Speaking In Tongues
Лавка Языков

 

Константин Дмитриенко

 
 
Если ты можешь поссать на стену, типа как, подписываясь, на бетонных плитах, у тебя есть все основания считать себя мужчиной. Если у тебя в положенные сроки не начались месячные, то соответственно, велика вероятность беременности, впрочем, и это еще не показатель, мало ли что, всякое бывает…
Поводов считать себя необычным, даже в ограниченных рамках нормы, более чем предостаточно. Так и делаешь. В конце концов — нет двух одинаковых отпечатков пальцев, двух одинаковых рисунков на радужке глаза, тоже нет.
Я искал у себя орган ответственный за поэзию. Нет. Такого нет. Ну, может быть, гениталии. Яйца и елда. Так что же отличает поэта? И почему это, я и мне подобные мнят себя чем-то большим, чем просто мыслящий кусок мяса? Почему Я и Мне подобные, когда речь заходит о принятых всеми правилах, принимают позу Великого Гуру, неподвластного человеческому разумению, и от того способного отметать правила, как хорошего, так и любого иного тона? Эк завернул-то… Можно подумать!..
Чем отличается человек от бога?
Ничем. …
Лена Васильева спрашивает меня о том, что такое «в моем понимании поэзия»? Я обещался подумать над этим, но ничего толкового так и не придумал, ничего, кроме того, что то, что мы (или один Я) называем поэзией может оказаться одной из разновидностей магии. Обряд при помощи которого мир изменяется, причем не как-то метафорически, а самым настоящим образом, вот это и есть — поэзия. Серега Иванов из Рязани, предупреждает, что подобное отношение чревато многими опасностями, типа как «продавшийся дьяволу в любом случае продешевит». А что я могу сказать в ответ? Да ничего я немогу сказать в ответ, кроме того, что если поэзия не становится магией, не изменяет мир, то она остается не более чем пошлое «bla-bla-bla-bla», только слова. Ну да мне еще говорят о том, что есть визуальная поэзия, поэзия жеста и предлагают заняться театром. Я кривлю рожу и в глубине души соглашаюсь, но это так глубоко… Я же убежден, что между мной и БОГОМ нет никакой разницы, и поэтому я не могу продать свою бессмертную Сатане. И потому еще не могу, что будь она у меня в наличии, давно бы уже обратил в «звонкую монету».
На высоте 10000 метров от поверхности моря я подумал о тех, кто на глубине 40-50 метров под землей, под землей, под грохот и еле слышные объявления станций (пересадки и предупреждения о закрывающихся дверях, просьбы подбирать длинные юбки на эскалаторе и сообщать об утерянных вещах машинисту), под грохот, шипение дверей, объявления и, опять!, шипение дверей, я подумал о тех, кто на этой глубине прижимается друг к другу, не потому, что рассчитывают на секундную (хотя бы) близость, а потому, что час пик. А еще я подумал о том, что хорошо бы однажды написать рассказ, который будет называться «Они целуются в теплом метро, или
Чем еще заняться на эскалаторе»
.
Потому что, этим, прижавшимся друг к другу, щупающим сквозь одежду и проникающих горячими руками к горячим телам, любой час — ЛИПКИЙ ЧАС ПИК. Как и этим, что в заднем ряду самолета заняты ускоренным знакомством, они понимают, что совокупиться не даст очередь в туалетную комнату на корме и от того воля их заключена в руках и влаге. И еще между теми — тесными в час пик и плотными в поцелуе нет никакой разницы. И те, и другие — временны. Как и эти, что на заднем ряду, решающие проблемы удовлетворения доступными, мануальными способами. Как и я.
Но это к чему? К тому, что орган ответственный за поэзию, одновременно отвечает за время.
АНЬКА …….....................
И если ты можешь поссать на стену — значит, ты мужчина. Если можешь остановить время или ускорить его, если можешь вообще отменить время — значит ты поэт.
Ночь с 9 на 10 декабря 1999 года была на 15 минут длиннее. В музее Маяковского, на Лубянке я разбил к ебаной матери свои часы. Магия вошла в меня, а необрезанные евреи, заикающиеся и уверенные в том, что знают, что такое поэзия, демонстративно покинули зал. У каждого свои комплексы и недостатки.
На обратном пути, только-только разрешили отвязаться от кресел, как Мишка Павин, вечно пьяный по окончании выставки фотохудожник поднялся и пошел по самолету, шатающийся и неуверенный в том, что вообще находится на борту. Через 15 минут он вернулся и, втягивая голову в плечи пробормотал мне и поэту Вялыху, блюющему в импровизированные пакеты из «МК», «Известий» и «Коммерсанта» (где-то в них, было уже информационное оповещение о готовящемся выбрасывании на рынок новеньких 1000-рублевых купюр), Мишка пробормотал о том, что его сейчас будут убивать. «Да ну тебя, на хер, кому ты нужен на хуй, сиди,» — сказал я. Но через некоторое короткое время к нашему ряду подскочила укутанная в каракуль тетка, толкающая перед собой длинную стюардессу и вопящая о том, что необходимо вернуть самолет в Домодедово, о том, что необходимо сдать «вот этого негодяя» в милицию, заковать в наручники, приговорить хоть к какой-то мере наказания… Путешествуя по воздушному пространству ограниченному бортами Ил-62, Павин присел в свободное кресло, не обратив внимания на то, что оно уже занято кошкой упакованной в сумку. Кошка молчала. Орала и требовала высадить фотохудожника тетка-хозяйка. После того как они успокоились, Мишаня уснул сном младенца. И только во Владивостоке проснулся, чувствуя жажду, утолить которую смогло только «Балтика №9».
Поэзия должна, не может не быть физиологичной. Как позывы к рвоте, как безумное желание совокупления. Поэзию можно сравнить с уринацией. В том смысле, что можно поссать на угол справа налево, можно в обратном направлении, можно расписаться на стене, если хватит мочи, но это — уже от замысла, а само мочеиспускание — физиологично и от него никуда не денешься, даже если «прудишь в штаны».
После безумного вечера с остановкой времени на фоне памяти о желтой кофте, пучке редиски, рояле вверх ножками на потолке, после странных вопросов и гробового молчания образовавшегося вокруг, после того, как мне не хватило места в «Жигулях» корреспондентки радио «Свобода» пригласившей Денисова и некоего Айвенгу, после возвращения в «Измайлово», я как будто бы выпал из, нет, я упал с дерева, по которому поднялся, как это и положено камлающему шаману. После опустошения я должен был, я чувствовал необходимость исчерпать себя до дна.
Часы разбиты. «Один час — 50$,» — сказал сутенер, похожий на мелкого чиновника из горкомовских времен.
Река поменяла берега. Река — она вокруг нас, в нас и мы — те же реки. Иногда можно совершить нечто, что окрестили «магией», «волшбой» или «камланием», и тогда берега перекидываются. Меняются местами. И на другом берегу тебе ничто не мешает быть богом, поэтом, воином, зверем — одновременно. Одно только настораживает — всегда твоя оболочка остается на этом берегу. Остается человек в окружении человеков. На родном берегу. Хотя… Ах! Что есть родина?!
Она назвалась Ольгой и попыталась протяжно, по-педерастически аааа-кааааать. Москвичка, что ли? Нет, из Орла. Мамочка с Тверской… Тебе нравится ебаться? Ну, это ее работа. Все мы говорим в таких случаях одно и тоже. Я могу все кроме орального, нет, анального, ну да, анального. А пососать — могу, только сперва презерватив… вот так…
Я то попадаю, то не попадаю, то выпадаю, наверное, оттого, что она так устроена, ну да ее зовут Ольга, хотя, какое это имеет отношение, к тому, что если она сверху, то я не попадаю. Интересно, что она чувствует, когда облизывает кондом? Наверное, она и слова такого не знает.
Ты вообще кто? Если не хочешь говорить не отвечай, мне же на самом деле без разницы, где-то я уже все это читал, или мне кажется, да нет, я отвечу: я — писатель. Стихи пишешь? Ну и это тоже, прозу, и живу я так. Давай покурим. Давай.
Я подумал об Аньке Глазовой, которая говорит о том, что одна сидит в Чикаго и любит меня, как поэта, любит то, что я делаю, а еще подумал о том, что мне не хватает здесь в Москве женщин. Пяти женщин. С одной я бы ходил по Арбату и Кузнецкому. С другой выступал бы и взрывался хоть при Пригове, хоть при Айзенберге. С третьей бы прошелся по самым дорогим магазинам, может быть даже купил что-нибудь или ничего не купил. С четвертой целовался бы в метро и на эскалаторе. С пятой занимался любовью в общественных туалетах. Потому что в двухместном номере, доставшемся мне одному — продавленные кресла и явно одна кровать — лишняя.
Второй раз. Я сказал ей, чтобы она села ближе и оставила там, на другой кровати полотенце которым протирала себе пизду, может быть, в самом деле, увлажнялась и в первый раз. Она села. Я курил. Она курила. Под рукой у меня было плотное, но все же слишком объемное тело, совсем маленькая, почти незаметная грудь, отличимая от моей только по твердым (может быть и в самом деле?) соскам. Под рукой у меня было молчаливое существо, холодное как насекомое и такое же молчаливое. Садись сюда, — сказал я, — мне наверное уже хватило, так что садись сюда. А ей-то, какая разница, она на час ангажирована. Сколько процентов получаешь? 30. 15$ за час, подсчитал я в уме, нормально… Расскажи мне что-нибудь. Что? — спросила она. И мы замолчали. Потом она все же говорила о своей совсем банальной истории, может быть придуманной, может быть и нет, потому что история совсем банальная. Приехала из Орла в большую и грязную столицу и стала работать на Тверской, мамочкой, кем?, ну, проституткой, а-а-а!, крыша там и крыша здесь, сейчас сидит в номере, ждет когда ее позовут, телевизор смотрит… А ты – кто? Вообще-то писатель. Что-то я ей прочитал, что-то промолчал. На вкус ее пизда была безвкусной, как конолевые джинсы или вата. «У меня еще есть.» Что у тебя есть? Презерватив у нее есть. Она берет их – пачку, когда идет к клиенту, в пачке – три штуки. Ну, тогда одевай. Она облизывала, а я дернулся. Втыкая себя глубже, к самым гландам, как ужалил. Как ужаленная она отскочила и засмеялась под черно-белые фильмы на телеэкране. «Я испугалась». Не бойся. Ты же профи…
А Анька, что Анька, я — один из тех, кто уже сорвался вниз и летит, признаваясь в любви к стихам идущим из нее физиологично и предсказуемо, как сдерживаемые прокладками или чем там они еще сдерживают, течение и красные воды? Анька. С самого начала — все это должно было стать повестью о ней, далекой, на берегах озер, почти на границе с Канадой. Помню, как в первый раз я прочитал, то, что она пишет (пишет ли? может быть то, что она делает ближе к тому, что приключилось с Вялых в самолете? или все это – коротко как удачное самоубийство при помощи тостера уроненного в ванну?), меня разве что не тошнило от обилия атомов крутящихся во мне, время растянулось для того, чтобы сжаться в точку, и в самом конце (или начале начал?) перестать существовать. Только не получается у меня писать повесть о ней. Вот Бурик, тот смог. Написал «Анну в Берлине», впечатлившись ее фотографией, которая так и называлась, прорыдал меньше чем десяток страниц текста, ничего не понимая в том, что она делает и, отрицая, впрочем, он многое отрицает, делает мелкие подлянки по углам, как шкодливый кот, правда извиняется потом, ну ладно, это же не о нем. Он и не живет. Почти как вечно пьяный Пелевин — говорят, что у него BMW, и мы с Денисовым подумали о том, что это было бы интересно — приехать в Москву и на переходе от «Праги» к Кремлю попасть под колеса вечнопьяного и оттого редко садящегося за руль Виктора. Денисова я успокоил, спизднув про то, что Пелевин — миф. Сетевой такой миф.
«Давай телевизор включу. Что, так вот без музыки?» Тебе нужна музыка? «Ну, вроде как — да.» Тогда включай. Там шло что-то советское, черно-белое, как газета «Правда», на всех каналах, как не переключай — никакой музыки. Так я и ебал ее, перевернув под себя, и закинув ее ноги себе на поясницу, под свет прикроватной лампы и черно-белые советские истории на экране корейского телевизора. Я не знаю, стонала она, потому что завелась или потому что так нужно было, потому что ей нравилось, когда я вхожу и дергаюсь в ней, или только потому, что эти стоны входили в услуги уже оплаченные мной ее сутенеру. Не важно. Поэзия вершила свои круги. Синусоиды и косинусоиды. Коитус. Возбуждение, оргазм, успокоение, равнодушие (она успевает принять душ), отвращение (я успеваю выкурить вторую сигарету и выбросить за окно завязанный в узел презерватив), возбуждение, оргазм.
Ладно, одевайся. Иди. Приплачивать тебе не надо? Пожимает плечами.
Утром я встретил ее в буфете. Странно, под одеждой она казалась более полногрудой и более тонкой, чем при свете и под руками. Денисов тупой и тихий с похмелья, тянущийся больше к кефиру и пиву, когда я показал ему проститутку Ольгу, запричитал, что так и не смог найти номер телефона, а будить портье ему, видишь ли было западло, поэтому так никого и не поимел в эту длинную ночь, а проститутка показалась ему чуть ли не прекрасной «как майская роза», «Да ну тебя! Пиздишь ты все! Не может быть, чтобы это была она.» И все же в буфете была она. Смотрела утреннюю программу по телевизору и ждала пока в микроволновке разогреется курица. Те же самые крашеные в вороново крыло волосы и покрытые сине-зеленым лаком ногти. Нет смысла здороваться с клиентом, если ты не блядь, вот она и не здоровалась, а я был не совсем уверен в том, ее ли я ебал, из-за ее ли плеча на меня смотрел Жнец и что-то шептал. Я вообще не мог быть не в чем уверен, поскольку лишних 15 минут могли вместить в себя все что угодно. Тем более, что я так и не понял когда перешел реку и когда вернулся на ЭТОТ берег. Наверняка я не запомнил бы ее пизду, если бы не этот дурацкий и банальный разговор, если бы не разбитые часы и не обиженный еврей, если бы не зависть к Денисову, которого бросились покупать корреспондентки радио «Свобода» и если бы не одна моя любовница, а еще жена и Анька в Чикаго…
Пригов, конструктивист Пригов, из-за толстенной монастырской колонны, торчащей в самом центре аудитории и перекрывающей все, что можно было бы увидеть, отец постсоветского модернизма, Пригов, читал о том, что он думал в разном возрасте, мы конечно же не поверили ему о его почти семидесятелетии, но одно меня озаботило, свои воспоминания он начал с периода 5-10 лет, а до того, о чем ты думал? Я помню. И самое печальное для меня в том, что до 10 лет я думал о том же, о чем и Пригов. Теперь — иное дело. Теперь в разных концах мы, я и Анька — мы думаем об одном и том же. По разному, совсем по разному, но об одном и том же. Мы читаем одну книгу на двоих, но с разных концов. Когда приходит message на мой E-mail, комп разогревается и шипит как кошка, наверное, так шипит кошка не задавленная Павиным. Но поскольку мы читаем с разных сторон и оба еще не добрались до середины, нам есть, о чем рассказать друг другу и быть понятными и надеюсь нескучными. Но неужели нас ждет, каждого, то, что уже было, у нее и у меня?
Рассуждая о поэзии, я теряюсь от собственной самоуверенности. Но единственное мое достижение — жизнь и откровенность. И только это позволяет мне говорить о предмете, не впадая в несерьезное ерничанье. Да, я могу говорить совершенно серьезно. Совершенно серьезно и крайне самоуверенно, потому что говорю о собственной жизни. Немцов рассказал как-то, что у Чарльза Буковски был интересный, встроенный в него инструмент — дерьмометр, позволявший поэту-алкоголику отличать поэзию от говна. Может быть, у него как раз и был этот орган ответственный за физиологию поэзии. Возможно, если бы Чарльз приехал в Москву, или бы я добрался до него мы бы наверняка нажрались до свинского состояния и отправились бы на дело, то самое, что он описал в «Убийцах», или бы не отправились, возможно, что мы бы не поняли друг друга, не с моим английским и его полным отсутствием русского, но, нажравшись, набили бы друг другу морды, в кровь и сопли, и разошлись бы уверенные в одном — «Как человек он (визави этот) полное говно, но вот поэт — поэт — да, с ним было здорово творить, потому что нет никакой разницы в том, что ты делаешь — главное чтобы это было поэзией.» После этой пьянки мы никогда больше не встречались, да нам и не надо было, потому что главное — поэзия, уже жила в нас. Литература не существует вне жизни. Литература не отражает жизнь Литература и есть жизнь. Это и есть магия. А какого черта я бы читал закутанной в полотенце проститутке стихи, перед тем как второй раз выебать ее?
 
— …я — просто подонок. Я был ментом, разводил людей на бабки, работал в банке и наебывал их, хотя нет, когда я работал в банке, там все было в большей или меньшей степени честно… Вообще, вот я — Денисов Алексей, кто я такой?! Да говно я. Но я пишу стихи. Пишу и пытаюсь их показать такими какие они есть. Они больше меня, я — только их часть. А ты зря буйствовал, зачем часы разбил? Все же понимают, что это была, в смысле часы, они же тебе нужны были… Жаль Пригова не было, он бы оценил. Это у него убеждение в том, что «плохой поэт может писать хорошие стихи». А мои стихи — они больше меня.
— Ну и как оно, чувствовать себя знаменитым? Приятно когда жопу лижут корреспондентки «Свободы»?
— А я ее не выебал… Приятно конечно…
— И при чем здесь поэзия?..
Денисов в ответ пожал плечами.
 
«Ну, у тебя и хватка! Синяк останется.» Ни хуя, для клиентов — закрасишь, а для тебя — и так сойдет. «Может помоешься?» Зачем? Все равно же надевать будешь. У тебя есть еще? «Есть. Ну ладно.» Ладно — значит — ладно.
 
Потом пришел пьяный Денисов и ближе к пяти утра прочитал написанное гекзаметрами письмо к жене своего друга-учителя. А я стебал и выебывался, завидуя тому, что его покупают и лижут ему жопу те самые евреи, которых он терпеть не может, непонятно почему, так же как и москвичей, акающих и от того похожих на гомосексуалистов. Я же был совершенно выжат после камлания и платной поэзии. «А ты — ничего.» А ты, Ольга, ты — вовсе не профессионалка. …Сколько тебе лет? «Двааадцааать ааадииин.» Пиздишь, так как будто тебе восемнадцать,.. или шестнадцать,.. а какая мне разница?! Москвичка, что ли? «Нет, из Орла…»
— А сколько это стоит?
— 50 зеленых в час. Свыше часа — скидка идет.
— У меня есть пятьдесят долларов. Я хочу.
— Иди и закажи.
— А как?
— Очень просто, идешь к портье и говоришь — так и так, ебаться хочу…
— Нет, я так не могу, как я этой бабушке скажу?..
— Ит из ё фьюнерал…
 
Денисов говорит о том, что поэзия больше его самого. Я говорю о том, что я и поэзия — мы тождественны. Поэтому и останавливаю время.
 
Микрофон был расположен очень высоко, прыгать или подстраивать стойку под себя я не стал, тем более, что это уже было заключение программы, самый хвост и окончание, выдрал микрофон из держателя и пьяно (еще бы!, начинали мы этот вечер с «джин-тоник», постепенно добавляя туда, в банку, водку, водку, и еще раз водку, господамы, которые велись на этикетку содержимое просто шокировало и на мое «ну?» каждый попробовавший отвечал только одно «му-гум - дааааа!») стал читать, по памяти то немногое, что еще помнил — «В такие дни осколок воздуха так ярок». Я искал глазами женщин и находил и чувствовал, как из меня и на них и обратно в меня перла, та первичная энергия, что помогает влюбленным снимать с друг друга огромное количество одежек и добираться до тела, эта энергия заполнила зал, темный и типа футуристичный, я говорил что-то о Бурлюке, Немцове, Кузьмине, Маяковском, Себе и босыми ногами чувствовал, как время протекающее через нас кусает меня за босые ноги и шепчет в раскрытые поры — «Смени берега, возьми меня, я — вся — твоя». Время останавливать время. И сорвав с руки часы, я шарахнул их о стену.
«Денег нет, денег нет, денег нет…» Анька, во всем мире облепленном сетью осталось совсем немного поэтов, по ту и по эту сторону атлантики и пацифики — совсем немного — ты и я, может быть еще кто-то, у кого есть эти органы, но мы — есть. «Тебя рядом нет, самое время в Инет, так и связи — нет…» Анька, я увидел, как река остановилась, и берега оказались не теми, с той стороны, откуда поднимались подготовленные под кошер и мацу и литераторы, с той стороны смотрело на меня существо, закутанное в плащ и в руках держащее серп. У меня не хватило денег, чтобы купить себе меч и это хорошо, потому что в том мире, где сидели слушатели во главе с памятником серебряного века в голубом клетчатом пиджаке, я мог просто оказаться опасным. Слишком опасным. Совсем как движение ножа по горлу, серпа по яйцам. «Аутсайдер,» говорил Немцов. Ну да. Выглянув из-за ольгиного плеча, в тот самый момент, когда, то попадаю, то выпадаю, я увидел это существо вновь, шепчущее в нашу сторону, что шепчущее? У меня не хватило денег и я не убил проститутку, а если бы убил? «Вообще-то мне нравится.» Что нравится? «Трахаться.» Ну-ну.
В конце концов, передвигаясь по всему темному пространству, я выдернул шнур микрофона связывавший меня с их берегом и теперь только мои движения соединяли нас. В это время у поэта Вялых А. девица из Сибири спросила: «Он что всегда такой буйный?» — ВСЕГДА, — сказал Вялых.
Мой, переменившийся, берег! Духи путешествуют по его тропам. Злые и добрые, но всегда — сильные и отказывающиеся повиноваться. Злые или добрые — все враждебны, поэтому, оказавшись ТАМ я убиваю их. Иначе… Да ничего иначе. Просто — совсем — ничего — не — изменится — на — этом — берегу — куда — я — вернусь. Вернусь?
Анька, Анька, как оно там в Америке? Мы кидаем друг другу камни. Мы говорим о городах, в которых частью не был я, а частью не была ты. Мы знаем об этих мирах с разных концов, и с нами должно приключаться то, что приключается с тобой — мое, со мной — твое. И эти дирижабли на первых авиавыставках и эти рыбы и пальцы попавшие в позвоночник, как в телефонный диск, и этот париж и владивосток и самарканд и XYZ все это — между нами, протяженное, слепое, как связь от которой, да что я сопли пускаю, что я пишу, зачем я здесь подумал я и Кузьмин сказал мне — «вообще-то перебрал немного, но ничего — прочитай еще одно стихотворение… Нам пора закрывать…»
Никто не заметил, что ночь была на 15 минут длиннее. «Добрый вечер, вы досуг хотите?» «Н-да. И сколько стоят эти услуги?» «50 долларов, но если два часа, то…» «Часа мне хватит» «Хорошо, девушка сейчас придет» «Пусть приходит. Стучать не обязательно» «Меня зовут Ольга. А тебя? Включу телевизор?» «Ух! Я испугалась!» «Зачем ты делаешь себя больше поэзии?»
«Если ты можешь поссать на стену, типа как, подписываясь, на бетонных плитах, у тебя есть все основания считать себя мужчиной. Если у тебя в положенные сроки не начались месячные, то соответственно, велика вероятность беременности, впрочем, и это еще не показатель, мало ли что, всякое бывает…»
«Орган ответственный за поэзию, одновременно отвечает за время.»

**********

 
Мне плевать на твоих
любовников и мать,
уже.
Правила игры
не стабильны
в этом ее
похожесть на жизнь.
Oh! Treestone darling, wake up for me.
Единственное, что получится,
быть рядом, но не одним.
Ты посмотри на адрес, видишь, его нет.
Со мной то же самое, как с этим солнцем,
скатившимся в total пиздец.
Между порочным и праведным ликом
предупреждение «Будь стерильным»,
палец, воткнув в позвоночник
пробуешь дозвониться. Не получается…
Мало ль что может случиться,
и нам остается одно,
следуя правилам нестабильным,
плевать на любовников,
мать твою и подруги мать.
 
 
Вечность амебы
Камни. Стены. Башни. Города.
Трещина. Вода.
 
Небо. Сталь.
Радуга. Рука. Числа. Зубы. Дерево.
 
Опять
Камни, стены, башни, города…
 
Кажется, что я уже писал, но может быть — не я,
Но после стольких дней,
Что грозит в тумане мне, тебе
Если все забыть и все опять с нуля?
 
День седьмой закончен
Отдохнув, апогей пройдя, наметив Голиафа
В качестве стремленья к идеалу
Камень продолжает свой полет,
Трещина в конце.
 
Смеются трубы, разрушая стены.
Редкие дожди,
С ветром, заключив союз, все точат, точат башни,
Пыль заносит города
Из пыли вырастают стены, чтобы рухнуть.
 
Кажется, что я писал об этом,
Утром от стола поднявши морду,
Сквозь нытье похмелья и сквозь тени
Под глазами разглядеть знакомые пейзажи
Лунных гор и кратеров в которых,
Все осталось
За кормой салата,
И скелет селедочный ныряет
Между двух картофелин и жира
В струи строк и в заголовок
«ПРАВДА».
 
Все опять, в который раз с нуля,
Хаос поделить на твердь и воду,
Кажется, что я уже писал,
Кажется, я канул
Как амеба
В вечность.
 
 
Задержись
Танцы удивительно легки
У партнеров замерло дыханье
Далеко ль до неба?
От земли тянет холодом
И холод тянет камни,
Белый голод приближается
Во тьме трещины земли, расписанные охрой
Изнутри скребут гортань прицельно
Танцы
Удивительно легки
Шаг и пируэт, прыжок, поддержка.
Камни застывают вставши в круг…
 
Это не для нас,
Для нас иное.
Стены.
Иллюстрации к движеньям.
Это не для нас.
Но холод, холод с нами
С нами
Помертвевшее дыханье.
Камни
Два в стене и между нами — холод
Трещина.
 
Танцы холодны
На нас глядят из чащи
Камни
Утомись, угомонись, нас раскололо
Трещина
За звуком
Паутина
Камни тянутся друг к другу, чтобы закрепиться в стены.
 
Это не для нас
Меж нами пустошь звука
Вне, над нами взгляды легких танцев,
Хоровод камней
И мы камеи, геммы
Танцы холодны и белый голод с ними.
 
 

**********

 
Уплывай, здесь снега больше нет.
Эти камни, пальцы без руки.
Отломись в своем слепом отрыве.
Уплываешь целлулоидный, как пупс,
Личиком холодным вверх,
Глазки затаращив. Тень
Тщится дотянуться до утра,
Но не схватится за край.
Пальчики отдельны от руки.
Не спасти, мне не спасти себя,
И тебя. Запутался.
Плывут рядом с камнем,
Ты, а там еще одна.
И кого спасать? И как теперь спастись?
 
 

**********

 
Где-то…
Выше вершин и выше
времен, направлений, ветра
выше
дыхания, выше
движения жизни,
выше. Еще выше.
 
Где-то…
В местах безымянных,
Ангелы или Боги,
в небесное электричество
ссыпают осколки тверди
небесной,
звезды бросают,
плавят…
Этот расплав впитавший
мгновения жар, холод вечности
в горла форм заливают.
Ангелы или Боги.
 
Где-то…
В местах, где имя —
звук ничего не значащий,
раскалывают форму
и извлекают Нечто,
что в кузницах высших сущностей
станет: Мечом Гавриила,
или Петра Ключами,
или Трезубцем Сиятеля,
или Гвоздями в Хлебное
Тело, в Кровь Виноцветную.
 
Где-то…
Выше вершин деревьев.
Где горные пики земные
кажутся низким подножием.
В этих местах — Где-то,
тоже бывают ошибки.
В такие моменты
капли
расплавленной тверди звездной
летят
хрусталем раскаленным
сюда,
где в законе Время,
где Имя и Слово — в начале и
где окончание — возглас.
 
И в наших местах не мифических,
осколки небесной бронзы
становятся сталью земною.
Мечом и стрелой летящей.
Подковой.
Кольцом вокруг камня или
монетой звонкой…
Все здесь,
в земных низких горнах.
 
Но Где-то…
Где Ангелы, Боги,
суровые как хирурги,
где время ничто не значит,
бывает,
из формы выходит
особая страсть,
особая
боль, красота
особая.
 
Здесь…
И совсем не Где-то.
Раз в жизни.
Ты можешь встретить.
Творенье высоких кузниц
Идущее через время
По низкой земле.
Живые
Огонь и Стужа.
 
Но сторонись!
Обожжешься,
Обрежешься
О то, что было,
Сотворено
Где-то.
 
 

**********

 
Все закончится. Даже война.
Если
Лето, одно за другим…
Я сумел пережить,
Что теперь мне бояться
Спину свою показать
Бывшей любовнице
Или врагу
Бывшему…
С той стороны замка,
Где теперь я пускаю твои поезда под откос,
Мне ни капельки не страшны,
Твои иглы в восковое тельце мое,
Или зондеркоманды, похожие на звонки.
Все закончилось,
Можешь подарки мои, как оружие,
Сдачей отдать в музей.
Все окончено. Я проиграл? Победил
Партизанской стратегией?
 
 

    …ПОЗВОНИЛА…

 
 
После… После…
Закончив войну.
Даже если в Сочах
дом купила в десяти минутах ходьбы, —
море
может спокойно
прикрыться льдом…
Так что:
после… После…
Гудки, гудки.
Ультиматум заявишь?
Звони — не звони.
 
твой любовник похоронен твой любовник погребен 8 после код и номер после… после… вой-ой-ой
 
Не погибли. Не родили.
Вновь прилетел
в красный снег Фудзиямы
аленький попугай Гватемал.
Вот вся кровь,
что потеряна нами или приобретена.
В виду войны.
После… После…
В конце концов, это — «твои гудки».
 
it's your funeral darling with/out my # phone love it's your funeral lover is dead what? send you a yellow post card
 
Расставались раз шесть…
Сколько раз начинали кончать?
После… После…
Лейлах? Лилит?
Это в прошлой войне
ты
была — Мара,
теперь:
после… После…
Тупая стрела гудит.
 
он такой он все дыры твои глубину тьму и влажность постиг на вкус 8 цифры стоят за спиной в скорбном молчании ждут запоздалой кутьи он такой
 
Пережили. И имя совсем
ничего мне не даст. Будет яйца крутить.
8, гудок — код города или страны, номерок,
знаешь, сколько их было в годы войны.
8 — это совсем не мое
число,
после… После…
Кому-то из нас повезло.
Будем считать, что мне обещающему позвонить
после… После…
 
pass around & I'm not will Jews & bloodless meat crystal cactus & blade oh my sweet bitch I send you message may be
 
Что тебе? Мои
губы, горло, яйца, язык?
Рождество обуздать? Или дочку родить?
Бой закончен.
Будь хоть Лейлах, хоть Лилит,
сил осталось чуть… чуть…
Знаю, Мара опять пригласит
в дом, что в Сочи,
сад и 10 минут ходьбы
к черным водам соленым…
Надо ж!, Опять вкус пизды…
 
После после когда-нибудь может быть
 
 
фимбульвинтер
Нам не верилось в то, что лето может скончаться,
не хотели поверить, но денешься разве от них,
этих голых, почти как мрамор надгробий деревьев…
Верь, не верь. Крест на голой груди,
сколь не тыкай иголкой, рисуя зеленых драконов и рыб,
сколь не жги себя спиртом, да все изнутри,
сколь не тешь обещаньем «и в горе и в радости,
на подушке одной, в две головы», —
до гробовой доски дотянулись. И лето закончилось. Разом.
Упакованы в полиэтилен розовые кусты,
хризантемы, в холодных, опять же, как мрамор вазах
да холодная пена на грязном гребне волны.
Но хотелось не верить, что может погибнуть ИюньИюльАвгуст:
вслед за бархатом – кожа и пластика льда. Не томи
мою или хотя бы свою душу.
Птицам НУЖНО на юг. Птицам вольно. А мне? Запретишь?
 
То ли вышел завод, то ли что-то сломалось в песочных часов механизме,
то ли вытек песок, то ли стрелки ветвей убежали вперед, не догнать.
В сером небе над городом серым серое
одинокое солнце (Ах, оно одиноко всегда) плывет, плывет.
То ли свечка сгорела, то ль клепсидра завод растеряла – не кап,
никуда не спешит мрамор или гранит стволов
потерявших листву и готовых хоть здесь, хоть навсегда превратиться в кресты.
И так хочется верить, что снова – «АХ!»,
Ах, как хочется верить, что эта осень и эта зима
точно также скончаются… Но крути не крути –
не сложить, не приклеить. Да и веры осталось чуть-чуть,
даже меньше чем времени в верхней колбе часов.
Все к тому, что за осенью будет зима.
А ДекабрьЯнварьФевраль будут вечной, как Антарктиды льды.
 
 

**********

 
У этой луны законы свои —
даже частью растущей светить в полную силу,
мало ли что 40 ватт
у этого камня — предназначение падать,
есть разные нитроглицерины,
один взрывоопасен, другой
тормозит heart attack,
безумные годы френка ушли за корму,
пес бродячий, раньше, бывало,
отправляясь под дождь,
я нашаривал в кошельке, хотя бы один кондом,
после радуг на шею, и сладкой пульки из миленького ствола,
руку, сунув в нагрудный карман, спрашиваю себя:
«Как там, есть валидол?» —
есть… Отлично,
пора в небеса.
 
Кроткие сны обрываются на полуслове тьмой.
 
 

**********

 
Как не крути, а все очень сложно.
Я хочу быть с ними двумя одного роста,
С любовью их вровень,
Увы, все не так просто.
На цыпочках, луны лучом осторожным,
Ревность помноженная на умение сделать больно
Выползает из бархатных ножен.
Чистая как спирт и
Черная, как кровь венозная,
То ли вина, то ли страсть,
Возможная только в случае если их две.
Посмотри же — не так все просто
С каждой из них я должен быть полностью.
Не оставят ни крошки огрызка…
Отказаться? От части себя не в силах, и все же —
Нет возможности не отказаться.
Отказаться от Этой.
Предать Другую.
Ревность, подлость и боль смакуя,
Узким лезвием лунного лучика
Черной крови открыть дорогу, да
Трястись, психовать не зная
Выбрать что,
Что суметь оставить.
На груди у змеи пригреться,
В кошки с мышью играть.
В финале — осознать, что все очень сложно.
Как не крути, как не складывай,
Не удлиняй, не укорачивай —
Низость становится неизбежной
Как только нужда заставит быть с каждой из них
Одного роста
 
 
СТЕНА (ДО И ПОСЛЕ)
Камень, прежде чем городом стать,
или башней, или стеной всего-то,
ищет пару себе подстать.
 
Без венца, святой воды, елея,
без колец. И мальчики на хорах
не к чему нашедшим пару камням.
Главное — найти.
Или хотя б искать.
 
Дело другое, когда уже все.
Со всех сторон света — цемент.
Камень и камень, меж ними раствор.
Так рождается монолит.
Подогнано.
Поздно искать.
 
Время вгоняет в нас трещину…
Каждому достанется кусок
расколовшейся стены,
каждый потеряет от себя,
часть другого камня прихватив.
Где теперь себя куски искать?
 
В городах, заброшенных, забытых.
В башнях наклонившихся в падение.
В стенах подпирающих надежность.
 
Где теперь искать себя осколки?
Как узнать себя в песке и гальке?
Разве только по частям знакомым,
бывшим некогда родными и чужими;
бывшими тобой — другим и целым.
 
 
…Номер в «Морской»…
Ты приедешь, мне кажется, только тогда
когда день будет равен в длине летней ночи.
Тень дороги, и мы на ней, незаметны,
даже при полной луне. Помнишь?..
 
    — Только в меня не кончай…
    — Хорошо, постараюсь.
 
Голые ноги сожрали голодные комары,
и до осени время — сплошное тепло,
только осень все ближе и ближе, совсем
как намеченный камень и цель в конце.
Пораженье. Еще один бравший хлеба по субботе
побит, типа блудница, или гигант Голиаф…
 
Ты приедешь, по снегу. Или письмо придет.
Я сниму тебе номер в «Морской»,
с мрачным видом на ветер и мерзнущих рыбаков,
белокаменных вымерзших рыб,
берега оправлены в лед, и озябшие яхты.
    — Это, я, твой навеки, Иа. Потерявший свой хвост…
    — Будем жить без него. Ага…
 
На двухкомнатный люкс мне
не хватит ни денег, ни кошелька,
может статься, что будет горячей вода, может
быть влажность будет близка к нулевой,
без шампанского, устриц, икры,
с кроватью не самой большой, или совсем без нее,
с мертвым камином, нарисованным на стене.
И обязательным небом над головой.
Куда от него, куда?..
 
И все ночи, и дни, в черном небе и небе серее судьбы
две змеи и дракон, и дерево с облетевшей листвой,
тенью водки горячей и горькой воды,
продолжает шуметь. За окном.
    — Это просто мерещится.
    — Нет, не скажи.
 
За окном, где остались серьезность, семья и молва —
Колдовство. Да магический круг нарезает под тучей орлан.
Перед окном, здесь, молитвам не место и мне
остается одно, когда буду снимать тебе номер в «Морской»,
помнить, знать…
 
    — В тебя, говоришь, не кончать?..
 
 
Песни новой луны
Мое тело поет по утрам
в ванной, или под душем,
вечером — под дождем,
ночью ноет в туман
мое тело — само как ночь.
песни новой луны
Как на пальце кольцо —
вдох и выдох днем
потом исходит, сипит,
выход и вход, но не о том,
через наши случайные тайны.
песни новой луны
Черная дырка в черном тумане
a lone apple перезревший, павший
мне не видно как звезды сияют
но тело знает фигуры и знаки
песни новой луны
Когда я гуляю с собакой,
между блядей, проституток, ментов
мигалок, от 01 до 03,
гонящих в шею китайцев, котов
песни новой луны
поет мое тело коряво
я готов пристрелить свою маму,
жить осталось так мало
в пустой голове провал и стучатся, стучатся
песни новой луны
как французы которых поймали,
пытали, повесили вместе
марионетки — и ниточка тянется к шее
обнимают меня, мое потное тело
песни новой луны
 
 
В темный угол трамвая забиться, как в сон, укачаться и глупо смотреть на узоры, в стекле отражаться и думать, что смерть может только одно — примерещиться.
Где-то, — не здесь, краски иные и тени сплетают из пальцев не то колыбель, не то полог, где-то, — в иных измерениях моя собственная тень имеет вид иголки утопленной в воск, а на теле — из собственной кожи, нарезанной со спины, выделанные и стянутые узлом ремни; но, где-то, — здесь каждый шаг — горизонтален и несвободен.
 
Пока одна боится
смерти от воды,
другую ужасает
песок на берегах.
 
Пока одну пугает
движение ко мне,
другую ужасает
движенье от меня.
 
Пока одна боится
смерти от камней
другую ужасает
течение стекла.
 
Пока одна — ни слова
по поводу страстей
другая — от любви,
камней немей.
 
И все, что есть у них,
у той и у другой,
СТРАХ потерять меня.
И УЖАС жить со мной.
 
 
 
…глаза внутрь черепной коробки…
 
1.
 
Когда деревья, потерявшие свои зеленые перья,
Станут как пальцы, скрюченные артритом,
Когда на вопрос: Кто там за дверью? — в ответ звучит
Север.
Когда серые склоны готовы, кормить своей шерстью пламя.
А в небе звезда собачья линяет белесой шерстью,
Когда как свинец застывший, до горизонта, волны
Готовят дорогу рождению очередного мессии.
И солнце летит в затмение, когда ты выходишь из дому,
Затем чтобы кануть в рубрику,
«Ушел и не возвратился. Разыскиваем. Кто видел…»
Луна подставляет затылок предательству и коварству,
Когда, просверлив реальность, меняются птицы и рыбы
Средами обитания, голосом и дыханием.
Тогда мы, как будто нам жарко,
По-прежнему пьем свое пиво,
И в поисках темной прохлады исследуем закоулки
Сжигая себя близостью и развоплощением страсти.
Тогда возвращаются мифы знакомые нам по боли
Испытанной в дни надежды на то, что все ближе лето.
 
2.
 
Ты помнишь?
Дарили друг другу зеленые камни в кольцах,
И лестницы к близкой Пасхе вели в ослепление,
Страхи
Быть узнанными и раскрытыми, мерещились в шепоте
Деревьев живущих в конце ревматизма, птенцами…
Помнишь. Попробуй забыть ритуалы
Город — шаманские танцы и в жидком тумане
Мелькание теней и голоса
Мертвых предков с карнизов.
 
Бусинка к бусинке.
Странные знаки сами собой пишут слово знакомое.
Взгляд между нами как меч в легенде,
Как оправдание лжи и предательства.
Но ближе к финалу, когда не скроешь, что
Эти огни не залить даже пивом,
Что мы уже выгорели на две трети,
Что время такой зверек всеядный
Мелкими зубками крошащий реальность…
 
3.
 
А лето закончилось в прошлую среду,
А лето уже не вернется, даже когда мы по прежнему тянемся к пиву,
А лето осталось за зверем двуспинным,
 
зеленые
камни
в кольцах
на пальцах
разбитых
артритом
 
 

**********

 
Даже в полнейшей тьме,
    по губам,
    прочитать могу
    это слово.
    Но чтенье такое – табу.
    И на ощупь могу сказать,
    что оно означает,
    увы,
    до какой-то поры
    прикосновенье – табу.
    Расстояние – не помеха,
    даже с вырванным языком,
    на просоленном воздухе,
    или из крана бегущей воде,
    на песке, что ветром несет,
    я могу написать,
    но на слово и знак – табу.
     
    Все святое,
    запреты вокруг,
    но осталась щель в стене,
    вкус и запах,
    дыхание
    мне
    не
    табу.
     
    Но об этом молчу,
    слово дал.
     
    Не нарушая табу.