Speaking In Tongues
Лавка Языков

лариса березовчук

сад поющих предметов
холодные стекла апреля
апология флоры и фауны



От автора



Я понимаю, что эта книга, получившая название «предриторика», выходит очень поздно. Но во всем есть и положительная сторона: в 1990-91 гг. мне казалось, что в стихотворениях вошедших в нее двух сборников и цикла слишком много моментов вызывает сомнения. Они касались, прежде всего, «стандартности именования» вещей и состояний реального мира, проявляясь преимущественно в эпитетах и метафорах, большинство из которых «отработано» в различных поэтических традициях. Столь же часто мною использовались обиходные формулы из современного разговорного языка. И хотя литературный контекст заставлял испытывать по этому поводу известное смущение, тем не менее, у меня была интуитивная потребность вводить в стихотворения лексические, фразеологические и тропеические стереотипы.
Только спустя два года откристаллизовался в основных чертах и был осознан эстетический принцип «новой риторики», который до сих пор определяет вектор поисков и собственно письмо. Потому сегодня у меня переживания подобного рода отсутствуют, а к публикуемым ранним произведениям свои требования предъявляет уже опыт -- и творческий, и человеческий, как к несмелым еще попыткам -- со всеми вытекающими последствиями -- обрести свой путь в поэзии. От ранних стихотворений и по сей день сохраняется установка на формульное строение текста, предназначенного, в первую очередь, для декламации и -- соответственно -- слухового восприятия.
Было весьма поучительным готовить к изданию книгу «предриторика». Поучительным в том смысле, что я еще раз убедилась в основополагающей роли интуиции в творчестве. Давно не заглядывая в рукопись, я обнаружила в ранних стихотворениях предвидения не только замыслов произведений, в будущем самостоятельных, но и практически всех важнейших для меня тем. Заметно также стремление наделить «предметы» -- живые и неживые -- способностью высказывания, что впоследствии привело к диффузности прямой, косвенной и внутренней поэтической речи. Явственно формирование поэтического образа посредством вербализации ощущений: важнейшее -- вглядывание, затем -- вслушивание, потом «мир на ощупь», «аромат воспоминаний и влечений», «вкус существования». Это и есть интуитивно найденный эмоциональный ключ к красоте, богатству и самодостаточности реального мира, в котором человек -- далеко не самый удачный его фрагмент. Потому уже здесь намечается отказ от лирического героя и презумпции самовыражения в творчестве, а комедийно-сатирический модус начинает превращаться в гротеск.
«Сад» и «апология» -- предмет и отношение -- два важнейших образа этой книги. Образ Мира-как-Сада стереотипен для барочной художественной традиции. Его же принципиальная и патетическая апологетика в словесности и культуре рубежа тысячелетий, похоже, возможна лишь в случае, как ни странно, именно риторической позиции автора, основанной на тотальной дистанции от всего, в том числе и собственного «я». Разумеется, в предриторических стихотворениях все это лишь намечается.
Надеюсь, читатель оценит те преимущества, которые «новая риторика» -- так мало напоминающая историческую -- может предоставить сегодня поэзии...


лариса березовчук


сад поющих





* * *





         Мои стихи
не оскопить памятью:
                       слова
рассеет ветер
      -- шелуха семечек. Заучивать
                наизусть нечего. Сознание
                        пугалом огородним
разгоняет голодных воров
      -- глаз воробьев,
выклевывающих
       из-под начертания снега
              полуистлевшие зерна смысла.




              В моих стихах
не звучать тягучему,
          почти ритуальному заклинанию -- стону
                     распетого слога. Это --
исхоженная дорога чувства -- власти собственника --
          над строкой -- пеной прожитого,
                   омытой которой тема
уплывает в открытое море ковчегом. Пассажиры
-- размеры, исповедания
          стиля как веры,
                    аллитераций ядовитые фракции.
Томно щебечет бонтонное
      общество рифм,
             обсуждая,
                    как обойти риф точности
                             с его дотошностью. В трюме,
от жары изнывая, распевая
        гимн о мировом холоде,
томится символов рой. А с каждой мачты
-- вой кенигов:
-- Материк! Материк!


Но крик преждевременен. До
        твердой почвы слова,
                переплавленного в тигле горла,
-- еще далеко. С места
       в карьер за барьер языка
сорваться легко.
И с чем остаться?


С собой. Наедине
       с прожитой жизнью.
            С елью, сосной,
                  стружки которых
до невозможности пахнут грибами и апельсинами,
         серпентиной
                 -- новогодней лентой --
струятся в твоих волосах. Неужели
не наступит
          новое исчисление лет? Страшно?
Нет.
          В ожидании,
                   как в уютной колыбели дремать. И
                          сквозь наплывающий сон
ощущать
       алмазный звон предметов...




две книги



-- Эй! Они ничего не стоят.
Даром отдам -- только возьмите...




-- Спасибо. Смогу донести лишь одну.




Питер Брейгель Старший, дорога и критик



Они идут,
       намечая траверсом шагов
              путь. Незрячи -- не важно:
все равно идут. Не всегда
слепота -- гарант падения
        в неизбежность.
Леденящая души нежность свободы
        в паренье над пропастью
-- риск крылами взмахнуть.
         Беспомощное
                  барахтанье в омуте,
                           призывы о помощи
помогают жабрам расти.
Кости обретают пластичность,
         начиная петь в такт
                  завихреньям воды -- среды,
пока непонятной для человека.
От века к веку они идут.
Стучит или шепчет
         грубо срубленный прут,
                  нащупывающий
не дорогу -- грунт.
        Мера его безопасности
                  -- твердости, мягкости, влажности --
заменяет
          веки, распахнутые в сень небес.
Всем очевидно: осень.
Об этом бессмысленно спорить,
           даже если предлог благовиден.


           Страшно
сбиться с пути и
мерить шагами большую дорогу.
           -- Куда идти? --
не вопрос. Рука,
       плечо тех, кто впереди или сзади
               -- уже не нужны.
Главное -- нос. Обоняние цели.
      Как восхитителен в стойке пес:
              флюидами запаха
                      превращен в совершенную статую.
Горизонт исчезает -- здесь
вотчина Хроноса начинается. Только мухи
мыслей жужжат,
        тревожа покой,
                вышедших в одиночестве на дорогу.


Понимая, что дорога и путь
-- равно от Бога,
        кто-то досужий решил на досуге
избавиться от
        надрывающей душу путаницы. Забав
                  олимпийскому равнодушию
интерпретатор обучен
       в школе мудрого шулера:
легко подменить
        изящным движением пальцев
                 «даму пик» на «король червей».
Затем на ледовом стадионе,
        где конькобежец
-- звено в цепи
         между небом и застывшей водой,
провоцировать
         трагичность фальстартов, заигрывая со страстью
                 спортсменов к победе. Критик
знает:
дорога не приведет к обедне.
Но ему не угнаться
        за тем, кто уже в пути. Профанам
                осталось, взяв с собой стариков и детей,
идти
          по слегка попахивающей канцерогеном
                  «пути--дороге»,
                          приглашающей к странствиям
свежим глянцем бумажных листов.




фанданго



Человек -- тореро
жизни -- бык.
Красное криком между ними ярится.


Вера -- песок
сцены -- танец.
Винограда сок пеной в венах кипит.


Движения -- мифологемы
кадра -- стоп.
На то и театр: сусальна сталь бандерильи.


Победа -- страх
славы -- журавль.
К обеду подсохнет пурпур на плаще и рогах.




Маурисио Кагель:
«Князь Игорь Стравинский»



Елене Ходорковской


-- «Обнимитесь, миллионы!»-- почти романтический и нынче
не актуальный лозунг,
ибо предполагает априорно невозможную целокупность
действия и участвующих, --
так рассуждал, сдвинув на лысый череп очки, мудрый человек,
зорко вглядываясь в ситуацию.
-- Намного рациональнее вектор -- путь через все и вся --
от того, что было, к тому, что еще будет, а самому
следует оказаться в той его безопасной точке,
где бьется в клише превращенный времени пульс.
Из тасовки культурфилософских идей
прелестный раскладывался пасьянсик,
гарантирующий в тусовке инкогнито автору
и чарующее легкомыслие суеты, называемой интерпретацией:
Прыг! -- от звука к звуку — Мелос!
Прыг! -- от строчки к строчке — Текст!
Прыг! -- от формы к форме — Эйдос!
Прыг! -- от мысли к мысли — Логос!
Но оказывается, пунктир, намеченный божественным
оперным шлягером, --
лишь вереница редких огней на шоссе. Между ними --
«ничто» -- пустота, кишащая хтоническим ужасом.
В нее затягивает истерика диафрагмы и связок, воющих
в стоне оскопленного «Я»,
которое страждет жизни,
взыскуя ее в простых словах о свободе и о позоре.
Соблазненные ими, срываются в тьму партера аплодисменты
лавиной, корзины цветов у подъезда,
беспричинные слезы на ресницах невинных
девиц и почтенных мужей. Они
не в состоянии уяснить: дрожь
вызывают магические фигуры, в полном молчании
нами рисуемые
между
звуками знамениого «дайте» в пыльной коробке сцены.
Главное --
разорвать оболочку слова, и взлетит фейерверком смысл.
Главное --
постоять на лезвии перехода, разреженный воздухе которого
до обморока пугает.
Главное --
постичь природу отсутствия звука,
когда взвиваются мрачногривые кони инстинкта, и нет руки,
способной их обуздать,
остановить на пути к музыке абсолютной
-- молчанию.


До чего же в истории нам уютно!
На ее мягком широком диване
так приятно блудить с идеями, текстами,
обставив сей акт
-- для полного упоения собой --
восковыми фигурами из музея Тюрсо.
Лишь бы не чувствовать, как перст указующий
холодным зрачком автомата
упирается в солнечное сплетение.
Самый лучший -- проверенный временем -- способ:
вежливо рукоплескать, иронично пожимая плечом.
А дома, расслабившись за чайком,
можно позволить себе
гомерический хохот.




Роберт Шуман



Шумит человеком.
         Пенится
                  шлак звуков. Рука
ленится
        прорасти в клавиатуре
                шиповником,
увиденным в солнечный день,
затеряться
         подавленным вздохом
                в карнавала водовороте.
Пьерро утаит свой вопрос.
Энтомолог в тоске ожидает.
        Ветра порывы
                 срывают лубочные декорации
в театре насекомых.




театр и жизнь
в эстетике постмодерна







Вертера нужно убить.


Перепланировать сад. Яблонь ряд
вырубить. Просеку заставить
динамической скульптурой
-- флюгерами, натура которых
из вредности заставит умолкнуть птиц.
Блиц-вспышкой создать параллельный
пейзаж на темы некрофилии.
Завидуя бедности, фантазия побледнеет
и будет варить овсяный кисель,
приправленный для пикантности ломтиком
-- ароматным солнышком -- салями:
ласкает вкус конвертируемая валюта.
Улья -- в щепы. Акации корчевать.
Под гуденье рассерженных пчел
устроить грандиозную акцию и
танцевать. Ямы разрыты, торчат
коряги, жижа луж радостно брызжет
ритуальными метками на своих и варягов,
снимая разницу между лицом и маской.
Веселятся в пляске на краю ойкумены века
шоумены и эзотерики, кролики и нолики,
спонсоры и... Стон стоит.
Скорый поезд по странам и весям разнесет
вести о достославных новациях.
Ожидать последствием грантов оваций.
Дело за публикой, смакующей сюжет.
Критик готов садовника обвинить.


Мне до этой возни дела нет.
Вертера нужно убить.




к вопросу о «Митьках»



Когда в «гранчак» (стоимость 7 копеек)
с отпечатками засаленных пальцев
наливают вино из коллекции графа,
на прахе которого давно выросло дерево,
запивая его портвешком (по случаю
купленном у перекупщика постмодернистом
-- из сочувствующих) -- увы! -- даже
в отечественном желудке, ко всему
приспособленном, благородный, легкий
коктейль не получится. Какова цель
тех, кто, оправдывая процесс, его
составляющие, прославляет, тем самым,
печальное свидетельство нищеты
-- результат: вспучен живот,
газы бурлят, смесь их зловонна.


А легкомыслие -- взрывоопасно.




из серии
«вариации на тему»



Рука -- ветвь.
Грудь -- скала.
Легка и могуча поступь.
Брачный союз силы и доблести.
Неутомим меч.
Но непосильна тяжесть просьбы.


Не поднести Олифан к губам.




Не поднести Олифан к губам.




Не поднести Олифан к губам.




Не поднести Олифан к губам.




из серии
«miserere»

1



Знамя валяется в луже.
Полковник остался жив
и бессмысленно из небытия
выкликает своих солдат.
Отбой трубят.
Досужий чиновник
заполняет формуляр убытка.
Маркитантки кибитка
на общипанных крыльях
несется в глубокий тыл.
Господи! Доколе станет сил
не открыть, не взять,
не ощутить, не поднять,
опустить, в сукно завернуть,
ключ повернуть и выбросить.


А остальное -- принять.




из серии
«miserere»

2



Господи, благослови детей и зверей
за то, что нет у них милосердия:
вместо души -- целесообразность.
Праздность игры забавляет тело и ум.
Благослови вынести их жестокость и
леность, укрепи силы на терпеливое
ожидание сострадания. Или тогда:
награди изгнанием туда, где временем
движет энергия дум, где умолк шум
лесов, где струи песка даруют отраду
забвения без скольжения по гряде снов.
Где нет терниев, где пения не журчит
прозрачно вода, где тишины тоска.




из серии
«miserere»

3



Театр обнищал. Труппа разогнана.
В нем играли родители роли
авантажных премьеров. Волшебные
руки гримеров превращали работу
в исцеляющий калейдоскоп маскарада.
Взвизги аккордов тапера: пьесы
идут без слов. Каждый рад в театре
молчанию. Сад Эдема -- дистанция
между зрительным залом и сценой.
Господи, будь милосерден, восстанови
белизну коллонад, портика невесомость,
нести которую -- счастье, у входа
кружевами кружащееся ожиданье иллюзий,
благословенную грузность герольдов
-- трубачей, возвещающих только начало.
И число -- уходящее в бесконечность --
дней и ночей для тех, у кого их
осталось до невозможного мало.




* * *



Амбиции человека безмерны.
         Первым назвать
                  все, что является
его удивленному взору. Номинативный пафос
тянется дымным следом
        за кибиткой, в которой
                человечество отправляется
ведать истину в последней инстанции.
Сторож на станции погасил фонарь.
       Как встарь -- пора рано ложиться спать:
утро вечера мудренее. Завтра
увидим то, что было сокрыто вчера.
        А имя
останется в хромосомах эхом
         тихого всплеска рыбы в пруду
                  на рассвете. Сокровенное
выдыхает кто-то
         в кривую дуду месяца, навевая
                 сладких утренних снов дукаты.
Отсутствие слов в колыбельной священно.
Молчание.
       В приближении дня
                даже Гекате не высказать страха.




узоры



Застывает движение.
Судьба -- ткачиха: работает неутомимо.
Нити -- еще не ткань -- ложатся часто
мимо дыр в пустоте. Призывы лакун.
Тело снует челноком туда и обратно.
Суетливость повторений бесцельна.


Драгоценное узорочье.
Восхищается разум знаками тайнописи
-- неуловимостью, сложностью шифров. Глаз
начетчиком и талмудистом, занудствуя,
переводит трехмерность на плоскость.


Хитросплетения Ариадны.
Поиск причины бессмыслен. Скорый поезд
начала давно в пути. Помнится, как кричала
душа, тоскуя о правильности орнамента:
ритмичность целительна, дарует забвение.


Окаменелость мгновения.
О том, что было -- забыли. Гроза грядущего
не грозит грозовым шквалом. Только здесь
возможна пресловутых кимвалов велеречивость
-- тоска укора. Надежда испуганным страусом
не высовывается из песка. Узора оскал.




* * *



Почти круг.
        Радиусы рук случаем
               передергивают смысл сказанного.
Предложения увязают
        в тине
               незаконченности мгновения,
                        в ликованиях пустоты.
Стола.
Фаянса тарелки в щербинах времени.
Общей маеты.
Сад расцветающих кустов одиночества.
Скоро бутоны раскроются
       Тоска
            по отрочества
                   беззаботным пирам.
                          В разноязычном
гомоне птичьем не произнести
        «сезам», не изобрести повод
и забросить совместно невод, чтобы затем
развезти по домам
        девять подвод
               искрящихся золотом рыб.




* * *



Осталось совсем немного
терпеть. Девять дней, а затем
-- дорога. По идее -- к себе.
Время -- как вилка из нержавеющей
стали -- хрупко и ломко:
не завязать петлей,
наизнанку не вывернуть.
Придется халтурщиков-маляров искать.
Заплатить за ремонт. Выбелить память.
И жить.


В окно заглянет ветка акации.
Не пугаться в ночной темноте
реверберации сновидений.






* * *



Водопроводная сеть засорилась.
Трубы гудят, нарушая покой соседей.
Вой, непредсказуемо возникая,
таранит сознание. Если бы
кто-нибудь знал, как заветна
воздушная пробка, заблудившаяся
в лабиринте в поисках выхода...
Благодатный для всех выстрел
хлопушки. Конфетти опушка
на твоих волосах. Но не праздновать же
рождение ручейка ржавой воды,
истаивающего на глазах
от перепада давления.




обед



Люси, пташка!...
В лукавой монашки взгляде
бесенята уже одиноки. Может,
тоскуют по дому Люси -- омут
еще не порос тиной забвения.
А может, по нашему общему
-- холодному и чужому.


Мы сидим все в «Водах Лагидзе».
Танцуют в воздухе
духи прогоркшей хурмы
и увядающей кинзы с духами
-- запахами анилиновых бабочек.


Плешивые и подозрительно молодые
шуршим листами, на которых
предан, продан, отдан
данью данайцам этот
лучший из лучших, восхитительный мир.
Каждый затяжелел даром.
Плод -- уста Цицерона.
Печаль и печать:
новорожденному -- не кричать.


Ах, Люси, лучше стать рычагом
и тяжесть планеты пушинкою
взвалить на тщедушные плечи.
Но не осилить тебе неподъемное
бремя запрета на красоты
альпийских лугов, прельщающих
снами слов ранней весною.






* * *



На кухне
-- прибита к шкафчику -- висит
презент а ля Гец фон Берлихинген --
маленькая перчаточка.
Раньше она была белой.
От охристой ее заскорузлости
и легкого глянца
горло спазмирует:
память подсказывает вкус каперсов.


Ну, кто же нежную,
шелковистую белую лайку вываривает,
стремясь отмыть необязательность прикосновений,
запах сигарет и ванили,
след чужого ключа,
пятнышко краски, прорисовавшее лунку ногтя
на коже перчатки...




* * *



Сквозь Китайскую стену
толстого стекла видны капли,
беззвучно стекающие с весла.
Сель онемевших машин на дорогах.
Вечер. Свежо -- ежом «гусиная кожа».
Не разгладить: ее не согреет тепло
ладони. Знаю, ветер волосы развевает,
но ощущаю напор воздуха рукой
непослушной пряди -- падает на глаза --
игры которой мешают неслышное
слушать. Не подслушивай!


Не говори ничего.
Запахом, голосом, прикосновением,
неутоленной жаждой движения
за кристально прозрачным стеклом
мимо -- в зажиме испуга -- бегут,
искажая облик друг друга, формы времен.
Помедли: здесь сеять нельзя.
Земля мертва и сжимается
в абсолютную точку. Ты не видишь,
как в черном прыжке «сверхновая»
изготовилась оплодотворить пустоту огнем.
Станет светло -- как днем. Не торопись.
Устой безопасен. На якоре локуса
переждем роковое влечение
к ясности зрения, бесполезной для всех.
До прозрения еще так далеко...
Засветло домой дойдем.
Порадуемся пряному вкусу глинтвейна
в горячем, лучащимся расслабленьем,
стакане. В углу дивана уютно
бороться со сном. Память подсмотренного
-- оставь «на потом». Она растает.
Покоем станет.


И рано встанем.




* * *



«Гимн великому городу»
-- жесткая разминка с утра
затекшим телам пассажиров.
Вместо мягкой апрельской парилки
-- снег. Сжаться. Юркнуть в автобус.
К теплу терпкого домашнего чая.
В нору одеяла и сна.
Наплывает волна -- знакомая, больная.
Обвивает. Подхватить ее бег, лететь
серфингом -- уколом в сердце,
обрушиться, накрыть с головой.
В темной глуби -- на дне -- поймать,
тысячью рук обнять, приникнуть
истосковавшимся в сиротстве телом.
Ожидание, любовь и тоска,
перебивая друг друга,
лопочут взахлеб о своем, спасаясь
от муки, витавшей в воздухе
чужого города.


Задыхаясь, кто-то
вырывается из липкой топи тяжелого сна.
--Весна? Снег... --
и прислушавшись к урчанию
мутного дня за стеклом,
-- Дома.




* * *



Любовь похожа
на неопытного альпиниста,
забывшего об уютных,
сокращающих путь перевалах.
Перед ним -- цепь вершин,
ведущих к заветной.
Сознание, заболев в разреженном
воздухе, этот путь в поднебесье
превращает в тривиальную лестницу
к пьедесталу -- награду за риск.
Приветственно ветер трубит. Солнце
в детском восторге бьет в барабан.
Первый пик оседлала надежда.
Дальше шаг -- черед ликованья провала.


Архивариус сладострастно дрожит
над своими бумажками,
проверяя узлы тесемок
на папках человеческих судеб.




сон





Если б сознание, спускаясь во тьму,
щелчком отключалось,
сразу тонуло в забвении...
Калейдоскоп взглядов, обид,
жестов, прикосновений, слов,
клейкой лентой памяти схваченных,
-- не нужен.
Только теплый фонарик плеча,
которое рядом,
светит первым мгновениям сна.



Сон -- норка,
в которую забиваются
уставшие за день зверюшки.
Свиваясь калачиком, они в упоении
играют роли в волшебном кино.
Там стремителен бег гепарда
по пустынной саванне,
раздираемой за горизонтом
победной трубой слона,
обогнавшего на пути к водопою
танк носорога. Мир видится
с высоты полета орла, реющего
над охотой львиного прайда.
Небрежным кисти мазком сон
закрашивает желания, жизнь, надежды,
мечты в пестрый клубок.
И доверчиво погружаются в мир сновидений
беззащитные тела влюбленных,
распростертых на плахе ложа.



Творог с тертыми яблоками, мед и корица
уже на столе...
Но ты еще спишь.
Сон тих, светел, покоен.
Колокола дня за окном начинают гудеть,
набирая силу и ярость,
каждое утро зовут тебя, требуют,
наконец, похищают.
Ночь -- три времени года:
сею, цвету, плоды собираю.
Тяжелыми шторами охраняю
ее, вглядываясь в лица любимого зеркало.


Откроешь глаза -- дождем осколки.



Спать, спать...


Не размыкать веки.
Навсегда завязать ресницы узлом.
Глаза обеззрачить, как в гипсовых бюстах.
Дневной сон тяжел -- мыслей и образов
не унять мельтешение.
Остается одно: насильно себя вгонять
в зыбкую дрему. Когда изголовье
рук онемеет, ноги прорастут
сухими стволами, в доме из льда,
устав от мучительных четок вопроса
«Что будет с нами?», «Что будет с нами?» --
тогда заплачет душа.


Я провалюсь в сон.






* * *



Тебя не коснутся слюдяные ленты дождя.
Венок развязался и уплыл по реке.
Дар не принят.


До дна не достать.
Не свести воедино прелюдию с постлюдией.
Пауза заполнена музыкой, играемой другими.


Речей не понять.
Смысл в прописях, истлевших от ветхости.
Зыбкая тень в эвкалиптовой роще.


Горны не затрубили.
Не заковал вовремя молоточек будильника.
Мы проспали конец атаки.


Не пройти от нечета к чету.
Крупье уже запустил шар в рулетку.
На «зеро» ставлю.


Звонок не обжег радостью.
Не праздновать неслучившихся встреч.
Ветер сломал засохшую смоковницу.




человек и цвет





Может быть, когда конец сентября
в петле памяти рискнет удвоиться,
встретятся два букета. Цвета.
Но не цветов. Мокрый асфальт
изукрашен граффити листов телеграмм,
сообщающих о прибытии осени.


Соприкоснутся полы плащей -- серо-зеленого
с бежевым. Отрезвев в коллонад карусели,
ветер войдет в наш круг. Завьются фалды
несовместимой гаммы, играющей мотив фламенко.
Черно-рыжая лайка перчаток соцветием,
невозможным в природе, найдет свое место
в иллюстрациях сказок -- поучительной книжке
для малышей. Впрочем, полезной и взрослым.
Полощутся, с шей рвутся шарфы. Орех и малина
чертили клетку на ворсистом и чистом листе.
Но не белом -- изрядно протравленном
симпатическими чернилами. Беспомощная мила
белизна шелкового паруса, на котором
так сладостно вызолотить герб.
Боль чернит плечо содержимым портфеля
-- увы! -- плебея, в сравнении
с изящной коричневой сумочкой, портупеей
опоясавшей стан. Почти наган.
Ворон в корзине, полной каштанов,
нацелился свить гнездо.
Изумруд и песок.
Снега вата.
Сок граната.


Цвета сага.




* * *



Песни
        напев прост.
Вместе -- легко.
Но в полный рост встав,
мы окажемся
        в величественных
               чертогах аккорда.
Форма, каменея,
         камеей хранит
                 щемящую полетность
                         изменений лица
-- полузабытой мелодии.
Обречена до конца
        память
               наполнять закрома
вместо отборного зерна
       тем,
                что должно истаять.




* * *



Ричеркар Нигрино
       самолетом,
              навсегда застрявшим в пике,
тает. Соблазны рая.
       И нигде.
Солнца свет
        обжигает глаза. Облака
стелят внизу постель
        из белого пуха.
Засуха на земле.
        Не встать.
                Рука устала.
Лютня играет.




* * *



Ожидание.
Милосердный удар,
        выбивающий
               из-под ног скамейку,
прыжок в пустоту,
          парение свободного падения.
Разум
           радостно надевает
                   вассальные узы
и корону вручает другим,
          затеявшим не вовремя
                    бессмысленный диалог
слепого с глухим.




* * *



Арфой, арфой...


И дождем,
        днем
                    за окном шуршащим,
напомнить плащ,
        вынырнувший из чащи
               одичавших кустов сирени,
                       где
тени
          поют.
Уют
          кресла в углу
-- спинка кифарой.
         Изюминка
разговора -- чары тиары.
Смех завился шарфом


           -- арфы эхом...




* * *



Выехать за город в прохладный, ветреный вечер.
Небо без облаков напряглось в ожидании сумерек.
Солнца теннисный мяч еще желт -- пружинно
завис над горизонтом. Машину остановить
и ждать... Лепешка равнины. Ее шоссе разрезом ножа
половинит линией, намечающей еще невнятную цель.
Одинокая ель разнообразит тоскливый пейзаж.


Но скоро ветер потеряет права на пространство,
и власть начнет набирать всеторжествующий цвет.
Трубным гласом багрец коснется лица.
Только тогда, пожелав шоссе опустеть,
руль сжав, выдохнув боль и память,
впившись глазами в пурпурный шар
-- страсть магмы -- устремиться вдогонку
за этой тяжелой раскаленной
плотью огня. Далеких протуберанцев
ласки застыли горящим глазом Горгоны.
В пунцовой ауре душа скована покоем движения.
Свист воздуха -- шлейф пути.
Сердце вперед скорости.
Силы притяжения гонят тусклое
горение человеческой воли -- к отцу,
испепеляющему и животворящему
началу, концу
и венцу жизни
-- огню.




* * *



Там, где жизнь почти неотличима от смерти,
убогие дома-корабли радугой в чахлые стволы деревьев вплывают,
хрустальны шаги по ночным анфиладам улиц, продуваемым
насквозь;
спускает знамена рода из чердачного окна самурай рыжеусый,
засвеченный грибным дождем, брызнувшим над мазутом канала;
обжегшись горячим стеклом, луч рассыпается на гирлянды
оттенков
в шанжановом шарфе и в ручейках осенней пыли, моющей
тротуары;
по нити, на которой безвольно повисло время, руки кантату
находят
пеленающую в слоеный кокон темноту за окном и малину
на блюде.




Там, где смерть почти неотличима от жизни,
гудок телефона белеет, в развалинах монолитов загораются
люстры,
а поезд, с рельсов сойдя, уносится по ракушечному косогору
вверх -- в оранжевый город.




* * *



И города становятся шагреневой кожей...


Я помню коктейльную пену цветущей японской вишни,
прорастающую шоколадными крышами особняков;
бесконечную, никогда не пройденную параллель тротуаров
вверх, вверх -- к собору и к мальчику Руслану,
с которым мне можно было играть;
онемевшие поутру шеренги торговок на рынке
с полутораметровыми пиками гладиолусов в ведрах;
пани Марию, водившую меня от костела к костелу,
связывая детство и будущее притчею о маятнике;
первый труп, наградивший обоняние копрофобией и
непониманием наивных нравов «Фламенки».
Было не охватить ширину
Все вытягивалось в линию, ускользающую куда-то,
стегая прутиком ожидания. Счастья? Нет. Тогда еще
в лексиконе не было слова такого. Скорее,
абрис пути, который должно пройти.
Спустя много лет, перемерзнув на Яблонецком перевале в поезде,
тоже дрожащем от слабости в своем механическом теле,
мне довелось возвратиться, -- Боже!
Как бессмысленно память винить в аберрациях...
Пыльно и тесно. Мало улыбчивых лиц.
Плющ облысел на скале,
под которой с отцом
-- таким молодым --
мы сидели и ели пирожные.
Ноги сами идут под вой топографии,
что когда-то в себе весь мир заключала.
Ищут глаза до-эдемой связи


Ничего другого.




лента Мебиуса



По кругу бежать не страшно.
Знакомы ландшафты
        маскарада времен друг в друге;
                На ухабах впереди бегунов
дребезжит телега с трибуной
         -- заветное лобное место:
                 умерший король живому
передает эстафетные палочки.
Безопасно белкам отбивать удалую
       чечетку в продырявленных барабанах,
              разматывающих
                     рулоны красных ковров
                             для ритурнелей круговой
                                     поруки. Здоров тот,
кто вовремя сумел надеть наручники манифестов,
         и заевшей иглой граммофона
педантично прочерчивает
          дионисийского хоровода каноны.


В лабиринте бродить тоже не страшно.
        Эка важность тупик, если
                новизны вальяжность
позволяет стать гурманами.
На десерт -- пара чудовищ -- клубничка
         со взбитыми сливками. После обеда
-- театр.
Какие подмостки,
роли,
актеры какие!
Нитью ведать начало конца,
цену венца ощутить в чужой
       -- трепещущей бабочкой на иголке --
              плоти, примеряя личины
                     палача или жертвы,
колоду амплуа тасовать, рассеянно
скучать, слушая вариации на тему реки,
в которую нельзя дважды войти.


Но если рука вместо сердца
указывает на желчный пузырь,
       твой двойник,
              уцепившись за ось симметрии,
совершает ошибочные шаги,
а рокировка направлена в сторону,
        обратную намерению, и ты
собираешь рюкзак для Алисы --
         возлюбленной, все понимающей подруги --
это страшно!
Зеркало крепом прикрой.
        На желаниях,
                  завязывающих жизнь бантом Нестерова,
огнем выжги клеймо.
         Альбом Эшера
отдай прохожему даром. Иначе
          простецом, виноватым во всем,
трепыхаться тебе в сетях
           нечеловеческих эпифаний Мебиуса.


из серии
«семейная жизнь
местоимений» (а)



I



Оградой
      четких и быстрых
            взглядов
не оградить от
      града ударов
            точных слов.
Упорно возводить барьер
      между собой и
             вовремя поставленной на стол
чашкой чая,
отмечая все апарты
-- старты мысли --
        ненавязчивого разговора.


А если смешать надуманного спора
       карты и масти
               -- черное с красным,
                      тузы с фигурами, чтоб, наконец,
распутать узлы
       несостоявшегося альянса.


Сорвать вуаль безразличного интереса
-- обнажить минное поле дистанции:
железная леди -- не этуаль.
        Сталь серых глаз. Вместе
искать в атласе
        железных дорог -- ниточек вен --
                станцию, на которой нет остановки, и
признать, как дорога обновка
-- атласный покой побеленных заново стен.




II



Он -- темный.
Он -- коричневый.


Мальчик, переполненный мужеством мужа.
Уже отчаяние расцветает пыльными каннами
в паузах между словами. Тело по квартире
начинает струиться, растекаясь в реликварии
твоего прошлого между картинами и вещами.
В глазах -- надлом елизаветинских арий.
Впереди -- дым. Дай, Бог, дорог. Он бы смог.
Но любит. И никогда не откроет дверь,
которая всегда настежь для всех. Рядом -- Настя.
За ней катится -- райским яблочком -- смех.
Два поколения светловолосых женщин
хохочущими менадами убегают в чужие стороны.
Гротескный тимпанов треск -- не звон. А он
нищим останется наедине со своей темнотой,
прорастающей трепетом, теплой, живой.


III



Надежда на будущее -- обида за прошлое.






из серии
«семейная жизнь
местоимений» (б)



I



Мучительны родовые потуги:
как бы снести золотое яйцо.
В круге зрения предметы и люди лишаются воли.
Концом фразы коснуться чужого страдания.
Соли подсыпать на раны времени
-- зияния смысла. Оправдать отвратительность
бремени женской судьбы криком -- суетливая
мнительность разговоров, мешающих спать по ночам.
Тоскливая неприкаянность тела, бичеванье себя
о хлам, скопившийся в чужом доме.
Трубят до сих пор похоронно рога, сопровождавшие
в драме иллюзий произнесенное «да»,
укравшие навсегда возможность уйти. Остается
бурда будней. Грязь безразличия утром.
Бьется внутри обреченный зародыш. Воля
тупо горох бросает о стену, ожидая
тролля, который конвертом конвертирует щедро измену.




II





К каждому пальцу, волосу привязаны нити.
Сеть наброшена на предметы, город, людей.
Связь традицией.
Если бы силы иметь и дернуть...
Не те амбиции, чтобы изобретать причину.
Наш маринист на суше твердо стоит: в воду -- ни-ни --
боится пучины.
Лучины для остроты зрения не хватает.
Трость как погасший факел.
Бабочки бант потребность в дыхании удавкой теснит.
Ампирный франт -- стул -- небрежно набросил смокинг
с чужого плеча.
Имя -- голос врача -- исцеляет орды увечных.
Печать «вечность» призывает предприимчивых филателистов.
Сыграют в вист.
Ставкою будет гарем.
Выиигрыш обеспечен.
Приветливо будет встречен любой циркач -- фокусник,
эквилибрист, трюкач -- способный передвигаться.
На ногах.
На ковре-самолете, сотканном из паутины слов, узор которой
логичен своей непонятностью.
На шприце мифологем -- схем жизни, принарядившихся заново.
Лишь бы стащили с постели.
Сели.
Поехали.
Надежда не слишком разборчива: привыкла к авралам всуе.
За строгих форм кадиллак сойдет катафалк: убрали кокетливо.
Лихо гарцуют кони.
Подвыпивший кучер горд, приветливо всем кивая.
Знает, кого везет на прогулку...


III



Эх,
            «Наш паровоз вперед летит!»




Да летит он в миноре,
       как ни настраивайся
                на высокую терцию. Герц
не хватает: не сводимы частоты.
        В таких условиях
                 лишь весла совместной работы
ткут флердоранж
-- раритет для друзей и знакомых.
У кого на плечах погоны с одной золотою звездой?
Поделить «два на два»
       -- простейшее действие --
                 залог семейной гармонии. Со скрипом,
но движется воз. Роли
ищут своих гениальных актеров:
       вот -- Дон Кихот, а вот -- Санчо Панса.
                Консонанса незаметна агония...




Кто оседлал паровоз?




из серии
«портреты»



1


Если бы были только одежды черны...




2





И кто-то когда-то скажет: -- Ну, что ж, дружище на «бэ»,
                                               вместе с остальными«бэ»гемами
                                               на «Бэ»гамы, где дочерна загорают
                                               «бэ» «гэ»моты «бэ»гэгов, пошли...



И кто-то когда-то скажет: -- Ну, что ж, дружище на «бэ»,
                                                вместе с остальными «бэ»гемами
                                                на «Бэ»гамы, где дочерна загорают
                                                «бэ» «гэ»моты «бэ»гэгов, пошли...


И кто-то когда-то скажет: -- Ну, что ж, дружище на «бэ»,
                                              вместе с остальными «бэ»гемами
                                              на «Бэ»гамы, где дочерна загорают
                                              «бэ» «гэ»моты «бэ»гэгов, пошли...



И кто-то когда-то скажет: -- Ну, что ж, дружище на «бэ»,
                                               вместе с остальными «бэ»гемами
                                               на «Бэ»гамы, где дочерна загорают
                                               «бэ» «гэ»моты «бэ»гэгов, пошли...


3





(А чтоб читателю было отрадно, чтоб в слове
-- как на картине -- все было внятно, наглядно,
следует нынче не модный, но для наших целей
вполне пригодный, штиль избрать патетический
-- разумный, чувствительный и благородный.)


стансы педеля



-- Педелю следует мало платить.
Вить сказки нить -- разве это работа?




Лучше, наверное, об увольнении
по собственному желанию заявление
написать. Да себя пока не понять.




из наставлений
при зачатии и беременности



                                 Сестра, не смотри
туда, где тянутся снимками с натуры
очереди за тем, что должно раздаваться
даром. Паром спертости, пота -- пахнет
работа -- пропитан воздух в метро. Это
-- подземный паром, в котором каждый --
Харон с металлическим блеском лица. Руки
корнями земляной груши корежат, оплетая
своей узловатостью, невинность предметов.
Протекают изредка выдохом рты. У аорты
нет сил качать артерий эспандеры. На теле
вздуваются вены -- дороги по бесконечной
прерии свалок. Над ней реет крик галок:
черных и альбиносов -- карих, голубых,
зеленых и выцветших вовсе. Клетки экранов,
газетных листов птицелов расставил. Слов
гусеницы ползут, извиваясь эпилептическими
кассандрами, -- ползут, жрут, сметая все
на своем пути, -- там, внутри, как вода --
гниющая, грязная, плотину прорвавшая
склеп безумия.
                            Сестра, не смотри туда!

                             Сестра, не смотри
туда, где в казематах рассудка томятся души,
ожидающие суда. Не небесного -- если бы! --
земной инквизиции. На ложноножках вертятся
пузыри «измов» -- судей: фанатизма, плюрализма,
релятивизма. Ругань разного рода «центризмов»
по поводу способов смерти. Конвейер и здесь --
стучат гильотины идей и долга. Недолга: полны
корзины. А лестница, тающая в поднебесье, пуста.
И на земле пустыня. Лишь тихо ловушка жужжит:
фокус дьявола -- оппозиций вертушка. В кустах,
амбивалентно хихикая, соглядатаями бахтины
засели. Вот, вибрируя на пуантах радости, идет
чья-то душа, спеша разукрасить ставни дома --
веки его глаз, смеющихся петушками -- веселыми
и задиристыми -- в лес и в ветер; отмыть отваром
полыни пол до запаха ели, чтобы босые ступни
отцов и детей пляской зудели. Хлоп! -- антраша
вертушки в резвом канкане... И паша -- главный
бухгалтер -- экономит фонд заработной платы
на больничных листах уборщицы. Заплаты дырявы
на джинсах художника, спившегося давно. Краска
стыда обрезает душу.
                           Сестра, не смотри туда!


                           Сестра, не смотри
туда, где лицо в унижении, отвернувшись от света,
пытается прорасти в стену, а в горах, заливаясь
лавин потоками, плачут сверкающие снегом отроги.
Смеха пороги бурлят ядовито-зеленой желчью.
В ее тихих омутах даже мутного не найти отражения.
Движения нет. Клубится угарный газ одиночества. И
эхо гаснет. Рыбы слышат. Но поют лишь однажды --
только в предощущении смерти. Или в обжигающей
кислоте воздуха -- чужой среды, отчаянно выпрыгнув
на упрямых крыльях из жизнетворящей воды. Даже
если варево памяти -- бурда без цвета, вкуса и запаха,
горло кровавит счастье крика.
                                       Сестра, не смотри туда!

                                          Сестра, не смотри
туда, где проблему измятой невидящими шагами
мяты решают инженеры генов в белых халатах.
Тиха мистерия хромосом. Сон случая безмятежен.
Удача на спицах судьбы лениво вяжет свое полотно:
оно в изделие не превратится. Для этого нужно,
чтобы снова возжелал Отец снизойти. Просить Его?
Так слова забыты. И Он -- все равно в пути. Где
та страна, в которой можно Его найти? Идти нам
куда? Надежда разбивает лагерь. Шатры ожиданья
истлеть успевают.
                                    Сестра, не смотри туда!

                                         Сестра, не смотри
туда, где люди срывают страусовое боа грез. Оно
и в правду -- неспособно согреть, непрактично
для строек и мытья посуды, но исцеляет лаской
прикосновения. Твое отражение в зеркале должно
быть только хвалой -- ему бесценная дань. Воздай
красотой и... -- новые откроются звезды, новые
появятся имена, оживут забытые -- пламенеюшие
мудростью древних напевы, возведутся дома и
молодые деревья лицами крон улыбнутся небу.
Но если из литого стекла на тебя глядит земля,
потерявшая силу и плодородие гумуса, горбатит
терриконами кожу недосмотренных снов руда,
а волосы не сединой сереют -- пеплом страха --
жизни прахом, --
                       Сестра, не смотри туда!


Иначе твое дитя
в муках родовых перегрузок
войдет в мир над лесным водопадом:
душисто пряный пар в тропической бане.
Сумерки.
Влажность удушья.
В огузок шара мха
вонзится воздушный корешок орхидеи,
вида,
неизвестного еще в природе.
Проткнется сквозь живое плетение ствола и корней иного растения,
отбирая соки
-- токи воздуха,
солнца,
воды.
Дрогнет бутон.
Сейчас.
Он.
Смыслом и вершиной жизни
развернет свои лепестки.
Теплом лучится глубина чашечки.
Трепещут в ожидании
вечности мига
копья тычинок.
Ветра ор гремит аккордами запаха.
Цветок объемлет весь мир переливами цвета,
прихотливой формы игрой.


Он -- прекрасен.


Он -- чужой...

* * *



Строка


Строка
февраль -- май 1990 года
Санкт-Петербург






холодные
стекла апреля







* * *

Я слышу песни звуки.
Г.Гейне


Сквозь строки
жизнь вытекает. Взгляд
потерял птицу:
если судьбы -- врозь,
поющий дрозд не узнан.
Не тронутая знанием гроздь
манит око
мглистым свечением воска.
На блюде -- вкуса тоска. Оса
предупреждающе желтым
реет звуком:
стучит в стекло,
порываясь к ярко-льдистому солнцу.


Да истлеет плод
несорванным на лозе!
Горечь науки: день как год.




* * *



Апрель -- пересмешник.
Рабочий небесной сцены
          ошибся актом. Прозрачным
                   нейлоновым занавесом
над кульминацией падает дождь,
          не дождавшись развязки.


Мы слушаем аплодисменты капель.
Гудят подоконников жестяные литавры некстати.
          Их преждевременность
позволяет мечтать о лаврах финалов
          -- почти буколических: жизнь
                     завернута в фантик трагедий.
Паркет остался без пятен.
Полотер уходит домой.


         Так, устроившись поудобней на ложе,
мудрец когда-то учил
          обезумевших -- навсегда и везде --
                   горькому смеху комедий.


весенние заморозки



Перед закатом
недозревший апельсин
небосвода изнутри расколот.
Глазу досталась
оранжевая сладость.
Памяти дня -- зелень.
С юго-запада на меня
несется заблудившейся
вестницей прошлого
плесень: от холода
воспаленное небо неба
болеет ангиною облаков.




* * *



Ты прикасаешься:
стигмы власти -- не ласка.
Сукровицей полувздоха
долго будет сочиться след.
Разум пытается
разогнать липкий морок
-- осадок любви. Полнятся
страхом твои предсказания:
нет в них раскаянья,
нет сожаления.


Какое мне дело -- живи.




* * *

Виктору Пожидаеву
в день рождения


Саксофон незряче фальшивит.




Комком веселья
в провале ночного двора мелет хвостом, облаивая тишину,
вину стариков,
отходящих в изнеможенье ко сну, резвящийся молодой пес.




* * *





Время -- за ненужностью
         отсеченный хирургом орган.
Культя кровавится, но, невзирая
         на безгласие шрамов орденских планок,
                  -- их опыт, насмехаясь, вручил --
живет.
Часовой механизм тризны запущен:
      быстро стучит или медленно
             -- не понять. Его
                      отключить, ускорить
                             никому не дано.
В мерном цоканье шестеренок
слышу: «когда-то».


Только утраты
          -- инженерные службы памяти --
возводят храм
на цветущих полях «давно».




* * *





Нам жизнь дает попутчиков в дорогу,
не выбирая. Идем, страдая, но миримся
-- их не прогнать. Один -- надежный --
с ним мы неразлучны: разумен, трезв,
всегда поддержит, успокоит, увидит все,
как есть. Иметь такого рядом -- честь.
Второго -- непоседу -- не отыскать:
в бегах, в мечтах и планах, в надежде
благую весть в ладонях принести. В грез
олимпиадах умаявшись, навеки прикипает
к кастрюлям прозаического брата. Но
третьего я ненавижу. Каков он с виду --
знаю: орудием убийства для зеркала
становится платок. Лицо изменчиво --
вода. Жестокий мальчик с ноготок
работает на складе. Там прячут краденое:
года, покрывшись плесенью, лежат.


из серии
«miserere»

4



Господи! Ты щедро
дал людям голос.
Душа, прорастая колосом
сквозь связки и горло,
болит, плачет, кричит
за всех бессловесных
и трагически безъязыких.
Будь милосерден к тем,
кто способен запеть: охрани
и спаси их дар от пера
немых по природе, тех, кто
жить не может, не содеяв
второй по счету грех
на бумаге, кто первый -- минуя
страх -- свершает в мечтах.


* * *



Боль -- качели.


Ели,
       корнями протыкая небо,
седеют кронами,
       земли коснувшись.
Возможности -- на выбор: выбить
        поднос устойчивой опоры
               из-под ног, а может,
                      не терзаясь, голубую твердь
проверить на надежность.
Смеясь и каясь.
Каясь и смеясь.


Доколе будет длиться круговерть?




* * *



Белое по зеленому:
на сукне биллиардный шар.
Треугольный угар возможностей.
Траур побед
качает лузы гамак.
Рука или взгляд удачу сулят.
Кто нанесет удар?




помнили облака
(мелодекламация)



Пружина сжата.
Предел: не бывает дальше и ближе. Изредка
она распрямляется с заунывным гудением.
Осталась малость дыхания -- судорожный кураж
под пластинку. В тоскливых дарах звучания
оплачется несостоявшийся свинг.


«NUAGE». KING CRIMSON.


Не знала.


Не знала: на сцену событий вечера
через раму окна вплывали -- сквозь время
-- низвергнутых ангелов невидимые покрывала.
Они подхватили, запеленали стакан,
в который жемчужиной Феофано счастье упало
не давая осадка. Незаметно
выпит он был,
хоть пенился через край. А может,
музыку отравляли чары ленивого ритма:
предвидела,
угадала,
просила,
напоминала: синкопами недоумения,


Разговоры столовых приборов -- бестолковая маета.
Расчесаны бороды.
Безупречны проборы.
Частицы -- как смысл.
Ограды -- нелепость -- союзов.
Гаданье на картах амбиций, и взгляд,
поглощенный азартом победы,
не заметил,
не различил,
не понял,
не передал: «ты!»
В озерце засыхающего на тарелке соуса
-- грибная коричневость сои --
растекается
соленая водянистость. Твои глаза -- сквозь.
Все хвалят мясо -- как никогда удалось.
А листья растений уже
                               помнили,
как неосязаема плоть перистых прикосновений,
                                                                     помнили,
как лентами рук свивалось летящее в комнату небо,
                                                                           помнили,
как изнутри обжигала закрытые веки огненность солнца,
                                                                             помнили,
как удушлива тяжесть кучевых одеял -- утраты себя,
                                                                         помнили,
как губы от боли предчувствия кривились именем
-- вестником гроз над полем судьбы...


Сивиллы звучания
с горечью знания говорили о том,
что невозможно поймать и понять:
спокойная гладь отражений
-- глубока смертельно. Неслышно вещает безумие
чужим хохотом
оскал двойника в зеркале.
Обрывками перкаля несутся по небу
облака
на созванный -- неведомо кем -- раут,
ищут заветный дом.
Лауды мы опрометчиво оставили «на потом».


Душа моя, ты ведь знала, принимая оммаж.
Почему не сказала?


KING СRIMSON. «NUAGE».




* * *



Угасает способность считать «на три»
событиям. А нынче
в халатах белых резво набежали люди.
Врачи или судьи.
Судить -- кого? И что -- лечить? Рояль
расстроив, глухой
пианист бренчит, не слыша фальши. Ты
не иди дальше,
немилосердный мальчик, убивший птицу.
Бесцельно летит
перо. И это -- не стрела в груди. Ресница
выпала, но никому
не больно... Нет у меня два сольдо, чтобы
открыть Америку.
Пьерро не засмеется в истерике зеркал.




* * *



«Было» овеществляется.


Поступков нумерология
         -- смешна и нелепа: трагика хохот
                 вторит опозданьям. Вначале
от тела отделяется
         часть прожитой жизни. Отдаляется,
                  неподалеку кружа. Легким вздохом,
прикоснувшись к щеке, руке
-- прощается. И
отлетает.


Кто-то снежинок счет
        в апрельской замети
                снова начнет, взгляд
                        холодным стеклом ослепляя.


А время
            -- коварство фантомов памяти --
                      с безразличием тихого шизофреника
-- идет.
апрель 1991 года
Санкт-Петербург




апология
флоры и фауны





* * *



Когда- нибудь
          я прорасту лиственным деревом
                  на берегу равнинной реки
-- высоким, раскидистым и спокойным.
Буду забрасывать
       сети тени
            в прохладные воды,
                     желто-багряные письма
посылать далекому морю,
        доверяя течению. Птицы,
                играя с моею листвой,
будут веселыми и беззаботными,
         слепо веря
               в наступленье весны,
                        в новые песни, которые,
                                 быть может,
зимой согреют
память одинокого странника,
обнимающего мой ствол
           в последней надежде
                     на тепло и защиту. А потом,
состарившись,
с радостью стану костром.
Или крыльцом дома. Дети,
           ползающие по нему,
тоже со временем захотят запеть,
взлететь в небо,
          подобно птицам,
                    снисходительно возвращаясь к дому
-- его звуку и запаху --
такому живому,
           живущему и зовущему,
                   пока не истлеет до праха
плоть дерева.




* * *



Для английского языка, в отличие от русс-
кого, характерна сложная система времен.»
Учебник английского языка для 6-го класса


Язык -- сети,
        поставленные
               расчетливой пром-артелью на путях
миграции рыб
-- больших и малых.
        Теснина потока в горах,
               полноводное русло равнинной реки,
                         гладь океана
-- шахматное поле, прочерчиваемое
       возможностями неизбежных ходов. В свершениях
               от безграничного прошлого к будущему,
                       пожухлым листом скукоживающимся
                                в точку
-- химеру рассудка,
         соблазняющего
                доверчивые ощущения,
-- бьются рыбы в равновеликих ячейках «сейчас».
Не обогнуть и не ускользнуть.
Не истаять плоти.
Кровавая метель сорванной чешуи. Если бы
          indefinite настоящего,
                 злорадно торжествующего,
                         сжимая безжалостно хватку,
прислушалось
к милосердным советам continuous
-- в сети просвет.
       свет,
           спущенной пружиной,
                 плавников песня!
                      Текучая радость тела
объемлет
       мировой союз океанов, морей, рек, ручьев,
               смеющийся над усилиями картографов
поймать его в хлипкую паутину
         параллелей и меридианов.




* * *

Люди -- друзья человека
для ясноголовых женщин
с белесыми волосами.
Руки, израненные в зарослях ежевики
-- кровь цвета чернил --
зарываются в бьющую искрами шерсть.
Парфосный ошейник, блюдечко с молоком
-- геральдика собственной свободы --
тем, кто служит любовью
без страха за будущее,
без оглядки прощает
снисхождение. В прятки
преданность не играет: в своей наготе
-- чистой и бессмысленной --
перебирает бисер подарков,
случайно брошенных милосердием
-- дуэньей совести.




пейзаж с борзыми



Ночью
на пятачке пожухлой травы
-- зияние косогора в панельной уродливости --
девять борзых
носятся друг за другом кругами.
Без хозяев, поводков, ошейников,
не лая и не скуля.
Телом похожи
на одиноких больных драконов,
победоносно пронзенных
неумолимым копьем
-- уже не страшных, потому не нужных.
Корчатся, головы заломлены
в беззвучном вое,
истекающем клубами пара.
Спины борзых белесым ореолом дымятся
-- отблеск неоновой изморози. И,
остывая, лава превращается
в поток молока: волны -- замерзли...
Хоругви хвостов струятся по ветру
негативом кудрей
из черно-белых снов Бердсли.


Нет страшнее пейзажа: зажаты
между домов вертикалями
-- дно ночного аквариума --
призраками танцуют
в рапиде рахита борзые.




фрукты и ягоды
цикл стихотворений





I



Ударить горстью переспевшей вишни в стекло окна...




II



Малина -- сфера, половина которой втянута
         во внутрь другой
                толчком движения
в попытке вывернуться наизнанку. Замкнутое
         пространство самодостаточно.
                 Досталось сладости.
Лишь до слепоты взгляд напрягая, изнутри
         сумеешь увидеть сложность
                 и совершенство ягоды
-- колпачка гнома. Подкладкой служит
         нежная, мохнаточешуистая
                 пустота. Скользит лениво
поверхностный глаз по неисчислимым сферам
        цвета первых заморозков,
                 ударивших по красному
и нырнувших затем в кувшин молока. Грезится:
         эти миры -- шары эластичной
                оболочки и сока -- связаны
только дымкой тычинок, неразумно выросших
         не в цветке -- в плоде. В воде
                  к сестре сфера тянется --
парабола формы искажается прозрачными каплями.
         А хитрый кудесник -- свет --
                    проделывает любимый фокус:
в конусе света от лампы малина похожа на крокус,
         свернувшийся пушистым котом
                 на блюде, вопреки тьме за окном.


III



У груши нет чувства меры.
В этом она так похожа на нас,
мыслящих альтернативами вопреки
пластичности случая. Или:
твердое, лишенное вкуса
зеленое крошево юности,
авансом складируемое в погребах,
холодных и темных. Или:
забивающая гортань
вязкая каша перезревшей плоти.


Счастлив тот, кому повезло съесть
ароматный, хрустящий и сочный плод.


IV



Лимон -- знает всяк -- закоренелый холостяк --
надумал жениться. Это решение
так взбудоражило фруктово-ягодный стан,
что ему баклажан привели с перепугу...
Конфуз!
По зрелому размышлению остановились на сливе.
Девица -- на диво:
бока фиолетовой сладостью отливают.
Но, увидев среди родни
невесты матрону, золотящуюся цветом оливы,
лимон заупрямился: -- Брак будет несчастливый!
И сливу отправили восвояси.
Что поделаешь, нужно свататься к фиге
-- слегка перезревшей скромнице,
но себе на уме и плетущей интриги.
Был бы жених доволен...
А он окружен эфирными грез парами, знай
твердит в эйфории:
-- Кислоте много сахару не бывает.


Либо избыток приторности,
либо судороги от оскомины
-- варенье никогда не взыграет,
может годами стоять.

V



Смеющийся
       кулаком в нос
абрикос -- не так прост. Загадка
       не только колировки шара
-- дитяти загара
       дорогостоящего пляжа,
но и простой морелки,
        довольствующейся
               теплом грелки скудного солнца
                      средних широт.
Так вот: мякоть у абрикоса
        всегда темнее
                в сравнении с кожицей.
Работают
         ножницы видимого и сокрытого.
Что интересно для вкуса
          -- увы! --
                не имеет цвета.
Глаз глядит на тайну,
но ее невозможно съесть.

VI



Поспели яблоки.


Одновременно трюизм и правда,
перед которыми мы беспомощны,
как перед жизнью. Соблазном
падает восковой муляж знания
в руки или на головы
сидящих под деревом и алчущих
откровения. В яблоке
мерцают знаки нам непонятной
цветовой азбуки,
рисуемой опытом на простыне Бытия.
Зеленые -- знаменья фантасмагории.
Карминные -- клюв фламинго.
Молочные -- умиротворение зрелости.
Красно-коричневые -- кора облаков
перед августовской грозой.
Пурпура тяжестью налитые -- щеки
склеротика. Едко пахнущие
маникюрным лаком -- вкус несъедобности --
анилиново-розовые содрогания цвета.
Поспели яблоки.




утренняя грамматика



Глагол спросонья,
песьей головой мотая,
от нужды изнывая,
трусит к заветным столбам -- стволам --
телам существительных, на глаз прикидывая
расстояние в шагах числительных.
Рубит хвостом на лету
энергетические стрелы наречий.
Что ему птички -- союзы и частички --
в рассветной прилагательных взвеси,
умывающей несокрушимые монолиты столбиков?
Утренняя местоимения звезда высока.
Радость причастия велика.




из серии
«вариации на тему»
(Кристины Роcсетти)



Душа запуталась в кистях яблоневого цвета.
Задыхается, бьется,
разрывая вязь
аромата и перламутрового сияния.
Лепестки падают.
Ветвям больно.
Кора змеится узором.
Острым крылом
прорезав последний силок,
улетает.
И поет где-то.




клещи



У клещей своя мера
вещей и смысла. Непредставима
под кожей темнеющая страна их странствий,
дарующих ощущения прожорливым хоботкам. А там --
над близкой луковицей волоска -- по непонятным нотам
вдохновенно дирижирует кто-то
другой музыкой... И ветер
на огненно-рыжих струнах играет,
развивая локон,
развевая веер
сверкающей на солнце гривы
-- гордости дочерей Евы.


Случайно дрогнул листик дуба.
Клещ падает. И вот
уже находит
питательную среду: вонзается
-- легкая боль сладострастного поцелуя.
Жжет кожу. От зуда
дыхание перехватывает. Его дом
в студенисто-белом бланманже жировой клетчатки
под спасительным плащом
-- бархата или сморщенной корки печеного яблока
-- покрова. Пока клещи
эриниями ошибки не впиваются в нашу плоть --
душа и тело здоровы.
Боже!
Зачем ты их сотворил,
анемичных и полных сил насыщаться и размножаться?
Только ил времени кормит клещей:
там,
внутри,
нечто,
наподобие несъедобно густых щей из разнокалиберных обломков
жизней -- чужих и своей,
откладываемых скаредным обменом веществ про запас.
Панегирический анфас лица и позы,
вобравщих многомерность пространства,
-- порядок, недоступный разуменью клещей. Они,
подобно цыганам, надувающих
наивных крестьян надутыми лошадей животами,
-- ведут вольготную жизнь
по подделанным, к тому же,
давно просроченным векселям.


А мы с тобой, друг мой, становимся дураков кораблями!
В угаре пафоса неофитства не в состоянии защититься
от докучливых паразитов, штурмом берущих трап:
кусачей волны комаров,
навозных мух, гудящих зловонием,
и безобидно невидимых -- как мифы о Лилит и Лолите --
-- до укуса, а после -- до энцефалита --
клещей.


Гони их взашей!




осетры в садках



Иэну Андерсону




У тебя на ферме в шотландской глуши
осетры живут. Из пруда в пруд
плывут -- по мере набирания веса.
В безопасности тихо спят в детских
садках сотни маленьких осетрят.




У тебя на ферме в шотландской глуши
осетры живут. В тиши им спокойно,
как в танца круговых фигурах: натуру
не нужно ломать -- свою и течения.
Выбора нет. Бал правит селекция.
Ее лекции поучительны, но скучны.
До весны ждать. Икру отметать.
Сохранив декоративность роговых
бляшек, на блюде раритетом возлечь.
Будет течь сок -- спекшаяся кровь.
Вроде -- обмана нет. И на тарелке
в порционном куске -- счастье гурмана.




У тебя на ферме в шотландской глуши
осетры живут. Незамысловатую рябь
рыбьей жизни дробят предложенье и спрос
на пластины шарманок -- карты звезд.
Глазницы садков для осетров незряче
пялятся в небо, выцветающее на плато
под жесткой радиацией отражений.




из серии
«портреты»



Хельге де ля Мотт-Хабер


Чуть привяленная
       спокойным вечерним светом
               душистая мякоть дыни:
не золотистая -- на сером будней палево-розовая,


Строгая черноголовость
       ибиса. Бордюры пластичности
                жеста и точности шага
на листе гравюры -- загадка пустого пространства.




Древесина у грифа цитры
         рассохлась, но звук по-прежнему
                 мелодичен, напев изыскан.
Так почему же у эха голос чуть-чуть надтреснут?


Русло узкой реки глубоко.
          Взгляду проникнуть на шелковистое
                    дно, где скорость течения
очевидна в смятенном движении трав, -- не дано.




любовь как растения
или
растения как любовь



I



Любовь.
         В земле зарождается
                  туго скрученным шаром, в котором
томится вайя папоротника.
Она распустится опахалом веера.
Дуновенье узора
          судьбы. Пророчества комбинаторики:
«крестик» -- «да» -- зелени глянец,
«нолик» -- «нет» -- солнце мигает
          сквозь резное отверстие.


Болотом
        или сырым лесом
                 нужно идти, чтобы найти поляну,
изрисованную зелеными арабесками. Не спасает
        феска жителя Севера
                от перегрева. Бессмысленно
прививать дичок к яблоням
         элитных сортов. На унавоженном грунте садов
дикое дитя -- папоротник,
          вырванное из реликтовых снов,
                   -- не приживается.

II



Тому, кто любит
         сиротливость анютиных глазок,
заботливо высаженных в банку
из-под консервов «Кильки в томатном соусе»
         у рамы окна чердака
                 -- почти мансарда;
силачей, чей генетический код
награжден орденами -- выдерживают
         едкость кислотных дождей, перегрузки
                  звуковой ауры мегаполисов;
не прополисом -- повышенной радиацией
         напоен блеск глаза
                 с пятью ресницами,
-- тому не понять потребность вереска,
выросшего на семи ветрах,
         в дорогом пансионате в горах. Окрест
благовест разносит свой звон.
          В уединенье -- резон свободы.
                    Чистый воздух целителен.


III



«Руками не трогать!»
«Не кантовать!»
Впрочем, «Опасно для жизни!» тоже.


Как расточительна и коварна природа,
навязавшая ирису -- неприхотливому
к грунту цветку -- столь капризную форму.
Страшно дотронуться к языкам лепестков...
Фиолетово-сахарна сладость арбуза на срезе.
Ириса нежная плоть текуча, а потому
хрупка: тиара и плащ, ломающийся
от малейшего дуновения воздуха. Три пряжки
у горловины -- мохнатые спины шмелей.
Форма страдает движением от себя и к себе.
Листья -- ножей полоски. Острые кромки
былого веселья. Поломки часто бывают
в троллейбусе. Кричат пассажиры, пытаясь
прорваться к выходу. Сине-желтый букет
может легко измяться. Ирису трудно
вписаться в бесцветную гамму будней.
Когда же на рынке приходится изредка
видеть в рост человека мутантов в ведрах
-- коричневых, розовых, белых, сиреневых --
душа почему-то надевает пуанты, руки
и тело самоотверженно прикрывают цветы
с головами гидроцефалов от броуновой суеты
и толкучки вокзалов. Память без слов --
про себя -- напевает нечто приятное
в темпе Allegro non tanto...

IV



Только издали кажется:
        поле ржи -- сплошная масса
               тусклого золота.
Лавой движется от горизонта.
Не прополоты
         красные поцелуи маков.
                 Темно-синее небо Арля
дополняет идиллию.


Как всякий злак,
         колосок ржи -- тяжелая голова
                  на коктейльной трубочке стебля.
Воткнута в землю.
Кишит муравейник.
Сорняков низкорослый подшерсток. Полевка
на задних лапках стоит, глядит
          в свой календарь, вычисляя,
когда упадут на землю
          нового урожая первые зерна. Если
                  колосок вырастает на перепутье дорог
                             от поля вдали,
-- он одинок.
Наг.
Сир.
И убог.


V



Не высокопарность риторов
        -- белоснежных сфер -- иногда
                  чернилами выкрашенных
                            в розовую любезность.
Не плоские пестики
        -- желтые или медно-коричневые --
                 с лепестками -- небрежностью слегка
                          перепившего сакэ каллиграфа.
Не бледно-сиреневые
         аграфа острые звезды,
                  оживляющие
восковую бледность посмертной маски.




Только простых хризантем нежность,
          бурьяном растущих на Юге
                   возле каждого дома.
Охапки.
Снопы.
Стоги мелких белых цветов.
         Соцветий ежики
опьяняют тело
          остротой прикосновений. Колкая
белизна благоухает.
Амнезию благословляет горчинка запаха.
          Прохлада постели из хризантем
навевает сны,
          в которых судьба
                  ставит спектакль
                          со счастливым исходом.


Что может быть лучше
          забвения в чистоте цветочного ложа?
Когда еще раз оно нам будет дано?

VI



Macrocistis Perifera.


Сны Саргассового моря.
Сфера, линия и тень
бахромы -- портьеры в замке
Посейдона. Как уютен
интерьера маньеризм...
На поверхности спиною
макроцистис чертит классы
-- не квадраты, а амебы.
Хлорофилла массы режут
серповидными ножами
гладь воды на мини-лены.
Солнца зайчик -- герб флажка.


Как восьмое чудо света
-- для паломников соблазны --
экзотические плети
строят цепи -- анфилады
галерей. Сады прогулок
и забавы для колибри,
позабывших где-то клювы,
но нашедших плавники.


Нам не слышать пенье бликов.
Не увидеть игры цвета:
зелень в шторм сосной седеет,
в штиль парится бирюзовым.
Анакондою на пляже
моря водоросли млеют.


Бедер дрожь, томленье рук,
возбуждение от танца,
растрепалась кудрей грива.
Обессилена гетера --
залпом кубок пьет вина.


Не твоя, мой друг, вина:
заказать не можем сна
с ощущением -- без дна и
меры счастья. Нужно только
слепо верить. Долго ждать.
Сам в сознание войдет.


Macrocistis Perifera.

VII


Перезревший кот
        отмечает запахом
                границы домена любви.
Домен белоснежные конусы
        плавят эфирные фракции аромата,
                вьющегося
                      фатой
по ветру за влюбленными. Фата
         прищуренный взгляд.
Золотой цветок на голубом фоне.
Жестока рука короля.
Власть
        волн запаха бросает в тяжелые сны,
                душит. Судорожные попытки
                        вцепиться в утлый челн
                                  чистого воздуха.
Лилия -- изощренный страсти садист -- впивается
          тысячью игл в сознание. Обоняние
не выдерживает:
прозрение невозможно.


Все понимал тот,
кто вручал наивной невесте,
         лепечущей несуразности,
                  свадебный лилий букет.
Кокетливым аспарагусом
         -- зеленая бижутерия к белому --
щекочут зрение.

VIII



Доктора вызывать не нужно:
диагност на дому имеется.
На чистом белье
тетрастигма Вуанье
лучше УЗИ укажет на пятна.


Тяжелый четырехлистник на деревянистом
ползущем стволе. Вибриссы спиралей
нащупывают точку, в которой
уместно проверить закон тяготения.
Никому не верится, что в окно
из узилища заурядной квартиры
выглядывает знаменитый мастер
акробатических номеров в воздухе:
трюкачи в тропическом цирке
не боятся опасности. Глянцевость,
влажность темно-зеленой ладони листа,
упругость трехпалой лапы
-- северная инвалидность -- протянутой
за подаянием к солнцу сквозь грязные стекла.
Но откуда лучи? Снаружи?
Или пигмент зависит от грунта,
постоянных сумерек внутри комнаты?
Там, где холодно, дни рано темнеют
парадигмой ночи высоких широт.
Раскалены батареи. Сухая жара в оазисе
на краю пустыни -- не курорт.
Быть тетрастигмой -- профессия.
Дилетант не должен выходить на корт.


Листья -- зубцы романской короны -- желтеют.

IX



Жрецы тишины.
Фанатики чистоты и порядка.
       Гладиолусу
             легко стать
                    апологетом отсутствия человека.
Странный цветок.
Вытянут вверх радиусом,
       требующим
              несоизмеримой с собой
                       сферы пустого пространства.
Стоят на полу гладиолусы в вазе.
Молчат,
        как имя,
              стертое наждаком ветра с могильных плит.
Веер путей безымянных странников.
Никто не знает, куда пролегает дорога.
        Только голоса безмолвия
слышны в нашем доме.
         Соцветие гладиолусов долго
не умирает: мы
не выбрасываем стебель после того, как
отцвели первые два цветка,
         меняя воду до тех пор,
                пока не покроет пол
                       труха пыльцы. Наконец,
                                усталой сорокой,
                                         балансирующей на конце
палки, последний распустится мегафон.
Хрипенье немого.
Уродец.
Его не жалко. Слегка
          подгнившие стебли
вынесут вон охапкой.


         А дворник зачем-то в августе
надел меховую шапку.
Потеет, разгребая свалку в углу двора.

X



Крылышками цикад
            серебристо шуршат воздушные струи. Это --
крона звучит, которую
увидеть снизу мало кому дано.
Дымчат топаз облака,
           пропускающего лучи -- как сквозь сито --
                     надрезая их призмы ланцетами листьев.
Лица пестрят.
Мерцающие огни искр -- эфирный
          наряд эвкалипта. Хоть и не лавр,
                      но покой и слава
царят в эвкалиптовой роще. Деревья,
которым смертелен малейший всплеск пламени,
           на самом деле
                    -- достойный пример долголетия.
Текут столетия млечной рекой забвения.
Эвкалипты -- стоят.

Почему до сих пор
        не нашелся в северных странах скальд,
                 вдохновенно поющий
                          панегирики старости? Все живое
должно расти,
чтобы принять на плечи
          тяжелый груз небосвода. А ступни корней,
                    израненные Одиссеeм в долгом пути,
погрузить в Леты прохладные воды.
Ведь руки всех поэтов
хранят благоговение и восторг Эвриклеи.

XI



Человека любовь настигает
         в долгой погоне. Бег
                 с препятствиями. Главное --
не поймать,
а передать эстафетную палочку.
           дальше -- известный сюжет...


Чувство имеет форму, цвет, запах,
          интенсивность и продолжительность жизни.
Миг обретат сакраментальность.
Рушатся мифы.
Пустота начинает петь.
Мировая твердь становится океаном
          -- колыбелью,
                   в которой сирены радости
                            беззаботно агукают.
Экстатичные гимны еще впереди.
Зазеркалье -- разбито.
«Дай» свободно перетекает в «возьми».
          «Быть», «есть», «существую»
воплощаются в синонимах «да» и «нет».
Смыкается тьма и свет, порождая
          колоратуры цвета. Тело
мучительно выпускает корни,
          врастая в то, что дает жизнь,
                    заселяет пространство побегами;
новые ветви заслоняют мир,
           создавая сень, сокроющую
                     сокровенность прозренья цветком. Тень
охранит его от нескромных взоров.
Затвердев и окрепнув, канатом ствола
устремится любовь
          в свою неземную отчизну.
Там будет тризна.


Там будет хвала.
май -- июль 1990 года
Санкт-Петербург