Speaking In Tongues
Лавка Языков

Ирина Машинская

«...Меня ли нет?»

Об армянских переводах Манука Жажояна

 
 

«Это я тебе как армянин говорю», — прибавлял Манук. (Вариант: «как восточный деспот и тиран».) Останавливался, начинал объяснять особенности армянского языка, от междометий до местоимений, определившие в нем то, это. Когда он пишет о русской поэзии (частью которой он был сам), о Прусте и Рильке — его фамилия случайна и к делу не относится. Но читая представленные здесь переводы, не подумать об этом было бы странно. Если в оригинальных русских стихах Жажояна звучит сдержанность, ироничный говорок европейца и русского, то в переводах его мы слышим открытый до простодушия голос чистой армянской речи.
Забавно, но тезис «Жажоян — житель мира» осознать значительно проще, чем армянское в нем. Армения в Мануке сокровеннее, тише, может быть, значительнее общеевропейского. Она не воспринята, но вплавлена в его восприятие мира, гастрономические вкусы, горячность, горечь. Да и сама эта его всеевропейская легкость — хотя бы отчасти — диаспорического, армянского происхождения.
Жажоян родился в Армении, но вырос в Ростове. Вернулся в Ереван, но в Ереванском университете изучал русскую филологию. Ушел из университетеа, поступил в московский Литинститут в семинар перевода в западноармянского. В Армении был, в общем, русским, в Москве — армянином. Совершенно очевидно, что изначальная его поэтическая энергия — не от чтения чужих стихов, а от этой натянутой меду двумя полюсами тетевы. Бабушка, желтые камни, сухое армянское солнце, Нарекаци, бисер письменности, шорох армянской речи — холод московской зимы, бесприютные московские зимние окошки в новых кварталах, прохладные, горячие русские книги, Тверской бульвар, (а потом — и набережная Сены, но все равно — январь, апрель, нескончаемый холод). Манука мотало, несло по мостовым, пока не занесло, в несчастный час, в Петербург.
Быть поэтом и армянином — значит нести в себе чувство, что все уже случилось, нести его вдвойне. Может быть, оттого он так тянулся к литературе русской, где все кажется — что-то еще произойдет.
Есть и еще одна вещь: навык писательства, таящий в себе опасность самообмана, уверток и отсрочек. Мне кажется, занимаясь переводом, Манук старался от этого навыка убежать, и разглядеть себя заново, вплотную.

Не будучи ни лингвистом, ни литературоведом, не могу судить о новаторстве незавершенной, еще не опубликованной работы Жажояна «Психо- и социолингвистические аспекты переводческой деятельности», цитату из которой я только что привела. Однако, зная Манука, его серьезность в исследовании и, главное, неинтерес ко всему вторичному, полагаю, что взгляды и выводы его новы.
В любом случае, очевидно, что Жажоян подошел к художественному переводу — как подходил к любой теме: с самого незамусоленного края. И вот, приступая к чтению стихотворных переводов Манука с увеличительным стеклом его же собственной теории в руке (по крайней мере, ее осколком), мы уже приготовились к восприятию — уже не «в квадрате» (термин Жажояна) — а в кубе.
Но этого — не происходит! Мы просто читаем русские стихи, овеянные сильным, сухим армянским ветром. Я сознательно не говорю ничего о так называемой точности этих переводов — и не только по той простой причине, что я не знаю армянского.
В древневосточных культурах наименование равнозначно сотворению. Значит, перевод — просто еще одно рождение, всегда — новое, довольно старого сюжета.
С утратою моих страстей
Я не смирюсь вовек,
С необходимостью потерь
Я не смирюсь вовек,
Как ни пыталась мысль моя
Мне сердце вразумить, —
С земной природою вещей
Я не смирюсь вовек.
Ваан Терьян. «С утратою моих страстей...»
 
Как всякий настоящий поэт, Манук переводил только то что было ему близко если не стилистически, то душевно. Хотя — говоря о стиле — мы никогда не узнаем, как именно в нем, насмешнике, временами — цинике, европейце, вилось и ветвилось восточное, предельно, до простодушия, искреннее и наивно- (с точки зрения западного читателя) романтическое. Оттого невозможно теперь без боли читать эти его переводы.
Нью-Йорк