Speaking In Tongues
Лавка Языков

АРТЁМ ТАСАЛОВ

ПОЭТ ЕВГЕНИЙ ШЕШОЛИН

(Попытка знакомства)

 

«Советская литература», №1, 1991

Евгений Шешолин, Артем Тасалов и Мирослав Андреев на Сенатской площади, 1979

Евгений Шешолин. Крыпецы


 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
…Не я ли был брошен в пустыне у траурных вод?
Не я ли был свыше зачислен в несчастный народ?

…Дальше – хуже и дольше: прибавился на день
Путь возврата домой через высохший лес…
Покажу я следы ученических ссадин
И двойник улыбнется с далёких небес…

Это только цветка небесного завязь.
Сколько помню — всегда цвести собираюсь
Все цитаты — из стихотворений Евгения Шешолина
 
 
Мучительно писать о друге, которого уже нет. Почти невозможно. Память не остыла, образ не прояснился, эхо присутствия длится. Однако, может статься, что, удаляясь во времени и судьбе от этих дней и событий, я уже не смогу подвигнуть себя на воспоминания какие-то бы ни было, и потому скажу сейчас по горячему следу, как смогу. Скажу, что в русской поэзии явился новый поэт Евгений Шешолин.
Один из нас ещё в пору блаженных первых лет студенческой жизни назвал его «Шелошик». Так и осталось: очень к нему пришлось. Женя или Шелошик. Высокий, худой, широкоплечий и чуть сутулый, с несколько размытыми чертами лица и большими выразительными глазами, ироничный, жестковатый. Почему же не все любили его?


Но человек — не рубль, чтобы всем нравиться. Он жил, как Цинциннат: он не хотел быть прозрачным; не мог, не умел. Государство мстило растворённым в людях презрением к личности, особым вниманием компетентных органов, черной работой и прочая, и прочая, и прочая… Впрочем, это скорее не месть, а некая глубокая неизбежность…


Женя родился в 1955 году. Детство в городе Резекне (Латвия). Последние 15 лет жизни — в Пскове. Трагически погиб в апреле 1990 года. Он принадлежал, как и все мы, к «поколению Дворников и Сторожей». Особенно — сторожей… Этим и объясняется столь часто встречаемый в его стихотворениях образ «сторожки». Образование — высшее. Диплом — «Учитель географии и биологии». Несколько лет преподавал в сельских школах Псковской области, где вполне окунулся в нищий быт жителя Нечерноземья. Тусклые, ностальгические краски этого быта растворены во многих его стихах. Собственно учительский опыт, который, несомненно, был у него, почти никак не отразился в творчестве. Разве только вот:

Вправо по карте



Никогда он не питал иллюзий относительно злой природы царившего в стране тоталитаризма. Уже на детских фотографиях этого лопоухого первокласника просматривается какая-то обречённость на страшное внутреннее противостояние. Наверное, поэтому чтение книги Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» не выбило его из седла, как некоторых из нас: он был готов к этому знанию, он давно уже «сгруппировался», ожидая удара. Отсюда, вероятно, некоторая жесткость его в отношениях с теми людьми, которые не знали, а часто и не хотели знать той правды, которая могла разрушить их уютный и тёплый миф.
Он не хотел безропотно принимать спущенную сверху на всех одну роль социальных статистов, винтиков и шпунтиков, тарапунек и штепселей. Он испытывал мистический страх перед большими скоплениями людей и тогда твердил, как заклинание:


Конечно, сам он был не сахар и не подарок. Совсем не подарок. Хотя… Разве поэт — не подарок? Разве искусство — не праздник на этой серой свинцовой земле под куполом страха безбожного неба?


Может быть, поэт тем и отличен, что эти слёзы так никогда и не просыхают… «Будьте как дети» — сказал Господь, и вот за соблюдение этой заповеди многое можно простить поэту.


Очень любил тепло и всякие сладости. Щедро делился радостью вновь открытых ойкумен культуры. Иногда буквально заставлял выслушать чтение особо понравившихся ему стихотворений или обширных цитат из прозаических книг. Рождённый под знаком Стрельца, был по натуре бродягой: легко «отрывался от субстрата» (его выражение). Тема дороги — одна из сквозных в его творчестве.


Не имея специального исторического образования, он имел сильно развитое чувство истории. Прекрасно ориентировался во времени. Изучение древних культур было его любимым занятием, и там он находил дорогих его сердцу собеседников: Чжуан-цзы и Ли Бо, Басё и Ранран, Калидаса, Бхартрихиари и Сурдас, Низами, Хафизи Бедиль, Кирмани и Галиб. Несколько лет жизни он посвятил усвоению мусульманской культуры, самостоятельно изучал язык фарси, и его переложения великого Галиба на русский язык я нахожу лучшими из существующих. Любимые русские поэты, насколько мне известно, — Мандельштам и Ходасевич. Ходасевич как-то особенно близок оказался ему по складу души и нерву мироощущения. Любил Гумилёва. Из современников отдавал предпочтение Иосифу Бродскому. Его преданность самообразованию и культуре исключительна на фоне всеобщего невежества нашего, даже среди творческой интеллигенции. Культурная традиция в стране почти пресеклась, и мы, самоучки и дилетанты, жадно хватали и впитывали те её крохи, которые перепадали нам из книг Лосева и Бертелльса, Аверинцева и Малявина, Топорова и Семенцова и некоторых других авторов.

 
Как-то незаметно и безнадёжно он отчаялся. Несложившаяся семейная жизнь, полное отсутствие какой-либо социальной защиты, все эти комнатки-крохотули в частном секторе, все эти фанерные сторожки, пропитанные въевшейся грязью, жизнь часто чуть ли не впроголодь, и, наконец, эта удушливая атмосфера подпольного быта лагеря развитого социализма эпохи Застоя и первых лет Перестройки, — всё это вместе и порознь давило на его широкую и всё более сутулившуюся спину. Добавим, впрочем, олимпийское равнодушие к его твоорчеству «официальных органов» советсткой культуры. И хотя смерть его была трагической и безвременной, но случайной ее, увы, нельзя назвать.
Последние пять лет Женя писал очень мало, всё больше правил старые стихотворения. Последний год, можно сказать, не писал. И если внешне его находили даже благополучным — появились какие-то деньги, то внутренне он был уже подорван.

 
Домик Евгения Шешолина (прямо под храмом и деревом)Влияние демонических сил на жизнь творческих людей — тема серьёзная и большая. Здесь не стоит прикасаться к ней походя. Скажу только, что и здесь, в этой судьбе, это влияние имело место и небезуспешно… Капля и камень точит — и даже такую жизнестойкую и бесстрашную натуру, как у Жени, может подточить и разрушить «безобидная», как кажется, привычка. Домик, в который ему повезло, наконец, вселиться, был очень ветхий, участок — запущенный. Женя так и устроился, ничего не обновляя и не вспахивая, за что мы ему часто пеняли. Он как будто знал, что ему тут долго не жить. На участок вползало церковное кладбище, тоже запущенное, и — руку протянуть — церковь Константина и Елены XVI века. Вся эта обстановка очень подходила ему , и он любил свой домик с видом из окошка на реку Пскову, от которой и город получил когда-то своё название. Когда я иногда неслышно входил к нему, то мог застать его сидящим на табурете лицом к окну, печатающим на ветхой же своей машинке очередные варианты своих стихов. Вместе с ним в домике жила чёрная собака Умка — гроза всех уличных собак, и кошка, клички которой не помню уже. С ними и их щенятами и котятами он часто делил свой холостяцкий стол.

 
В таких явлениях, как творчество Евгения Шешолина, ещё раз сбываются слова Фёдора Достоевского о всемирной отзывчивости русского человека. И пусть это явление будет негромким и скромным, но для нас — обнадёживающим, ибо оно в ряду других, подобных ему явлений, таких, например, как не узнанный до сих пор отчаянно-нежный мир Александра Башлачёва, и иных, ещё скрытых до срока.


…Желтая — песок и глина — среди осенних сжатых полей протянулась к далёкому лесу под низким северным небом — дорога. По дороге идёт человек. Походка его легка и упруга. И он совсем-совсем не сутулый. Он идёт и читает свои стихи. Свежий бодрящий ветер доносит их нам:

 




Евгений Шешолин

КРЫПЕЦЫ

Евгений Шешолин, Артем Тасалов и Мирослав Андреев на Сенатской площади, 1979

Из «Псковской тетради»


* * *


Премного богом отпущено славы
Местам, где и лето посмотрит строго:
Крыпецкая брусничная дорога,
Ратные леса пресвятого Саввы.

Здесь он шёл один на ящера страсти
И вырвал огненный язык из пасти,
А когда враг засверкал, как золото,
Загнал чудовище вон в то болото.

И ящер напролом ломился, бежал,
И Савва — в ледяную воду — за ним, —
И дразнил, и бил, никуда не пускал,
И осенний закат над лесом звонил.


 

* * *


Прогулок полуночных мастер,
Брожу, как в забытых томах, —
И жёлто-зелёный фломастер
Меня зарисует впотьмах.

Не зная, но чувствую вектор;
Не к счастью и не на беду,
Я в частный запутанный сектор
Неведомо как забреду.

Привычек чужих не упрячешь,
Глаза как во сне отвернёшь,
Всем воздухом чуть не заплачешь,
Неверное солнце вернёшь.

Когда-нибудь хватит названья,
И: речка по жилам бежит,
И ясен закат расставанья,
И внутренний голос дрожит.

Мой шаг осторожный не гулок,
И память роится в груди,
И только один переулок
Всё дальше, куда ни иди.
 
 

 

* * *


Нежилой, некрасивый
Накренившийся дом
С растопыренной ивой
Под мутным окном.

Лай далёкой собаки,
Взгляд из жизни моей.
Эти скудные знаки
И теплей и родней.

Это тайна окраин
И печаль тишины.
Вот и мне не случайны
И кому-то нужны.

Свет луны терпеливый,
Грубо сбито крыльцо.
И дремучей крапивой
Заросло деревцо.
 

 

ЗМЕЙКА ЖИЗНИ
(Индийская рага)


 
Змейка жизни вьётся на закате
Над бездонной синью вьётся холодея
Золотая на закате замирая
Над холодной синей бездной змейка жизни

Так скользнёт под плоское сознанье
Заиграет по растеньям глянцевитым
Перевитьм по зазубринкам развалин
Золотой тоски пронзительная змейка

Так в спокойном изумруде предвечернем
Так сгустившийся пронизывая воздух
Над чернеющею бездной на закате
Вьётся вьётся золотая змеёка жизни
 

 

ПОХОРОНЫ ВОЖДЯ
(Первобытные люди)

 

Бубен бил, будто в ране боль;
Провожали весь день вождя;
Он лежал, будто кремень строг,
Будто тайну свою нашёл.

Молодых бил святой озноб,
Взгляд у старцев окоченел;
Кто-то смутно подумал вдруг,
Что не знал никогда его

Положили в резной челнок
И пустили на волю волн,
И поплыл незнакомый вождь
К заповедной Стране Отцов
 

 
Из «Армянской Тетради»


НАРЕКАЦИ


 
Как осенью томится спелый плод,
Так он собой измучен, наконец,
Ещё один неутолённый вдох,
Не выдохнув, поймав почти руками,
Так бережно, как полную воды
Большую чашу через сад понёс,
Чтоб вылить в келье на страницу всё,
Теперь он долго чувствовал. Теперь
Уже не сможет не услышать Бог
Его мольбы и чудо Гаваона
Он повторит, и будет мир спасён!…

Пуста наполовину, но уже,
Чиста, как свет, едина, будто вдох,
Испив бессмертье новая страница
Пред ним легла, и, утомлённый, он
Откинулся, забылся и услышал
Уютную благую тишину:

Спускались сумерки, и синий воздух
Застыл смущённый в маленьком окне.
И кто-то разговаривал так тихо
Внутри него, как будто разбудить
Его боялся, и жестокий мир
Был нежен, словно колыбель ребёнка…

Он спал легко, доверчиво и долго.
 
 

 

ИЗ «РУССКИХ ГАЗЕЛЕЙ»

 


* * *


Вот и вырвалось слово из города, словно убийца;
Вот и в мёртвой деревне не дали бродяге напиться.

Проведите меня на ненужное сорное поле, —
Там я буду крапиве и дикому тмину молиться.

Ваши души, поверьте, ещё не пропахли бензином,
В небесах улыбаются ваши прекрасные лица.

Принесите смертельных паслёновых ягод в ладонях,
Белены заварите и дайте бродяге напиться.

Ничего, что завяли на ржавчине детские уши,
Никосу напевает с отравленной ели синица.

На дырявом пергаменте пасынки-знаки не плачут.
Я пишу на последней, разорванной в клочья странице.

Быть крапиве и дикому тмину в небесных амбарах!
Вызревает мой голос, грядёт Лучезарная Жница.
 
 
 

ЦВЕТЫ


Пусть по утрам струится душистый горошек,
И мальчик в теплых сандалях стоит на крыльце.
Жёлтый мяч, будто фокусником подброшен,
Опускается, лежит в мокрой пыльце.

Пусть, настигнут волной сирени он верит,
Что по твоим следам нельзя не кадить,
Когда распахнут ветром облаков веер,
Когда по таинственным улицам можно ходить.

Пусть будет роза белая-белая, согласен —
Видишь, не истёрта радость в душе моей;
Оказывается, горели цветы, но погасли;
Развевается разноцветный вечерний змей.

Пусть под старинную чистую лютню жасмина
Приснятся низкие дома в незнакомой степи,
Окошко выйдет во двор какой-то другой жизни:
Драгоценный луч соскальзывает с черепиц.

Пусть в старости тонким ядом нарцисса
Надышится дорожки одинокий отрезок,
Наконец-то откроются с жёлтых страниц
Лепестки ломкие, как засохшая стрекоза.

А когда умру, принесите к могиле
Лилии, только лилии, холодные лилии.




1. Речь идет о святом Савве Крыпецком (ум. 1495), основателе монастыря Иоанна Богослова в Крыпецах неподалеку от Пскова. Монастырь разрушен, но место это и поныне почитается как благодатное.


Август 1979 года.
Вот мы стоим на Сенатской площади -- Женя, Мирослав и я.
Жене -- 24, мне -- 22, Мирославу -- 20 лет.
Женя погиб в 1990, Мирослав в 2000.
Женя прибыл в Псков из Резекне, Мирослав из Рыбачьего(берег Иссык-Куля), я из Москвы.
В Питер подбил ехать Женя -- повидать Олега Охапкина, на которого он, уж и не помню как, вышел.
Но пока мы только с поезда -- и прямо на площадь: я в Питере первый и, наверное уж, последний раз; Мирослав, думаю, тоже; Женя проучился здесь год в институте до того, как приехал в Псков.
Стоим на совсем пустой площади, созерцаем, стало быть, Зимний Дворец.
Вдруг, откуда ни возьмись симпатичный такой фотограф -- ребята, мол, надо. И ведь прислал же через пару недель каждому по три фото! До сих пор удивляюсь.
Уезжали из Пскова ночью в общем вагоне (я согласился в самый последний момент: не люблю дорогу) -- курили в тамбуре, болтали долго.
Кое-как перекантовались.
С Женей мы знакомы с 76 года, с Мирославом -- только-только.
Я его всерьез тогда не воспринимал. А он уже тогда воспарял над нами крылато...
Нос кверху -- полный понт.
Первый раз я его увидел...
(почему так мучительно мне всегда воплощать в слове воспоминания? Наверное, потому, что они прямо под руками начинают ветвиться и расползаться как веселые и печальные змеи, и надо успеть всех схватить, а это опять бежать, шустрить, нагибаться... ох, не люблю! ...но фотограф сказал ведь -- «надо»... Ну надо -- так надо.)
Короче, занимался я тогда в народном «театре слова», репетировали мы пьесу Горина -- «Забыть Герострата», где у меня была роль Клеона, а у Шелошика (да-да, смешно сказать -- у Шелошика!) -- роль купца Крисиппа (вот вижу уже как он вскидывает свои длинные руки и говорит -- «Я здесь, Клеон!» или -- «о горе мне!»? -- что-то путаюсь),
Репетировали мы почему-то в здании кукольного театра, что рядом с «домом Батова» на берегу Великой у моста. Акустика там -- фантастическая. Вышли покурить -- и вот он, Славик с тетрадкой своих стихов.
Представляет его мне Шелошик (что говорит -- не помню).
Листаю стихи -- складная литературщина -- всерьез не принял, но что-то снисходительное сказал. А Женя возбужден, рад знакомству, как всегда хихикает что-то.... В итоге, Мирослав открыл нам индийскую религиозную философию и «каннабис» -- завязались узелки надолго.
От Питера у меня ощущение нереальности осталось -- цветные кубики центра, канальцы, мостики, петруша на коне взмывает...
До Охапкина ехали долго -- жил он где-то на окраине -- зелени много -- пух летел? -- хорошо. Охапкин Олег сам тоже хорош оказался -- красивый, статный, свободный; до сих пор помню его и люблю. Ночевали у него на полу. Что-то пили, читали свои стихи. А он, молодец, терпеливо слушал наши по сути детские еще вирши.
Впрочем, я был тогда в середине «Живой Земли» и помню, как ему понравились «о мои пятипалые! в золотистой крови! и т.д.» -- он даже жену свою с кухни кликнул -- послушай, мол, как живописно. А вот что Женя читал -- не помню, виноват. Вторую ночь пили мы на косе в финский залив у костра.
Купались, орали, бегали.
А вот небо там красивое утром было -- в Москве такой голубизны я не помню.
В самом начале «перестройки» была такая передача -- «Пятое колесо» -- там, однажды, я Олега увидел: стоял он в свете фонаря и печально смотрел в камеру, прижимая к груди первую здесь свою книжку, которую издал фонд Горичевой, если не ошибаюсь, -- и грустно до боли мне было видеть скорбный его и несчастный лик. Не знаю -- жив ли еще Олег, но где бы он ни был -- отсюда ему тихий привет и поклон за прекрасные его стихи, которые есть.
Бродя в третий день по центру, набрели мы на концерт козловского «Арсенала», который вот-вот начинался и мы как-то легко проникли.
Я вообще (к стыду ли своему? -- не знаю) не поклонник джаза, но там они дали в жилу: соло на саксофоне (Козлов), а потом они все ушли -- и один барабанщик на пятнадцать минут ка-а-ак.....
На поезд денег уже не было: на электричке ехали до Луги.
Пока ехали -- Женя все старался, что бы я в стихи Мирослава въехал -- что-то ему пригрезилось там, -- но я так до сих пор и не въехал. Мирослав ревниво косился. Он был высокий -- выше нас -- удобно ему свысока коситься -- вот он и косился.
Так я тогда и не понял, что это серьезный фрукт и в зубах надолго завязнет.
Родились мы с ним в один день, только я на пару лет раньше.
За Шелошика мы незримо боролись, а он со всеми ладить умел.
Первая трещина меж нами глянула, когда задумали журнал издавать -- вот тогда он перетянул. Назвал его -- «Майя», а в майю я мистически лезть боялся и не хотел. Я хотел -- «Слово», -- банально теперь, конечно, видится, но для меня тогда -- принципиально. И потом, Мирослав и Женя уже сразу его видели в диссидентском контексте, а я этого не хотел. Долго колебался -- несколько лет -- и когда окончательно вступать отказался -- Мирослав мне этого не простил -- написал мне в Москву письмо, где посылал в меня в метафизическую бездну перерождений -- на самое дно -- злое такое письмо -- и если б не Крест Христов -- мог бы я туда и споткнуться.
Годы спустя, при очередной редкой и вооруженной до зубов нашей с ним встрече, сидя на скамейке у памятника Кирова в Пскове, в летний солнечный вечер, я рассказал ему сон, где мне приснилось, что я стою в некоем зале, передо мною стол, а на столе -- огромная раскрытая книга. Я наклоняюсь над раскрытой страницей -- и вижу как бы много миров, распахнутых мне и влекущих бесконечной сладостью воплощенья, -- вижу, и как будто начинает втягивать меня в эту книгу и вот промедлю еще -- и утянет меня безвозвратно. Усилием воли, не иначе, как по милости свыше, отрываю взгляд от книги и слышу тут же чей-то злорадный смех -- поднимаю голову -- надо мной, как бы на площадке с перилами, стоит некто, похожий на Шейлока в овчиной шубе, смотрит на меня и так недобро смеется: сорвалось, мол, сейчас, но мы еще встретимся. И я проснулся.
«А ведь это был я,» -- сразу соглашается Мирослав и опять веет какой-то жутью.
...Сошли в Луге -- вышли на шоссе до Пскова и пошли потихоньку, надеясь поймать попутку. Вдруг на меня такая тоска напала, что силы все ушли и я сказал ребятам: как хотите -- дальше не пойду.
Сошел на обочину, лег.
Пришлось и ребятам тоже.
В Пскове уж очень невеселая меня ждала сцена, вот я и слег, предчувствуя.
Однако, вот и попутка -- крытый грузовик, набитый чуть не до потолка матрасами! Добрый шофер легко согласился без денег до самого Пскова.
Уж мы растянулись.
А вот плащ свой любимый, который в руках держу, -- оставил там, в машине. До сих пор вспоминаю (Фирма «Макинтош» -- в комиссионке, почти что даром).


....


Когда в самом конце 80-х Тимур Зульфикаров гостил у нас в Пскове -- я пригласил ребят в гости (тогда уже мы редко даже с Женей общались: приход мой в Церковь охладил отношения, -- я был неофитом и прощался с прошлым).
Пришли, нормально поговорили. К Тимуру оба с уважением -- мэтр, все же.
Они тоже ему понравились.
Женя как-то пошутил потом, что у Тимура -- «сахарные дервиши, фруктовый секс», -- Тимур ничего -- смеялся.
А ведь и Тимура открыл мне Женя: когда вышла первая книга Зульфикарова -- «Поэмы странствий», (до сих пор больше всех последующих мной любимая) Женя где-то ее сразу выловил и, усадив меня, стал щедро делиться вкусным блюдом, читая нараспев:




Потом эту книгу привезла мне из Болгарии Ирина, купив ее случайно, то есть -- по наитию.
В ночь когда Женю выбросили из окна в Даугавпилсе я был дома один.
И такая вдруг под вечер печаль легла на сердце, -- неподьемная.
Поставил я пластинку Башлачева и прослушал от начала до конца, упав в кресло и свесив голову, -- О том, как уходят поэты, помните?....
Несколько часов Женя лежал на земле и умер уже в реанимации, не приходя в сознание.
Мирослава тоже убили.
Он несколько лет занимался архивом Жени и подготовил том всех его стихотворений. Этого тома я так и не видел. Но рано или поздно он объявится.
В прошлом году Мирослав издал 100 избранных стихотворений из этого тома.
В целом, издание это могло бы быть лучше, на мой субъективный пристрастный взгляд, но зато теперь первая книжка Шелошика лежит на полках книжных магазинов Пскова и, наверное, это хорошо. Только сиротливо она лежит как-то, за год не раскупили ее. Псков опять его не заметил.
Впрочем, теперь это уже проблема Пскова: дело сделано -- гармония извлечена из хаоса мира. Бытия прибыло еще на одну драгоценную каплю смысла.
О творчестве Мирослава -- не мне судить. Я -- пристрастен.
Но были и у него когда-то прекрасные строчки в море сырого текста. Были!
И был рассказ, который он читал мне давным-давно в Летнем саду прямо под Колесом Обозрения и дождем моросящим.
Рассказ о том, как человек пошел в горы на поиски конопли, как он общался с горами, с ядовитой змеёй, как он бежал -- летел словно птица, сбегая по склону и как убили его советские милиционеры -- застрелили из пистолета -- мистический такой, хороший рассказ.
Вот, вспомнил фильм и актера, который поразительно похож на Мирослава мифом личности -- фильм Сокурова «Скорбное бесчувствие», актер в главной роли -- почти один к одному -- Мирослав.
Он рос без отца. Мать боготворила его.


Иисусе Сладчайший, помилуй нас.


Артем Тасалов, 5 мая 2000