Speaking In Tongues
Лавка Языков

Катя Дробовцева

Sarkoma

 

1

 
 
Откуда ты взялась? Ну откуда ты взялась? Ну не настолько же я, чтоб тебя… Я тебя не придумывал. Не помню, чтоб придумывал. А если из сна, то ни при чем я. Я тебя не видел никогда, ни одного слова не было сказано мною, чтоб для тебя, ни одной мысли о тебе никогда, никогда… И так долго. Не моргая, смотришь уж сколько времени. Так долго не смотрят, если не любят. И не мучают так, если любят. Что ты имеешь в виду, когда рядом со мной? Что за смысл в этом? А то без смысла, без того, чтобы знать, я не могу. Мне это нужно. Я хочу знать. Знать и думать над этим. Пусть я мыслями своими, безногими и вялыми, все испорчу, но это будет хоть какое-нибудь действие. От меня, отсюда, из этого угла, из-за шторки. Оттуда, куда ты меня загнала присутствием своим, недобрым и, кажется, нескончаемым. Ты кто — совесть? Нет. Совесть похожа на толстую потную тетку с огромными сумками грехов, занимающую своим задом все четыре полки в твоем купе. Ты не такая. От тебя даже легкого запаха нет. Все люди пахнут. Хотя, с чего это я все время думаю о тебе как о живом существе? Знаю же, что это не так. Не так. Устал. Надо перестать думать. Надо вспоминать — это легче. Что вот я из детства помню? Помню стол, черный и остроугольный, я сижу за ним и читаю: «Ма—ма мо—ет ра—му», а напротив мать вытирает окно. Это ж надо! Помню сборы клюквы и галлюцинации от качанья болота. Чудовищного размера лягушка с ягодами вместо глаз. Помню синий комод с книгами, а под ним — помидоры в пыли. Помню, как бабка в соседней комнате сетует кому-то на мою лень, а я, зарывшись под подушку, матерю ее на чем свет стоит. Детскими сопливыми матюками. Город не помню, только деревня. Ты красивая. Но очень бледная. Голову повернула к двери входной. Что ты? Никого нет. Редко-редко кто ко мне заходит. Что ты смотришь на дверь? Ни шагов, ни скрипа открывающейся парадной. Обманывает тебя твой слух. Или что там у тебя — телепатия… Никого нет, не дырявь ты дверь взглядом своим немигающим. Ну — убедилась? О черт, стучат! Громко-то как! Или мне кажется? Кто там? Да, это я. Сейчас открою, подождите. Да-да, это моя фамилия. Где расписаться? Все? Спасибо. Что? А, нет, у меня все в порядке. До свидания. Уфф-ф… Почему это он меня спросил о моем виде? Что не так? Придурок. «Ты голый. Оденься.» Что??? Это что — шутка? Что за черт? Что за телеграмма? Кто ее послал? «Ты голый. Оденься.» Я не понимаю. Федор напился что ли? Совсем тронулся. Да что за бред? Ну голый и голый, ну всегда я так хожу, когда один. Когда один… Я же не один. Я же, твою мать, не один! Да неужели это она, эта сукина полупрозрачная дочь, пока я спал, сходила на почту? Да не может быть, я же и не спал, вроде, уже пару суток. Совсем не спал. А надо бы. Просто до смерти устал. Поспать бы. Наплевать на все и уснуть. Чего ее бояться? Хотела бы вред сделать — сделала бы уже. Не первый день тут сидит. Не боюсь уже — надоела. Спать…
 
 

2

 
 
За бутылочкой сходить, что ли? Чертиков вместо этой красавицы белой полицезреть. Шутить изволю, это хорошо. Значит, все пока нормально со мной. Сколько я не пью-то уже? Месяцев пять уже, шесть? Не пить хорошо. Не трудно. И не скучно. Скучно в алкоголе. Вот когда пьешь вторую по счету — тогда скучно. Ох как скучно! Скучно до предела. Потому что доходишь до предельного одиночества. До одиночества, в котором никому никогда не сделаешь никакой скидки на их неинтересность. Пусть я не пью. Я так лояльней делаюсь. Приобретаю чистенькую операционную терпимость. Необходимую, чтоб не свихнуться. Вот сидит передо мной, скажем, Фёдор. Говорит о стихах своих. Таких же пустых и несвежих, как и он сам. А я сижу напротив него, слушаю молча, слушаю без выражения, и не пью. Совсем не пью. Потому что если я буду пить, слушая и видя его, то ни одного стиха Федор больше не напишет. Потому что я его убью. В прямом смысле этого слова. Возьму нож и убью. Я, когда в первый раз чуть это не сделал, аж протрезвел сразу. Потому что Федор стих дочитывал, а я его уже хоронил. Рядом все причитали, а Федор говорил: «Вот так-то друг…» И так рядом были эти две реальности, что просто… Да, и та, вторая реальность, тоже была настоящей, потому что ванную от крови я потом часа три отмывал.
 
 

3

 
 
Она также прекрасно знала о том, что в последнее время из дома я выходил крайне редко. Тех нечастых гостей, которых каким-то ветром все-таки заносило ко мне, я, прислонясь к стене в прихожей, спрашивал: «Ну как там?» Как там? Как там… Это было не важно, не интересно и не нужно. Зачем уплотнять кладбище своих ночных воспоминаний? Ни к чему все это. А они говорили: «Грузовик помнишь? Сгорел» или «Делает бездарно, но всё купили». Потом мы шли на кухню, где, он — с рюмкой, я — без, с полчаса обсуждали фразу Буковски «Не пить легко, а вот попробовали бы вы пить…» Потом он гордо, не ища легких путей, уходил, а я оставался с целехоньким грузовиком в запасниках памяти, нюхал рюмку, мыл ее, докуривал оставленные гостем пару сигарет… Она прекрасно обо всем этом была осведомлена. Она сидела, обо всем знала и молча на меня взирала. А меня отчего-то вновь одолевали не к месту возникавшие воспоминания. Хотя, наверно, не могут воспоминания быть «не к месту». Они всегда к месту, только вот не способен человеческий мозг осмыслить, понять всю эту цепочку: от того, давнего, к этому — нынешнему. Почему именно сейчас — несуществующий вкус лимонника во рту… Вспоминал, как мою первую девушку сбило машиной. Вернее, машинами. Переходила дорогу, а из-за поворота — «жигули». Ничего, оклемалась, долго в больнице лежала, месяца три. Выписали, решила она сюрприз сделать родственникам, сама домой прийти. Подгадала время, чтоб все на работе были, шла, думала: «Вернутся, а я дома. Блины и все такое…» Переходила дорогу, и все. Насмерть. В пяти минутах ходьбы от дома. Если б на той же дороге, на которой в первый раз, то было бы, возможно, как-то легче. Мне. Я в то время Лазарева читал.
А вечером я окончательно убедился в том, что ты — неправда. Потому что тебя стало две. Стою на кухне, а сзади вдруг холод подкрался. И за шею обнял. Я застыл, хотел закричать, и не смог. Долго так это было. Сердце болело, тело отказалось от меня, стаканы, тарелки с полок падали, а мы стояли: ты и я. Потом обернулся, а позади никого. В комнату прошел и вижу: одна «ты» сидишь, как сидела, а вторая вдоль стены идет. Словно слепая, руками за стенку держась, и осторожно ноги ставя — медленно левую, медленно правую… Пальцами — по корешкам книг, как по клавишам. И как будто больно ей идти, словно она балерина, после репетиции ножками окровавленными слегка — слегка, и красиво ступает, и гримаса на лице. Дошла до окна, лбом к нему прислонилась, и до утра не двигалась.

 
 

4

 

Я всю ночь на тебя просмотрел. На тебя вторую. Пытался понять красивая ты или нет. Нос длинный, губы капризные. Как у живой, как у настоящей. Выше носа старался не смотреть, глаза пустые, доказывающие, что внутри тебя ничего нет. Так же как нет ничего на стекле от твоего дыхания, которого тоже нет. Нет тебя, а губы капризные и нос длинный есть. И есть мои глаза, которые это видят. И есть мой мозг, который этого не понимает. И мне уже не страшно. Хотя рукой я до тебя никогда не дотронусь. Если я тебя потрогаю, то, кажется, приближу к себе. Но ты мне не нужна. Вы обе мне не нужны. Но вы есть. Вы есть в моей маленькой бетонной коробке, которая есть в более большой по размерам бетонной коробке, находящейся в этом гребаном бетонном районе этого нищего каменного города. Я не сказал «в черепной» коробке, это врачи говорят. А я не верю.