Speaking In Tongues
Лавка Языков

Андрей Филимонов

ДЕНЬ НЕЗАВИСИМОСТИ

 
 
Для начала он купил в вокзальном киоске круглый значок с надписью «Степашка». Он бы предпочел менее броское имя, но выбирать было не из чего, остальные имена на прилавке лежали неподходящие, девичьи. Вывеска «Союзпечать» над окошком, в которое он протянул деньги, тоже ничего не означала — ни газет, ни, тем более, журналов не было в киоске. Только какие-то выцветшие «Советы мичуринцу» затерялись среди брелоков, накладный ногтей, переводных картинок и прочей мути. Да и Союза давно нет, подумал Степашка. Он огляделся. От первого пути как раз отходил его поезд, освобождая взгляду параллельные прямые рельсов и разом осиротевших мужчин с длинными молотками в руках. Стайка старух, только что плескавшаяся вдоль состава с земляникой и вяленой рыбой, немедленно утратила интерес к жизни. Зато пробудился пожилой тюрк в синей тюбетейке, согнал с головы мух, выкарабкался из неудобного фанерного кресла, прошаркал к двери, противоположной той, через которую вошел в вокзал Степашка, и исчез. Образовался сквозняк. В помещение вкатился белый пластиковый стаканчик, украшенный дразнящим мазком губной помады, остановился у ног приезжего, словно призывая его к активным действиям. Степашка вздохнул — стаканчик был прав. К тому же из недр кассы вопросительно смотрела раскосыми глазами женщина средних лет, выглядевшая на фоне предыдущих аборигенов прекрасной Еленой. Имелось еще окошко справочного бюро, но оно, к счастью, было закрыто, он бы не вынес такого количества свидетелей своей нерешительности.
Он вышел на улицу, сделал несколько шагов и удивился, отчего здание вокзала не рухнуло за его спиной как ненужная уже декорация. Прямо перед собой он увидел сквер, обнесенный чугунным частоколом, но не заметил в нем калитки. Возможно, сквер был действующей моделью дремучего леса. Тяжелая, темная листва тополей (хотя на дворе июнь) была не то чтобы даже пыльной, а какой-то слипшейся, и отбрасывала на Степашку сплошную тень, которую заходившее с той стороны деревьев солнце не могло просверлить ни одним лучом.
Справа от сквера торчал железный столб, поддерживавший картонный флаг-прямоугольник с коричневой буквой А. Вокруг столба ютилось несколько человек, преимущественно мужчины, их лица выражали такое напряжение, словно они сами не верили, что ожидают всего лишь автобус. Очень уж тут тихо, догадался Степашка. Немедленно из подмышки юноши, томящегося на остановке, грянула музыка. Популярная, надоевшая песня, в которой Пугачева обычно просила позвать ее с собой и увести сквозь злые ночи, исполнялась кем-то неизвестным на неизвестном языке, обилием зычно-горловых гласных и вкрадчиво-мягких согласных, навевающем видение великой степи, где поет тетива, блестит копье и горит кизяк. Может быть, песня обещала маленькому измученному народу скорый отдых в новом мире, где не будет белых строителей с красными глазами, возводящих уродливые дома, не будет шумных поездов, а только простор и воля и запах бегущего коня.
Степашка обнаружил узкую улицу и углубился. Осматривать этот город трезвым не очень хотелось, требовалось пиво, чтобы незаметно растормозить психику и успокоить желудок, сжимающийся от неправильного дорожного питания и неуверенности в сегодняшнем дне. Вскоре среди частных домиков обнаружился магазин. В нем было все, чего мог пожелать человек — молоко, мыло, ливерная колбаса, куклы Барби, карась в гречневой каше, «столичная» водка и пиво «Сабантуй» — больше ничего. За прилавком сидела еще молодая продавщица и наблюдала, как жирные мухи умирают на липучей бумаге, расстеленной рядом с продуктами питания. Мне пива, вмешался в ее мементо мори Степашка, если оно свежее. Она молча поставила на прилавок бутылку. Две пожалуйста. Восемь рублей. Степашка вытащил из кармана купюру, это была новенькая пятисотка, или полмиллиона — как посмотреть. Лицо девушки скривилось, словно она увидела нехороший сон. Ты что, парень, строго сказала девушка, из Америки приехал. Извините, сказал незадачливый покупатель. Спрятал деньги и вышел. Двинулся по улице дальше, стараясь не смотреть на прохожих.
Еще вчера все было очень просто. Ехал человек по делу в большой татарский город на великой русской языке. И вдруг понятность цели рассосалась в квелом пейзаже, стало так тяжело, словно это его силами двигался поезд, а прелести всех приближавшихся городов затмила реальность нерабочего тамбура, где переполненное окурками и плевками цинковое ведро стало казаться убедительной метафорой жизни человека. Сначала он поискал легких объяснений: душно. Опустил окно. Волосы зашевелились, от холодного ветра оледенела подушка, укоризненно закашляли внизу пассажиры. Тогда подумал, это от одноразовой китайской лапши. Некому было варить для него яйца в дорогу, насыпать соль в стеклянный патрончик от валидола, покупать полукопченую колбасу. А ведь она волшебна и создает уют — кушают люди каждые два часа, укорачивают складным ножиком ее коричневое тело, и — укорачивается путь. Купил на большой станции пирожков. Ко всем ощущениям прибавилась изжога, и жирные пальцы стало невозможно отмыть в грохочущем туалете без мыла.
Перешел на следующий уровень сложности. Зачем поехал? Тоже коммерсант выискался, купец, Марко Поло! Сидел бы дома. Когда он произнес про себя это слово, ему ненадолго сделалось смешно. Старый деревянный дом с удобствами во дворе (но зато «в центре»!), и в этих самых удобствах орлом сидя, можно так пристроить к стене глаз, что сквозь щель в стене и соответствующую в заборе станет видно триколор над куполом мэрии. И в этот момент слово «триколор» потянет из сознания слова «нитхинол» и «трихопол», никакого отношения к возрождению великой России не имеющие, но все равно портящие настроение. Home, sweet home. В каждой комнате отдельный электросчетчик, и, если горит свет и телевизор, а ты еще хочешь чаю, надо держать пальцем красную кнопку предохранителя, чтобы не погрузиться во мрак. В соседней комнате живет автономный отец, который к себе впускает только почтальона с пенсией, на вопросы отвечает через дверь, играет на баяне мелодии из советских приключенческих фильмов.
Из этого баяна когда-то возникла его семья. Отец приехал в город с севера, из деревни, в которой староверы жили бок о бок с лесным народом, справляющим медвежьи праздники, а на пристани сидели бывшие эсеры, курили махорку и глядели за реку, туда, где начинается вечная мерзлота. Отец деревенских родственников быстро забыл, выучил нотную грамоту, трудоустроился после училища в клуб моторного завода, везде выступал, во всем участвовал и много смеялся. Имел поклонниц, выбрал среди них жену, родил девочку, которая недолго прожила, получил квартиру, практически, отдельную, с одной только посторонней старухой, но и та скоро скончалась, не вынеся веселого отцовского нрава и того, что иконы на помойку выбросили. А отец родил сына с синдромом дауна, видимо, сказывалась мерзлота, организовал в доме канализацию, посадил во дворе сирень, озвучивал у соседей все поминки и свадьбы, родил второго сына (Степашку то есть) и уже собрался вступить в партию, но тут начался бедлам в прямом смысле слова. То ли на отца кто-то сильно настучал, то ли он сам в грубой форме отказался стучать на кого-то (Степашке не рассказали), только отца вдруг отвезли в дурдом прямо с какого-то загадочного скандального общего собрания, на котором приняли постановление, что так, мол, ему и надо. Видимо, ему все слишком легко давалось. В дурдоме его разъяснили обстоятельно, но, поскольку он был чересчур весел для вялотекущей, ему устроили маниакально-депрессивный психоз. Через много лет отец, уже никуда не рвущийся, скромный житель своей комнаты, сказал Степашке, что его доконали шприцами с пустотой. «С воздухом?» — переспросил взрослый сын, начитанный о фашистской медицине. Нет, ответил отец, никакого воздуха, пустота, ее вводят в голову, и сила исчезает. Квартира, разумеется, пошла в распыл, даже в туалет въехало какое-то подселение. В коридоре дрались, в кухне плевались, а отец, не интересуясь ни происходящим, ни успехами сына (да их и не было, успехов), наигрывал у себя в комнате мелодии. Мгновения, мгновения, мгновения.
Эта мелодия настигла Степашку на узкой бревенчатой улице (на траве дрова, кругом тополя), в городишке, чье нерусское название (райцентр автономной республики, кончается на «ул») он уже забыл. Музыка доносилась из распахнутого наружу окна одноэтажного дома. А под окном, на краю огромного, плашмя лежащего колеса от грузовой машины, сидел одноногий человек, окруженный кольцом горящего тополиного пуха. Человек шевелил нижними конечностями, с угрозой для деревянного протеза отгоняя языки пламени.
«Артисты! — крикнул он Степашке. — Весь город спалят!»
Степашка машинально сказал «да» и почувствовал себя так, словно забрел нечаянно в прозу писателя-деревенщика.
— Спички есть? — снова воззвал к нему инвалид, вынимая из-за уха папиросу.
Веселый тополиный огонь умчался дальше, чтобы исчерпать себя на поверхности большой темной лужи, не отражающей ничего. Степашка протянул инвалиду зажигалку, тот прикурил, затем со вздохом передвинул зад по окружности колеса влево, словно от этого движения на колесе появилось еще одно посадочное место, и вопросительно поглядел на Степашку.
— Приехал, значит? — без натуги начал он разговор.
— Да вот, приехал. А вы тут, наверное, живете? — прорезонировал путешественник.
— Прописаны, — снова вздохнул инвалид. — А что, не нравится?
— Да нет, ничего, — сказал Степашка, присматриваясь к собеседнику.
Этот мастер сильного вопроса был в годах, в щетине, со следами татуировок на руках, но без глазной мути и перегара, свойственных укороченным жизнью. Даже, наоборот, казалось, что жизни своей он вполне рад, не скучает, а с приезжим разговаривает, потому что так положено. Конфуцианец, одним словом.
— Комната есть, — продолжил мужик беседу, видимо, пролистав несколько страниц внутреннего разговорника и решив, что с разделами «Знакомство» и «Осмотр достопримечательностей» валандаться не стоит.
— Дорого?
— Да какая разница? — Подкурил погасшую папиросу и добавил, чтобы развеять все сомнения: — Танцы на соседней улице.
— Что?
— Дом культуры, короче говоря. Там сейчас вшей бьют, а потом — танцы.
Ночлег, в самом деле, был нужен. Степашка об этом до сих пор не думал. Поэтому он последовал за хозяином апартаментов, когда тот дожевал папиросу, встал и, не говоря больше ни слова, полез в окно. Этот ход Степашке очень понравился, он только беспокоился, не будет ли в доме баяна. Перебравшись через подоконник и вытерев ноги о половик, он огляделся. Большой шкаф с зеркальной дверью, железная кровать и телевизор без ножек посередине комнаты исчерпывали интерьер.
— Телевизор не работает, — сказал хозяин. — Не люблю.
Степашка заинтересовался, не зависит ли от его пристрастий исправность еще каких-нибудь механизмов мира. Инвалид отдернул занавеску, открывающую ход в соседнюю комнату, гость сделал шаг и застыл на пороге. В углу комнаты стоял гроб.
— Пенсию выдали, — кивнул в угол хозяин. — В сарай отнесу, если страшно.
— Не... не беспокойтесь, — не терял лица Степашка. — Не страшно.
— Кровать хорошая. Девку выдержит. Картошка есть, — сообщил инвалид и уставился на гроб, Степашка начал откланиваться с обещаниями скоро быть назад.
— Иди, иди, погуляй.
Поскольку домовладелец не узаконил использование входной двери, а во дворе могла околачиваться собака, Степашка выбрался на улицу знакомым путем. На противоположной стороне улицы (метров пять, не больше) под большим лопухом сидела девочка-подросток (черная челка, скулы, дитя кочевников), рядом валялся велосипед. Девочка слюнила большой палец, терла им ободранную коленку, снова совала палец в рот, потом сплевывала землей и сукровицей. Пока Степашка, смущаясь, что его видят в такой позе, неловко преодолевал подоконник, она продолжала оказывать себе первую помощь. Когда он полностью выбрался наружу, девочка подняла велосипед, вскочила в седло и замелькала ногами, исчезая в поднятой ветром метели, идущей снизу и сверху и из-за всех заборов.
Начитанный путешественник, уже почти совершенно довольный, бодро зашагал вслед велосипедистке.
Улица неспешно закруглилась влево, потом вдруг лихо ухнула под горку, выпрямилась и превратилась в бульвар, где среди деревьев стояли на обшарпанных тумбочках пионеры, спортсмены и люди труда, навсегда окаменевшие (огипсовевшие, если быть точным) под взглядом женщины в три человеческих роста со вздыбленными волосами и широко раскрытым ртом. Степашка не струсил, подошел поближе и прочел на постаменте — РОДИНА-МАТЬ ЗОВЕТ. У ног женщины имелось закопченное отверстие для вечного огня. Степашка обогнул провинциальную валькирию и оказался перед розовым двухэтажным домом, в котором, судя по флагу на крыше, располагалась местная власть. Причем флаг был не трехцветный, а зеленый. Над входом в здание висел портрет мужчины с такими густыми бровями, что им мог бы позавидовать сам покойный генсек. Пока Степашка гадал, называют ли Белым домом это сооружение в местных газетах, из-за угла появился молодой милиционер. Одет он был по последней милицейской моде — в пятнистую куртку и брюки, что, учитывая обилие на улице зелени, грязи и тополиного пуха, позволило бы ему при необходимости отлично замаскироваться. Но он этого делать не стал, а, наоборот, немедленно подошел к страннику и попросил документы. Степашка, ничего такого не ожидавший, беспечно ответил, что документы у него дома.
— Как это, дома? — удивился милиционер. — Вы тут не живете.
— Разумеется. Я хотел сказать — в сумке, я ее оставил у...
— У кого?
— Не знаю, — честно признался Степашка. — Тут недалеко.
— Придется пройти, — старорежимно высказался милиционер.
И они пошли. По дороге Степашка спросил, почему на улицах так безлюдно и тихо.
— Все заняты. Завтра — День независимости, — коротко пояснил его не то спутник, не то конвоир и прибавил: — Так что у нас — обстановка.
Степашке пришла мысль, что многозначительность здешних жителей может объясняться их малым словарным запасом, но продумать ее он не успел, показалось знакомое колесо, поросшее со всех сторон одуванчиками.
— Здесь, — сказал Степашка на местном русском языке. — Хозяин. С протезом.
Милиционер мрачно кивнул, направился к раскрытому окну, но остановился, что-то услышав, и несколько метров прошел на цыпочках. Степашка остался стоять посреди улицы, совершенно обалдев от этой пантомимы. Милиционер отвел за спину правую руку с предостерегающе вытянутым указательным пальцем, так он простоял с пол минуты, затем палец стал извиваться наподобие червяка на крючке. Степашка подошел на зов и, укрывшись за напряженной милицейской спиной, навострил уши. В комнате происходил следующий разговор:
— ...и никакой стрельбы из лука на полном скаку, — раздраженно выговаривал кому-то низкий мужской голос. — Это вам не цирк, а ответственное мероприятие.
— Ко’’еспонденты будут, — поддакнул кто-то картавый и несерьезный.
— Ни за что не будут! — загудел низкий. — Только слухи! Гласность давно кончилась. Ясно?
Пробурчал что-то неразборчивое, но явно неодобрительное, инвалид.
— А ты бы вообще помолчал, — вызверился невидимый командир. — Тебе еще повезло, что гостючок попался. Говорят, богатый. Где он?
Снова неразборчивое бормотание, в котором можно было разобрать слово «мандавошки».
— Ладно. Придет, никуда не денется. Вот это ему дашь с утра. — Заскрипели половицы, говоривший стоял теперь у самого окна. — Я что-нибудь забыл?
— Фа’туки и лопаты.
— В сарае. Копать на совесть. Никого не пропустить.
— Откуда начнем? — спросил инвалид.
— От Родины-матери, конечно. — ответил низкий голос. И все трое захохотали. Воспользовавшись моментом, милиционер потащил Степашку прочь от дома. Они пробежали метров сто, отчего нетренированный путешественник чуть не задохнулся.
— Так, — сказал милиционер. — Про сумку забудь. Быстро на вокзал. Скоро московский...
— А билет без паспорта не дадут, — перебил Степашка.
— Я знаю, — строго ответил милиционер. — Кассирше покажешь вот это. — Он отстегнул от пояса дубинку. — Скажешь, что мой брат. Деньги есть?
— Практически нет, — ответил Степашка и в доказательство хлопнул себя по заднему карману джинсов.
— Прогнись как-нибудь. У меня пусто. — Он повернулся к Степашке спиной и быстро пошел по улице, которую уже слабо освещала молодая луна.
— Эй, — крикнул Степашка. — А с этим что делать? — Он взмахнул дубинкой.
— Выбросишь, — ответил милиционер, сливаясь с пейзажем. — У меня еще есть.
 
В плацкартном вагоне скорого московского поезда храпели пассажиры. Под потолком тлели синие лампы, пахло туалетом, едой, рабочим и нерабочим тамбуром. Окно было закрыто не до конца, внутрь залетали дождевые капли.
— Постель брать будете? — шепотом спросила у него молодая нетрезвая проводница. В темноте это прозвучало очень интимно. Он отказался. Яркий полумесяц появился из-за облаков. В его свете он заметил на столике газету с кроссвордом, вспомнил, что во внутреннем кармане куртки должна быть ручка, полез в карман, пальцы ощутили шершавую кожу паспорта.
«Вот тебе и приключение, — огорчился он. — Ничего не понял, ничего не потерял. Сойду теперь в Казани, Иван спросит, почему опоздал, а я и объяснить не смогу. Разве этот бред расскажешь?».
От таких мыслей всегда тяжелеет голова, вскоре он крепко уснул в неудобной сгорбленной позе, как человек, которому долг и обстоятельства велят бодрствовать. Как машинист поезда, например.