несколько путано и бессвязно, тараторил, делая паузы посреди фраз и не к месту замолкая, но это его обычная манера, весьма обманчивая. Я изложил собеседникам свою лемму:
- Творческое состояние - это мысленная, эмоциональная перенасыщенность, как перенасыщенный солью раствор, достаточно зародыша или просто сотрясения, чтоб, как бы из ничего, образовался кристалл.
- Но впечатление пересыщенности всегда обманчиво, - возразил г-н комендант, - Вот Вы нападаете на солипсизм. А ведь внутреннее ухо улавливает тончайшие из колебаний. Рассудок и рефлексия потом достраивают, раздувают. Выводя слона из мухи... Но муха останется, то есть, даже при взгляде сквозь увеличительное стекло остается... Мухой.
- Напротив, г-н комендант, напротив! Творчество и рефлексия неразделимы. Искусство – из тех растений, что произрастают на рефлексии, оно же и есть reflection окружающего мира, несмотря на знаменитый английский парадокс. Приматом же выступают самосозерцание и самоанализ, поскольку главный герой любого творчества, доступного человеку, он и есть, человек, наблюдать же его вполне возможно только в себе самом. Внутренняя струна должна быть всегда натянута, всегда чутка и наготове, хотя внешне приличия обязывают сохранять каменное выражение лица.
- Извините, полковник, но Ваша рефлексия бессмысленна... Полностью дистанцируясь от наблюдаемого мира, Вы устраняетесь от объекта медитации. И теряете связь с ним, такую, знаете... мясистую влажную пуповину, без которой невозможна истинная свобода. Вы неверно себя позиционировали. То есть, ограничили себя и обездвижили.
- Да что такое свобода? Разве я свободный человек? Или, быть может, Вы, г-н комендант, свободный человек? Любая свобода лишь химера, все рассажены по клетям различной комфортности. Возможность распоряжаться собой по собственному волеизъявлению, желанию, прихоти, если угодно, не есть ли это фикция, к тому же и опасная? Свобода же суждений и рассуждений - ограничена тою же решеткой избитых мыслей и использованных форм, все уже сказано и подумано, нам остаются палимпсесты, - я оборотился к хозяйке, - Фазан просто бесподобен.
- Нет же, нет, г-н полковник! Я хочу сказать... Вы помещаете себя по ту сторону добра и зла. Конечно, все теперь по ту сторону. То есть, никого нет подсудного, но Вы-то, г-н полковник... Проделываете это сознательно, именно что сознательно. Вот единственная разница, и принципиальная...
- Друг мой, разве ж можно допускать до себя что-либо? Совершенномудрый не отождествляет себя ни с чем, будь это даже и добро или зло. Потому и я принимаю подобный модус вивенди – в сердце жаркое пламя, глаза холодны, как пепел!
Г-н комендант опустил глаза:
- Да-да, конечно. Только не переусердствуйте, ради бога, с пеплом. Тот, у кого пепельные глаза, подходит к предмету не как любовник, а... будто Фабр ко своим перепончатокрылым. Даже не приходит в голову не только что слиться с предметом, но и хотя бы поставить себя вровень - как Вы вообще смеете мерять себя иной меркой, нежели чем всех остальных?.. Действительно, каждый поступает таким образом, но это стыдно, это скрывать надо, а не... Гляньте со стороны – выходит, простите, анекдот... Глупый, кичливый и эпатированный анекдот! Если отбросить лицемерие. Мы с Вами плохие люди, мы других мучим и убиваем... Мы хуже их, потому просто и хуже.
- Право, - мысленно я поразился, хоть и был настроен весьма саркастически по поводу нежданного пафоса из уст г-на коменданта, - при таком подходе как же Вы позволяете себе эту Вашу синекуру?
-  Мне нужен наркотик. Работа, полковник, – это тоже наркотик, социально приличественный кокаин, предназначенный забыть о том, чем должен заниматься человек. Создать иллюзию собственной значимости и... правдоподобности, если угодно... Отвлечь от единственной верной мысли о том, что на самом деле – пустое место. Хуже, мыльный пузырь, дыра без бублика, провал во времени. Только истый просветленный храбрец способен отбросить работу и... признаться себе во всем до конца откровенно. А там уж...
- Что? Что там? – горячо воскликнул я. Комендант, умолкнув, пожал плечами:
- Простите меня, полковник... Я, кажется, вспылил...
- Оставьте, пустяки! Но, все-таки, что же потом?
- Ах, если б я знал...
Только волевым усилием удалось мне удержать свою руку, готовую было влепить г-ну коменданту горячую оплеуху. Очень не нравится мне в людях эдакая, знаете ли, издевательская черточка, пускай и тщательно замаскированная – подведут для начала к самому краю пропасти, ничтоже сумняшеся сорвут повязку долой с глаз и, ерничая, поинтересуются, что, дескать, дальше? А сами-то лишь плечами пожимают, ибо нет такого способа перебраться, и все груды исписанных страниц, измазанных холстов и отзвучавших аккордов, в лучшем случае, создают изображение моста, на ту сторону ведущего, столь же иллюзорное, сколь и сами. Уайльд заявлял, что художники делятся на тех, кто ставит вопросы, и тех, кто дает на них ответы. В действительности же одни задают вопросы, а другие смущенно или раздраженно хмурятся, не в силах разрешить их. Те же, кто, несмотря ни на что, отвечает, вызывают отвращение своим нахальством и недалекостью суждений – поделом!
Все-таки, она права, все те вопросы, над которыми стоит раздумывать, лишь бесчисленные частные случаи одного-единственного вопроса, без ответа на который нельзя разрешить ни один. Оттого покамест мы и мечемся, на всякую тезу находя антитезу, и обе доказуя с одинаковой успешностью, ввергаясь в ужас и отчаяние, погружаемся в дебри казуистики и теряем имя действия. Решений всегда не менее двух, и тот или иной выбор определяется лишь моральным императивом или отутствием такового, но в любом случае, верен ли этот выбор, неизвестно, понеже неизвестен этот самый Вопрос. Только бы сформулировать его. О, тщета! пусть я – человек блазированный и праздно мыслящий, но на этом я свихнулся.
Между тем, повисло некоторое молчание и, стремясь нарушить его, я поворотился к хозяйке, изобразив на лице развеселую мину (боюсь, не слишком удачно), но та не дала мне и рта раскрыть:
- Вы только объясните мне, господа, - заговорила она, легонько потрагивая губы подушечками пальцев, - на что Вам все это? Для чего? Вас, г-н полковник, не понять – то вы превозносите жизнь, а то пускаетесь в туманную схоластику.
- Но, сударыня, это лишь дидактический прием, не более, - оправдывался я.
- Вы богаты, молоды, удачливы. Вы успешны в делах, и даже преуспеваете. Чего ж Вам нехватает? Поймите, что в том и состоит простое человеческое счастье – довольствоваться малым. Хотя, видит Бог, Вам дано немало.
- Сударыня, милая, - со всею импозантностью отвечал я, - Вы поименовали здесь злейших врагов моих, два опаснейших понятия на две фразы: «обыкновенное человеческое счастье» и «на что это надо».
- Продолжайте, - встрепенулась она.
- С возрастом люди перестают, цитирую, «желать странного». Все более они удовлетворяются тем, чего им удалось достичь и что им доступно, чтоб возможно дотянуться рукой, не меняя полулежачего положения. Побившись немного над жизнью, они навсегда опускают руки, а тех, кто не согласен поступить таким же образом, объявляют сумасбродами или сумасшедшими, но в любом случае – асоциальными личностями.
- Но разве не очевидна для Вас вся безнадежность этих поисков?
Тут за меня вступился сам г-н комендант:
- Что ж, пускай безнадежно. Пусть никакого очевидного результата и не существует. В принципе... Всемировая ирония заключается в том, что в конце странствий семь птиц не находят Семурга... То есть царя птиц, которого искали. Зато обнаруживают, как откровение, что «Семург» - это и значит «семь птиц».
- Я не совсем, простите, понимаю... – она поправила локон.
- Существует только путь, - подытожил я, - А больше – ничего. Даже цели у пути нету.
- Вот слова, к примеру, - подхватил г-н комендант, - Они – путь, что очевидно, они никак не цель... Но истина, то бишь цель, все же – цель, заключается в одном-единственном из них - любом. Любом слове.
Лишь подымаясь от стола, я понял, наконец, что давненько уж смущало меня в этой прописи. Ошибка тут в главном: действительно, истина может содержаться в любом (и даже каждом) из слов, но это не заслуга слова, а свойство самой истины.
Расставшись с г-ном комендантом и его супругой (несколько сильнее, нежели это обычно принято, пожав руку – и не только ей, но и самому г-ну коменданту – каюсь, не самая удачная острота), я просмотрел свежую корреспонденцию. Между прочим, в числе других сообщений обнаружилось официальное приглашение на торжества по случаю помолвки г-на мэра и дочери г-на губернатора. Уму непостижимо, с какою легкостью люди сдаются под настиском яростных обстоятельств, как правило, даже не пытаясь противопоставить им свою собственную волю и свое отчаяние. Напрасно, ведь обстоятельства эти создаются по большей части теми же точно людьми! Также я получил благодарственное письмо будущего жениха, уже чрезмерно счастливого и нетерпеливого, написанное в манере прямо-таки монструозной, с уверениями нижайшего почтения и всяческого верноподданничества, кстати, содержавшее, помимо прочих перлов излишней откровенности, один довольно забавный: «А то давеча, представьте, взял ружье и думаю: не застрелиться ли? Ведь до чего дошел...» Мне кажется, Вы, оцените сентенцию.
Прежде чем отправляться в свою комнату, я решил вернуться на крышу, дабы там, любуясь видом заката, поразмышлять в уединении и бестревожной атмосфере. У самого краю, подогнув лапы, сидел огромных размеров рыжий котище, щурясь вниз – сытое его удовольствие внушало зависть, и я припомнил коан, которым Вы глубоко озадачили меня как-то раз. Припоминаете? «У Вас живет кот. Вы кормите его. Что же думает об этом кот? Что Вы – бог, поскольку Вы кормите его? Что он – бог, поскольку Вы кормите его?» Странна память человеческая, и я совершенно позабыл упомянуть в своих письмах, что разрешил задачу еще в пути, или уж, выражаясь более корректно, нашел одно (очевидное) из возможных решений: кот не думает.
Неожиданно из гостиной понеслись звуки, 4-й концерт Рахманинова, та самая быстрая часть, которая чудно беспардонно обращается со временем – вот струнные закрутили его спиралью, рояль спрямил, но вскоре и сам забился импульсами, сбивчиво и смущенно, и весь уже оркестр недрожащей рукой смешивает, сминает время в комок, только настойчивая медь и, вослед ей, ударные успокаивают смутьянов, утверждая покой и равномерность, столь же преходящие, как и экспрессивный сумбур предыдущих тактов. Время, повергает меня в ужас. Время – самая загадочная из жидкостей, размышляя о нем впору лишиться разума, это так естественно, никто и осудить-то не посмеет. Интересно, если б с нами пересекался иной мир, в котором наше время подобно пространству, доступному для перемещения во всех направлениях, тогда как по нашему пространству жители его двигались, как мы по времени, в одну только сторону и со скоростью неизменно постоянной. Как бы взаимодействовали такие два сопряженные мира, как соотносились бы друг с другом? Все, в желый дом, в желтый дом.
Между тем, солнце, едва опустившееся за горную кромку, запылало ослепительно ярко, словно некто достаточно безрассудный подлил в него масла, языки пламени опаляли углы влажных туч, огонь каплями стекал вниз, поджигая самые высокие пики и, медленно стекая, затухал в беспросветных расщелинах. В мире воцарился пурпур, нечувствительно оттеснив дневные лазурь и сепию. Я стоял на крыше, наблюдая борьбу стихий, и чувствовал себя подобно герою Хаксли – в лагере заключенные уныло бормотали и ворочались на деревянных койках, лаяли собаки, ниже супруга г-на коменданта читала книгу, чуть правее громко судачила прислуга, сам г-н комендант, задумавшись, сидел в patio, невидящим взглядом уставясь на бойкий фонтан. Птицы молчаливо и размеренно взмахивали крыльями, устремляясь прочь от меня, от города, где г-н губернатор сумрачно посасывал дорогую сигару и клял меня ужаснейшими словами. Г-н мэр, замерев и притаившись в тени, глядел на яркие окна той, которую полюбил, она же, в бешенстве на весь мир, на мезальянс, на меня и на него, бродила, не находя себе места, по будуару, воздевая остренькие элегантные кулачки. Город погружался в чернильную ночь, вяло прикрываясь светом фонарей и окон, кто-то засыпал, другие просыпались. Я стоял, и Вселенная располагалась вокруг меня правильным узором, именно как металлические иголки вокруг магнита. Это было словно хлопок одной ладонью.
Оставаясь все в той блаженной истоме, двигаясь медленно и плавно, словно боясь растрясти или разбить хрустальный шар моего покоя, я решил вернуться к той апории, что столь властно утвердилась в мыслях моих все последние дни, и подступиться к ней с помощью интуиции, или, если угодно, медитации. Иными словами, отчаявшись в логическом подходе, надо было апробировать другой, несравненно более мощный, хотя и менее управляемый инструмент человеческого познания. Улегшись и расслабившись полностью, я сконцентрировал все внимание на кончике языка, представляя, как узкий небесно-голубой луч света исходит из него. Чрезвычайно медленно стал я двигать языком вперед и назад, через какое-то время присоединив к этому движению обе руки, столь же неторопливо поднимая их и опуская. Постепено руки стали перемещаться безо всякого моего участия, словно под действием наполняющего их газа. Без устали я повторял мантру, которую хочу с радостью подарить Вам, как знак признательности за неустанную заботу обо мне и интерес ко мне, недостойному. Взята она из текстов императора Ашурбанипала, что правил в Ниневии в VII веке до Родества Христова:
Бог Ману, владыка моих снов,
Ниспошли мне благополучное видение.
О «видении» же непременно отпишу завтра, ибо сегодня не осталось никаких сил. Так что я заканчиваю, с уверениями в полнейшей Вам преданности.
PS: Кстати, вспоминая коан про кота и бога, не в силах удержаться, теперь отвечаю так: «Помилуйте, у меня нет кота!»
Засим остаюсь вечно к Вашим услугам.
 

3.


Едва очнувшись ото сна, я оделся и неприметно выскользнул прочь из дому. Часовой на выходе из лагеря вытянулся удивленно, но не посмел сказать ни слова, я же, не теряя времени, двинулся по направлению к ближайшей из горных вершин, приняв первое, пожалуй, за свою жизнь волевое решение и нипочем не намереваясь от него отступаться. В ушах у меня навязчиво звучал Моцарт, Lacrimosa, что каждый раз обращала меня в пыль у ног Всевышнего под тонкие голоса рыдающих ангелов, но я уже не слышал ни грохотов, ни раскатов гнева, ни стенаний, ибо и они оказались прахом, и ничто не было ничем. Шагая тропой, что боязливо вилась по самому краю склона, впиваясь в горную плоть всеми своими отростками, я поднялся к самой голой вершине, с противоположной стороны обрывавшейся пропастью, на дно которой заглянуть не захотел. Здесь, достав блокнот и перо, овеваемый порывами холодного ветра, омываемый хрупкими лучами едва проснувшегося солнца, намерен я окончить свои записки. Прежде чем приступить к объяснению того, открывшегося мне нынешней ночью, придется детализировать и те посылки, из которых я исходил, и прошу извинить меня за редкостную их тривиальность, пожалуй, свойственную всем этим эпистолам, что ж поделать, трюизмы преследуют меня по пятам!
Придется принять априори, что абсолютная истина существует, и только обладание ею дает абсолютное же счастье, не проходящее после отрезвления или оргазма. Вопрос о счастье автоматически приводит к вопросу об истине – доступна ли она вообще, нас в данный момент не интересует, поскольку само приближение к истине есть счастье, в бесконечности неотличимое от абсолюта. Вообще, счастье, как и истина, волнуют человека с тех еще пор, как только выделился средь прочих, да, по сути, только этим и выделяется, неизбывным стремлением к счастью, к истине, ко Всевышнему. Вот и всплыло, все же, это слово, и недаром – Бог, будучи существом идеальным, не обладает никаким из антропоморфных качеств, и, как нету у него ни ушей, ни ногтей, так неспособен он испытывать эмоций, мысли Его не терзают, и ничто из того, что делает человека несчастливым, Его не тревожит. Ему не просто все равно, Он не знает, что есть как-то иначе, даже «знает» и «не знает» к Нему неприложимы. Итак, абсолют – любой, будь то истина, счастье или Бог, - заключен в абсолютном же спокойствии, невозмутимости в ответ на любое событие как внешнего, так и внутреннего качества. Получается, главное состоит в умении и способности изолироваться от любых потрясений, и, изолированно же, двигаться далее, на своем пути к покою, счастью и знанию не смущаясь ничем.
Знание же и заключается в истине, я не говорю о более мелких истинах, которые здесь буду звать не иначе, как «ответы». Ответы эти представляют собой взаимосвязанные структуры, дав однажды один определенный ответ и последовательно разматывая нить, можно ответить и на прочие, но правильность этого ответа обусловливается начальными, - обычно внутренними – посылками, догмами, как и действительна только в их пределах. Меняя посылки, мы словно бы из одной системы отсчета переходим в другую, но в ней действуют свои, несколько отличные, правила, и те же ответы в них звучат иначе, этим-то и различаются люди. Догмы, внутренние установки, путем размышлений, ведут лишь к ответам, но не к истине. Истина же не вытекает ни из одного ответа, ни из целых их систем, и – более того – не является ими всеми сразу. Ответы имманентны, истина же трансцендентна, и верна в любой системе отсчета. Она лежит вне всяких аксиом, вне рассуждения, и не имеет с ними решительно ничего общего. Что получается, любая внутренняя аксиоматика, любое рассуждение способны привести лишь к ответам, а потому не просто являются бесполезными, но и вредны. Стало быть, необходимо избавиться от догм и перестать апеллировать к размышлению, sine qua non. Но – и здесь нужно быть внимательным – избавиться от установок не означает их негативизации, скажем, переход от веры к безверью будет лишь обращением полюсов, сменой аксиоматики, а не устранением ее. И не-думание вообще – тоже не будет отказом от размышления. Тут все иначе...
Но вот, наконец, решение найдено, и оказалось до курьезного просто, я до сих пор мысленно хихикаю, да, просто одним махом – достичь максимальной мыслимой изолированности, уничтожить внутренние догмы, научиться не думать более ни о чем.
Итак, я подошел к самому краю, где гора резко обрывалась вниз.
- Эй! Э-эй! – донеслись до меня крики.
Оборотившись на звук, я увидел ее, невзирая на крутизну склона, бойко поднимавшуюся ко мне. Прищурясь, некоторое время я разглядывал ее, в меховой ротонде и с эгреттами в волосах – видно, она, belissima, только прибыла из города и пребывала в явственной ажитации, запыхалась, хотя и бежала с милой грациозностью лани. Она что-то говорила мне еще и протягивала руки, но, уже не слыша ничего и бормоча извинения, я сделал шаг назад, в пустоту.
 
Все действующие лица, места и события, упоминаемые в тексте, полностью реальны. Любое их сходство с вымышленными событиями, местами и личностями случайно и является плодом авторского воображения. Мнение автора может не совпадать с мнением отдельных героев повествования, и, остужая излишний пыл, он смеет напомнить расхожую фразу о том, что «слово изреченное есть ложь.»
Ложь – как, впрочем, и сама эта фраза.
 



1. Xie sunt leones – тут львы (лат.)
2. Hora novissimo, tempora pessima sunt, vigilemus. – Часы слишком новые, времена слишком плохие, будем бдительны (лат.)
3. vorgeschichte – доисторический (нем.)
4. bellissima – прекраснейшая (итал.)
5. sine qua non – непременное условие (лат.)
6. non compos - невменяем (лат.)
7. frissons – содрогания (фр.)
8. ad placitym – по желанию (лат.)
9. hinc et nunc – здесь и сейчас (лат.)
10. adultere – адюльтер (фр.)
11. manvais ton – дурной тон (фр.)
12. a posteriori – полагаясь на опыт (лат.)
13. disjecta membra – разъятые члены (лат.)
14. Dejeme, tu estas loco – прекрати, ты сошел с ума (исп.)
15. omne animal triste post coitum – всякое животное печально после соития (лат.)
16. impromptu – импровизированный (лат.)