Speaking In Tongues
Лавка Языков

Мирослав Андреев

Предисловие к книге Евгения Шешолина
«ИЗМАРАГД СО ДНА ВЕЛИКОЙ.
100 избранных стихотворений» (1)

(Издательский Дом «Стерх», 1999, Псков)







Перед читателем книга, представляющая примерно десятую часть творческого наследия одного из лучших русских поэтов конца XX столетия. Выбрать сотню произведений из стихов, даже в ранних своих истоках в подавляющем большинстве самобытных, было не совсем простой задачей. Прицел поэта всегда был направлен на отдельность стихотворения самого по себе, редки у него и циклы, объединенные одной темой, а когда и встречаются таковые, автор и здесь стремится максимально выявить индивидуальность и автономность лика стихотворения настолько, что порою объединение под общим заглавием выглядит довольно условно, и каждая бусинка-звезда, отрываясь от привязи бус, находит пусть и скромное, но свое место в авторской вселенной. Богатства сверкающих интонаций неисчислимы!
Но и завсегдатай, ценитель и кладоискатель в мирах истинной поэзии, и чуткий читатель, не порастерявший на жизненных стезях утонченности слуха и четкости взгляда, да и случайно любопытствующий прохожий, чью неокрепшую любовь к магии ритма нелишне поверить настоящим свежим стихом, и даже всем и вся уже пресыщенный скептик -- виртуоз наведений теней на плетень, -- открыв этот сборник, попадет на удивительный пир знакомства с доброй сотней песен на острове из моря «Измарагда со дна Великой», полное собрание которого уже существует в машинописи, терпеливо дожидаясь издателя.
Евгений Шешолин родился 9 декабря 1955 года в Латвии, «В городке игрушечном Краслава...», детство и школьные годы прошли в Резекне. После школы едет в Петербург, поступает в Политехнический, но, проучившись год («Питер всегда выталкивал меня», - вспоминал он в дальнейшие годы), бросает и, будто по наитию, переезжает в Псков, поступив на естественный факультет (география и биология) Пединститута. Уже года с 73-го пробует перо, хотя настоящие стихи пробиваются из ученических почв года с 76-го. С 77-го начинает изредка публиковаться в газетах
Резекне, рассылает стихи по журналам и в 78 году «Сибирь» публикует его еще полудетского «Снежного человека», позже изредка балуют вниманием и псковские газеты. Практикой на факультете географии была поездка в Киргизию и Среднюю Азию, навсегда запавшие ему в душу, разместившись в мире с каждым днем крепнущей поэзии. Закончив институт поэт учительствует по распределению в живописной глуши Невельского района, на станции Изоча, знаменитой до него, пожалуй, лишь тем, что где-то неподалеку век назад некоторое время работал художник Шишкин. Иногда выбирается в Псков, в Питер, в Москву, к родным в Прибалтику, тоскует по «цивилизации» и очень много пишет, в основном в стол, -- толстые журналы не устают отказывать.
Еще в 1978 году Евгений знакомится в Петербурге с младшим приятелем Иосифа Бродского поэтом Олегом Охапкиным, широко печатавшимся в самиздате и за рубежом и, разумеется, вместе со всеми близкими по духу находившимся под пристальным вниманием КГБ. В 79-ом Шешолин знакомит с Охапкиным уже автора этих строк, и у нас назревает идея своего самиздата с привлечением всех, кого мы повстречали в жизни достойных имени поэта. Таким образом, уже в мае 1980 и состоялся первый номер альманаха «Майя» во главе с соучредителями и соредакторами Евгением Шешолиным, Александром Нестеровым (Соколовым) -- (г. Фрунзе, ныне Бишкек) и Мирославом Андреевым, а Олег Охапкин, знакомство с которым было как бы последним толчком, переслал наше детище в США Константину Кузьминскому, который и опубликовал его в одном из томов «Голубой Лагуны» (русская поэзия после 17-го года, не печатаемая на родине) и дал обзор альманаха в интервью «Голосу Америки». Как, впрочем, и ожидалось -- для авторов и друзей авторов альманаха на родине настают времена испытаний, однако Евгения минуют репрессии, и он даже изредка публикуется в местных газетах (правда до публикации «Весеннего» в 1983-ем, оказавшегося акростихом «Христос Воскрес!»), хотя, конечно, основные срезы творчества находят место лишь в бесперспективно продолжающемся самиздате.
От самого исхода творчества поэт тяготеет к строгим классическим формам -- сонету, венку сонетов (из двух не оставил ни одного, от второго, более позднего, осталось несколько сонетов в черновиках), терцинам, рондо и др. Сразу же начинает пробовать себя и в свободном стихе, верлибре -- или вдруг примется осваивать индонезийский пантум. Интерес ко всему, что связано с поэзией, что в ней увязано, ко всем ее ветвлениям жил в Шешолине неистребимо, в своих изысках он был похож на высшего из мастеров Игры стеклянных бус, с той разницей, что оставлял право слову своего творческого «Я», созерцательность его никогда не была отстраненной, но со-переживающей, со-творящей. Одна из характернейших черт творчества Евгения -- тяготение автора к краткости, порой миниатюре до дистиха. Крупным формам он вообще-то не слишком доверял, с чем, возможно, связана и постоянная тенденция к сокращению, усечению создаваемых произведений, не всегда, на наш взгляд, оправданная.
Перед тем, как немного задержаться на ориенталистических интересах поэта Шешолина, не лишне будет напомнить о бьющемся сердце, о родниках его духовного мира, что поэт прочными и ветвистыми корнями уходит в почвы прежде всего российской, шире -- европейской культуры и эстетики, отнюдь не помышляя о неестественной и вряд ли жизнеспособной прививке к чужому древу, наоборот, он дерзает в цветнике своем ассимилировать цветы далеких, будоражащих воображение стран, что ему и удается с успехом. Но урожаи с нив родных традиций тучней заполнили амбары «Измарагда». В омуте провинции окованной страшным сном любимой и печальной России поэт не может не тревожиться о ее судьбе и путях Поэзии в глухие годы лихолетий, он размышляет:




Неожиданно, порой прерывая стихи, всплескивают близкого плана заметки в рабочих тетрадях поэта. Листая архив, попадаешь в удивительный мир живой студии, и жаль, что невозможно поверить воображению, мол, хозяин лишь на часок отлучился НЕ окрестные земляничные холмы... Вот промелькнул отрывок с Сологубе, а вот и эссе о Клюеве, а здесь Шешолин спорит мягко с Вл. Соловьевым о «полезности» поэзии, или вдруг горьковата) фраза разочарования в стихах Брюсова, а заодно и Белого («Что то, конечно, более глубокое, чем игра сенсорными образами, сработанная по плану двуплановость, поверхностная пышность, при дает поэзии силы выживать в самые страшные эпохи..:»), наконец, некая веха взгляда на духовные поиски человечества -- набросок «Толерантность». Дневниковая запись о собственных творческих вехах из тетради 1986 года:




Запись говорит сама за себя -- поэт -- бывалый шахматист -- внимательно расставляет фигуры перед очередной (оказавшейся кардинальной) партией с миром.




Года с 1983-го пестуя в душе это название для книги -- «Измарагд со дна Великой» -- Евгений вряд ли проводил соответствие между формирующимся сборником и русским собранием переводов с греческого дидактических христианских историй, сформировавшимся в 16-ом веке под названием «Измарагд», хотя именно в эти годы поэт усиленно изучает стилистические законы, по которым строятся православные гимны, молитвы, литургия и т.д., попутно занимаясь жизнеописаниями святых преимущественно псковской истории. Образ драгоценного камня истины в глубинах моря поиска является еще «жемчужиной жемчужин» купца Давида (см. «Купец Давид» в нашем издании), а измарагд, изумруд -- вообще камень Стрельца, астрологического знака Евгения, «талисман Исиды», отвечающий за порывы бессознательного в человеке, но и охраняющий его целомудрие, дарующий веселье и радость зеленый камень Венеры, покровительствующий путешественникам, оракулы употребляли его и для прорицания будущего. Разумеется, Евгений не был лишен и некоторой любви к пышности, торжественности названий -- но разве можно ставить в упрек настоящему поэту этот, несколько иронический, но здоровый романтизм?..




Поэт милостью Божьей, с лучистой, чуть восточной лукавинкой в большеглазой синевы взгляде, всегда летящем навстречу смеху, широколицый, в окладистой персидской бороде, достаточно высокий, хотя слегка сутуловатый, с длинными обезьяньими руками, растрепанными вихрами -- таким его помню всегда. В нем жила непостижимо-непреходящая легкость, гармоничность с окружающим -- прекрасным и страшным -- миром, открытость при ненавязчивой внимательности, любопытстве и иронии. Казалось, его невозможно всерьез и глубоко, надолго обидеть -- он сам первым появлялся после размолвки с обезоруживающей улыбкой. Но, однако, было бы поспешным заявить, что этот человек направляем своим даймоном лишь экстравертными стезями в объемные пейзажи мира и истории, в жизнь игруче-изменчивых, но и строгих форм -- здесь все много загадочней: этот веселый Моцарт, летучий дух, использовал формы и тропику образов, красок и музыки -- тем глубже таясь -- как и нежданно проступая, проглядывая из них по-вселенски метафорически необъятным самосозерцанием, -- и ни навязывая идей, ни даже робко зазывая со-мыс-лить, со-чувствовать, -- упругим и звучным, бархатно-сочным, вызревше-цветистым, душистым, вящим «есмь»... Ныне многое в его наследии зазвучало, открывшись иными гранями, являя пропущенные интонации, нерасслышанные интуиции, гостеприимно впуская под кров беспредельных дворцов и садов уникального мира. Не без грусти за друга вхожу я в него, ибо вижу как много еще он мог сделать, свершить, услышать... С великой радостью я блуждаю по этим садам, окружаемый пронзительными фантазиями гениального садовника.
Раннее творчество Шешолина -- подбор ярких картин в точных словах, некоторое тяготение к «экзотике» с осознанием этой тяги в придании жизни ей, духа и воздуха, небезрадостной грусти при празднике солнца. Преемственность традиционализму, точности и разнообразию форм, исторические и религиозные, библейские сюжеты, начиная с юношеских опытов, сопровождают путь к мастерству. Поэт очарован бесконечным разнообразием мира, он словно хочет хотя бы краешком глаза и слуха коснуться всего, что рассыпал Творец перемен во Вселенной, изведать все тропы, не забыть промелькнувших событий. Чувство пейзажа, красот и ужаса жизни - можно привести достойный ряд подобного рода банальных эпитетов -- ухватчивое видение и овладение деталью - воистину его привилегия. Он проходит по миру, как царевич в добровольном изгнании и от всего сердца любит эту жизнь... Сугубо магическое, шаманское сочетание звуков, идей-невидимок на игрище красок, входило в него по мере все большего погружения в поэзию Востока, преимущественно суфийскую, но Китай, Япония и Индия никогда не оставались в стороне от его гнозиса. «Завязая» -- как он выражался -- в философии, в ее чистом, так сказать, преимущественно западном варианте, поэт отстранялся, ища выражение идеи в отточенной же для нее и как бы сокрывающей форме, в творческом зеркале овладевая равновелико и Западом и Востоком, являя собою пульсар их гармонии, выплескивая песни сочетания на мало кем читаемых листах. Иным чем не разбрасывался он -- Поэзия, только она была его истинной стихией -- а он ее мудрым Протеем. Не близко дружен был с музыкой, любопытствовал живописью, не тратил много времени на прозу. Между тем начитанность его вдумчива и объемна, глубоко проникновенно историческое знание и чутье, специфические изыски в восточном литературоведении поднимались до академичности -- лишь «нищеты неумолимый демон» и отсутствие связей со специалистами помешали выучить фарси.
Охватывая созданное Шешолиным в целом -- парадоксальным образом, несмотря на его тяготение к сжатой форме, -- его, лирика, поэта скорее «камерного», я вижу творцом эпическим: поразительное многообразие тем, углубление в историю и мифологию множества стран, порою в формах же и поэзии этих стран, и, конечно, -- проникновеннейшее видение Земли, многопластное и разноплановое «мое -- здесь», «мое -- вот», величавая гармония вселенских голосов. Живейшая, пульсирующая его «жила», упружащая все созданное, -- стягивает раздельные миры стихов в чудесно единый орнамент, в органично бурлящий поток незабываемых картин текучего бытия -- от личной жизни -- интимной ли, социальной -- его «я» -- до вознесения этого «Я» в созерцании к единству имманентного с трансцендентальным.




Магия Шешолина, прикровенное или же явно дразнящее колдование его постепенно, но неуклонно и навсегда подтачивая невнимательность или недоверие воспринимающих -- вдруг ошарашивающе вваливаются выверено узренным, переливающимся светом истины, пространством озаренно сочетавшихся таинственным браком слов с небеси -- и эта музыка уже не оставит вас, дыхание Искусства и Вечности нежно подводит к слезам напоминания и утверждения Бессмертия... Трагичность поэзии Шешолина ненавязчива и чужда словам «надрыв» или «отчаяние», наличествуя, так сказать, «в меру» -- она естественна, как одна из необходимых категорий великой и необъятной, непредсказуемо жуткой, но и завораживающей Матери-Жизни. Ну а без сладко саднящей печали какие ж стихи! Читатель услышит, как выговорил поэт свое и современникам, и «потомкам в заоблачной кроне», не без желчи порою, а порой и поплакавшись о сирости существованья, но все же доминантным в нем пребывало иное -- через «здесь» -- но нездешнее.
Глубоко прочувствованный взгляд на поэтику Евгения Шешолина выражает в своем поэтичном Трактате в форме акафиста «Великий поэт Щешолин» поэт и участник самиздата «Майя» с 5-го номера Сева (Всеволод) Рожнятовский. Монография, к сожалению, известна лишь узкому кругу читателей 6-го номера альманаха и -- в сокращении -- питерского самиздата «Сумерки» (№ 10, 1990 г., выходившего со страницами памяти Е. Шешолина, его стихами и статьей С. Рожнятовского на основе трактата). В составе машинописи полного собрания произведений Е. Шешолина, как и все менее крупные посмертные публикации о поэте (Артем Тасалов к подборке в «Советской литературе», В. Я. Курбатов в «Русской провинции» и Е. Зотова в «Литературной учебе»), ожидает более широкого прочтения и Севино исследование.
Великий Пушкин в Пскове бывал лишь проездом и не удостоил города стихами, творя и обитая в Михайловском, так что, можно сказать, лишь Шешолину в наши дни была вручена Музой пальма первенства: все исхоженные переулки «как будто из дыма», Кром, Запсковье и Завеличье, церкви и кладбища, оббитые древние стены, сам дух Пскова надежно внедрился в один из широких пластов многоликой поэзии Евгения. Он чувствовал и любил этот город, что после смерти своего поэта стал в чем-то протяжно и тоскливо не тем, да и вообще с 90 года нечто темное снова корежит Россию, словно подталкивая ее к бездне... «Псковские вирши», приводимые в этом сборнике, как бы венчают многоярусный ряд псковских стихов поэта, концентрируя в себе и авторское кредо в преемственности былому, коего святые отцы вводятся в стиховую ткань, к которым и взывает «чуду брат» поэт Шешолин, уходящий по своей тропе от угарных шоссе с магистралистическими монстрами. К «Виршам» примыкают стихи, воспевающие легендарные окрестности Пскова - «Выбуты», родина княгини Ольги, первой на Руси христианки, «Малы» - «псковская Швейцария», осененная руническим крестом Трувора, «Крыпецы» -- чудодейственный монастырь, основанный целителем Саввой. При всей толерантности к иным вероучениям и плюрализме душевного склада, Шешолин всегда оставался христианином по преимуществу, за год до смерти перешел из давно номинального католичества в православие, понимание которого было близко в нем взглядам о. Александра Меня. По таинственным предначертаниям свыше оба покинули бренный мир в 90-ом году -- и поэт, и просветитель-священник, -- от рук убийц.
В Евгении жил неутомимый путешественник, казалось, при иных обстоятельствах он бы скитался без остановки, пока не увидел бы весь белый свет. Его всегда привлекал Восток, в нем вообще словно таился некий степняк -- сухой и жаркий, с горчинкой, воздух и горячий лаваш с острейшей приправой непременно вошли б в атрибутику земного рая Шешолина. Уже с начала восьмидесятых близким ему поэтом становится урду- и фарсиязычный Мирза Галиб, которого поначалу Евгений больше чувствует на расстоянии, нежели знает, и усиленно разыскивает подстрочники, как и вообще все, связанное с ним. Разумеется, объемы знакомства с европейской и мировой поэзией лишь разрастаются -Шешолин переводит и хайку Басе, и Ли Бо, и Юй Синя, к любимейшим русским Анненскому и Мандельштаму присоединяются Ходасевич и Хлебников, и мало ли кто еще -- целые страницы рукописей время от времени заполняются неисчислимыми именами поэтов всех времен и народов -- на память -- которых прочел или мечтает прочесть.
Армения, Киргизия и Средняя Азия, Абхазия, Украина и Крым, Беларусь и родная Прибалтика, обе столицы, Псковщина -- пространства, кои успел навестить Евгений, выстреливая взглядом Стрельца с неуничтожимым интересом к жизни, вырываясь из Пскова, затягивавшего все роднее.
1983 год -- один из наиболее плодотворных, если не самый насыщенный, в жизни поэта. Помимо растущего разнообразия стихов в традиционно европейских формах, Шешолин осваивает, наконец, форму газели, взрывая игровые рамки стилизаторства, поведшегося еще от Фета, иронично изощряющегося у Кузмина, всклокатывающего у всеядного Брюсова, вздрагивающего горячей ртутью в мраморных жилах Иванова. Со временем русский читатель поймет, что естественной привита к древу нашей поэзии газелья ветвь именно Евгением Шешолиным. С 83 года он приступил, и активно, к созданию «Первого Северного Дивана», постепенно наполнявшегося до канона своей родины и остальными формами -- рубай, китэ, мухаммасами, тарджибандами, мусалласами, мусаддасами, месневи, фардами и назирэ. Это была сверхзадача и, в принципе, она почти решена еще и с помощью хлынувших шипящей и пенящейся горной рекой переложений из Саади, Низами, Камола, Хафиза, Бинои, Икбала и, конечно, любимого Галиба, которые гармонично прижились в «Северном Диване», и перед нами предстает, изумляя, одна из прекраснейших и совершенных проток его поэтического гения. Фарси в одиночку дается с трудом, поэт интуитивно движется с помощью подстрочника, почти изобретая новые размеры, во всяком случае заставляя услышать музыку в неторопливом напеве прочтения казалось бы едва не спотыкающихся стоп. Параллельно газелям и переложениям суфийских классиков, на одном вздохе осенью же 83-го Шешолин пишет «Касыду возвращения», которая, если подойти с формалистическими требованиями родины касыд, как касыда весьма модернистична, но каков разбушевавшийся символизм стихии образов и ритма, сколь красочно сверкает низринувшийся поток идей! На нашей ответственности извлеченный из архива первозданный вариант - в дальнейшем поэт дал волю вивисекции и серьезно сократил «Касыду» до «Четверостиший возвращения», которые полностью опубликованы в № 5 альманаха «Майя» и в сокращении «Русской провинцией» (1993, № 1). И, наконец, еще произведение 83 года -- поэма «Абулькадир», -- греза Евгения о великом индийском поэте-суфии Абулькадире Бедиле, творившего на фарси и до сих не осваиваемого отечественными переводчиками. «Абулькадир» -- одна из вершин поэзии Шешолина, в свое проникновении до бытийственных сутей, в мистическом озарении напрочь сметающая современные и возможные обвинения иллюстративности и экзотике со стороны замшелых критико мелкопочвенного традиционализма.
Используя для восточных поэтов традиционную форму подражания - назирэ (см., например, назирэ на газель Хафиза памяти Игоря Бухбиндера, ведущего поэта фрунзенской школы, участника «Майи», умершего в 83-м), Шешолин тем самым как бы акцентирует принципиально иной подход восточной поэтики к так называемой «оригинальности», который словно напоминает нам что под луной оригинален и неповторим лишь язык поэта, музы ка его слова, выпуклая правомочность образа, живость звука в сочетании красок -- дар, одним словом.
Мир ловил поэта Шешолина, и он его поймал. Быт и первой и второй семей не сочетались с его свободой, но характер Евгения был не из тех, что надламываются от одиночества. В конце концов, одиночество - единственная, наша неотчуждаемая ценность. Что касается Шешолина, он всегда оставался душою дружеской компании, а домишко его над Псковой -- неким даосским приютом для философствующих поэтов, пьяниц и шахматистов, да и сам хозяин с годами все более походил на любимого им Чжуан-цзы, что, разумеется, не помешало ему в последние годы перевести с польского сонеты из А. Мицкевича, как ранее переводил он Павлака и Ч. Милоша, прихватывая попутно латыша Фрициса Барду. Прозаическое наследие поэта ограничивается несколькими эссе и автобиографическими набросками.
И все же затянувшаяся оседлость и странствия по воображаемой карте начинали его тяготить, толстые журналы в ответах мало отличались перестроенными от застойных. И вот -- веяние дурного времени -- наконец поддался и он иллюзии подзаработать на путешествие (мы собирались тем летом на Иссык-Куль) и мелочи жизни торговлей, что уже пару лет блестяще не удавалось некоторым из нас, его друзьям. Было начавший крепнуть социальный взлет закончился трагически. 27 апреля 1990 года в Даугавпилсе, став невольным свидетелем неведомой уже навсегда тайны мрачной семьи в коммуналке, где ошибся он дверью, зайдя к случайному знакомому, Евгений был сброшен среди бела дня в центре города с третьего этажа и умер в больнице, не приходя в себя.




Такова коротко основная канва его творчества и судьбы. Осталось лишь от всей души поблагодарить добрых ценителей русской поэзии, которые в столь невесть чем занятое суетливое смутное время нашли возможность помочь в издании этих избранных ста творений поэта Шешолина. Если же кто-нибудь пожелает более подробно ознакомиться с его творчеством или даже помочь с публикацией готового к набору полного собрания «Измарагда...», комплектовавшегося по принципу изданий Библиотеки Поэта, привожу, как хранитель архива и редактор собрания, свой адрес и телефоны Всеволода Рожнятовского, столь же усердно все эти годы после ухода Евгения Шешолина принимающего деятельное участие в более открытой жизни его стихов: 180004, Псков, ул. Спортивная, д. 5, кв. 24, Андрееву Мирославу Алексеевичу; телефоны - 2-77-47, 46-73-02, Всеволоду Михайловичу Рожнятовскому.


Издание осуществлено попечением Рекламного Агентства «ИРА»
Друзья поэта выражают сердечную благодарность Ирине Вовнобой.


1. От публикатора: Поскольку я нахожу статью не совсем удачной, то и воздержусь от ее комментариев. Безусловно ценно в ней то, что это еще одно неравнодушное свидетельство об интересующем нас Поэте, тем более, что в статье представлены два прозаических отрывка из текстов Евгения и еще один стих, которого не было в моих публикациях (Творцу Первого Северного Дивана). Теперь и Мирослав ушел вслед за Женей. В память их обоих я уже присылал в Лавку небольшое эссе о нашей давней совместной поездке в Питер. Больше мне сказать пока нечего. -- А. Т.