Speaking In Tongues
Лавка Языков

Екатерина Васильева

Законы и обычаи еврейской жизни,
или Славянская мифология
(О любви к Нации)

Аленушка Васнецова



Михаил Ильич провел беспокойную ночь. Страшный и в то же время невероятно волнующий сон не давал ему покоя, возвращаясь снова и снова с незначительными вариациями. Снилось ему, что он в одной фланелевой пижаме лежит в Иерусалиме на площади перед Стеной Плача, абсолютно беззащитный и обдуваемый со всех сторон непонятно откуда взявшимися в Святой Земле холодными ветрами. Люди у стены, облаченные во все черное, молча раскачивались взад и вперед, не обращая на него никакого внимания. Михаил Ильич чувствовал себя ужасно одиноким и покинутым всей вселенной. Он тихонько плакал, прижимая к груди маленького плюшевого мишку, которого помнил еще с детских лет и которого наяву, вероятно, давно уже не существовало.
Пробудившись, Михаил Ильич еще долго оставался лежать в постели, перебирая в голове подробности странного сна.
«Я чувствую, что это знак, — думал он. — Но какой? Ехать или не ехать? Впрочем, чего рассуждать? Разве меня кто-то спрашивает? Я ведь теперь вещь, предмет: погрузят в самолет — и все».
Михаил Ильич осторожно, чтобы не напрягать больную ногу, поднялся с кровати и, придерживаясь руками за стены, медленно направился в кухню. Кроме него в квартире никого не было: сын и невестка ушли на работу, внучка — в школу, жена Михаила Ильича тоже ушла два месяца назад, и ему до сих пор не верилось, что она уже никогда не сможет вернуться обратно.
Яйца, которые невестка перед уходом сварила для Михаила Ильича и оставила в ковшике на плите, уже успели остыть. Преодолевая отвращение и морщась, принялся он за свой завтрак. Ему вспомнилось, как в детстве соседка, следившая за ним в отсутствие родителей, заставляла пятилетнего Мишу, которого в то время еще все звали Мойше, есть тушеную капусту. Все существо Михаила Ильича протестовало против этого кисловатого и казавшегося каким-то ужасно казенным блюда. Ему представлялось, что с каждым кусочком ненавистной капусты в его организм проникает некий во всех отношениях чужеродный элемент, и он был готов противиться этому самыми отчаянными усилиями.
— Отстаньте от меня все! — пробурчал Михаил Ильич, хотя никто не мог в данный момент его слышать, и отодвинул от себя тарелку с недоеденными яйцами.
Поднявшись из-за стола, он, находя опору в попадавшейся на пути мебели, добрался до гостиной и тяжело опустился на покрытый бархатной накидкой диван. Не заглянув в программку, Михаил Ильич притянул к себе дистанционное управление и включил телевизор. Перед ним замелькали кадры какого-то мексиканского сериала. Михаил Ильич уже привык смотреть телевизор без звука, так как его слух становился с каждым месяцем все слабее и, чтобы разобрать хоть что-то, ему теперь пришлось бы установить предельную громкость, что неизбежно действовало бы на нервы родственникам и соседям, лишний раз напоминая им о его глухоте, которой он очень стеснялся. Так что Михаил Ильич предпочитал ограничиваться одним изображением.
Герой сериала, смуглый высокий брюнет с выразительными ярко-красными губами, шатаясь и придерживаясь руками за стенки, шел по какому-то коридору. Сквозь белую накрахмаленную рубашку проступало сочное кровавое пятно. Раненый герой, постепенно теряя силы, двигался все медленнее. Наконец, не удержавшись на ногах, он немного театрально упал на колени. Черные кудри живописно разлетелись по его лицу, из черных глаз потекли крупные слезы, щедро смачивая покрытые румянцем щеки. Умирающий простер вперед мускулистые руки и, устремив взгляд куда-то вверх, испустил дух.
«Вот это смерть! — восхитился про себя Михаил Ильич. — Если бы и вправду можно было так умереть...»
И он даже для пробы попытался закинуть назад голову и, подобно герою сериала, мечтательно зафиксировать взгляд на потолке. В его поле зрения попал календарь с видами Израиля, украшавший одну из стен гостиной. На картинке, соответствующей текущему октябрю месяцу, был изображен ручеек, живописно извивающийся между скалами и окруженный пышной зеленой растительностью. Впрочем, из-за низкого качества печати весь этот пейзаж выглядел каким-то бледным, будто его сфотографировали из форточки через сетку от комаров. «Израиль — это рай на земле, дом для всех евреев», — прочитал Михаил Ильич надпись под картинкой.
«Однако, ведь я еще, вроде, жив, — раздраженно подумал он, — а меня уже в рай запихнуть собираются».
Он поморщился и снова попытался сосредоточить свое внимание на экране телевизора. Но сериал уже закончился, побежали титры, а потом началась реклама. Белокурая женщина с грациозным достоинством демонстрировала телезрителям пачку стирального порошка. Ее глаза выражали абсолютное душевное спокойствие и безупречную уверенность в себе.
«Эх, если б все можно было начать сначала, — мелькнуло в голове у Михаила Ильича, — я бы стал жить совсем по-другому...»
И на секунду ему действительно представилось, что будь у него в свое время возможность купить этот порошок, жизнь бы обязательно наполнилась каким-то глубоким внутренним смыслом, и он мог бы взирать на окружающий мир так же философски, как эта блондинка в телевизоре. Ничто бы тогда, пожалуй, не вывело его из равновесия.
«Но теперь уже поздно, — с грустью подумал он. — Ладно, возьму на заметку для будущей жизни, в случае, если она существует...»
Он все рассеяннее смотрел в телевизор: слишком быстро сменяли друг друга кадры рекламных роликов — вот мальчики на дощечках с колесиками пронеслись по шоссе, вот пластинка жевательной резинки изогнулась в дугу, прежде чем попасть в чей-то рот, вот домик из консервных банок разлетелся в разные стороны... Михаил Ильич не успевал следить за происходящим на экране, ему казалось, что перед ним вертится какой-то калейдоскоп. У него начала кружиться голова, и он поспешил выключить телевизор.
Некоторое время Михаил Ильич оставался сидеть на диване без всякого занятия. Наконец он поднялся и, добравшись до своей комнаты, стянул с себя пижаму и начал надевать брюки, майку и свитер.
«Почему у меня теперь столько свитеров и ни одной нормальной рубашки? — рассуждал он, косясь в сторону зеркала. — Просто невестке лень гладить — так она постирала все рубашки и спрятала от меня до следующего лета. Остроумно, ничего не скажешь! И откуда она вообще знает, что я так долго протяну? Впрочем, если в Израиль поедем, то ей их, пожалуй, еще раньше достать придется. Или меня там прямо в свитере между кактусами посадят?»
Михаил Ильич, тяжело дыша и, как всегда, опираясь о стены, перебрался в коридор, натянул на себя пальто, взял стоявшую у входной двери деревянную палку с отполированным его ладонью набалдашником и, осторожно переступив через порог, вышел на лестничную площадку. В лифте Михаил Ильич в последнее время ездить не любил: боялся застрять и умереть внутри, не дождавшись монтера. И потому, хоть спуск с пятого этажа, а тем более восхождение обратно, были для него делом далеко не легким, он все же предпочитал передвигаться пешком по лестнице. Крепко держась одной рукой за перила, сжимая другой набалдашник палки, переступал он со ступеньки на ступеньку. Михаилу Ильичу пришло в голову, что раньше дорога в автобусе на работу не казалась ему такой длинной, как теперь этот бесконечный путь вниз. Какой-то мальчишка промчался вприпрыжку мимо него наверх, выкрикнув набегу фразу, которую Михаил Ильич не мог разобрать. Может, мальчишка просто поздоровался с ним, может, как-нибудь оскорбил, а может, и просто пропел что-то себе под нос. Кто знает? Михаил Ильич побрел дальше.
Наконец, впереди показалась открытая дверь подъезда. Михаил Ильич преодолел последние метры и выбрался на улицу. Ветер принес к его ногам несколько сухих коричневых листков.
«Откуда они здесь взялись? — удивился Михаил Ильич. — В нашем дворе ведь нет ни одного дерева. С кустов слетели, наверное».
Во дворе не было видно ни души, что, впрочем, даже в какой-то степени понравилось Михаилу Ильичу: по крайней мере, он мог быть уверен, что его глухота не является здесь помехой, так как слышать тут абсолютно нечего. Он добрался до ближайшей скамейки и опустился на нее, тяжело переводя дыхание. Перед ним стоял кирпичного цвета домик подсобного назначения. Михаил Ильич не знал точно, что в нем находится. Нигде не было видно ни дверей, ни окон, только на обращенной к Михаилу Ильичу стене красовался тщательно нарисованный мелом череп со скрещенными под ним костями и надписью: «Опасно для жизни».
Некоторое время Михаил Ильич сидел без движения, облокотившись о свою палку, устремив взгляд вперед и не думая ни о чем особенном. Вдруг какой-то чересчур резвый голубь захлопал своими крыльями прямо у него перед носом. Михаил Ильич попытался отогнать его взмахом руки, но голубь тут же снова атаковал его, и Михаилу Ильичу пришлось поднять свою палку, чтобы окончательно избавиться от назойливой птицы. Полузабытая картина из далекого детства вдруг снова отчетливо предстала перед его мысленным взором: кажущийся маленькому Мойше огромным голубь летит прямо на него, загораживая горизонт своими распластанными грязно-серыми крыльями, но заботливая рука мамы поспешно прикрывает мойшино испуганное лицо. Опасность миновала, и Мойше плачет от радости... Это была самая первая сцена из жизни, которая запала в память Михаила Ильича. Ему стало ужасно обидно, что теперь уже никто никогда не придет защитить его от голубей. Действительно, голубь хоть и не решался больше прямо нападать на Михаила Ильича, но пасся вместе с присоединившимся к нему товарищем в непосредственной близости от скамейки, время от времени требовательно тыкаясь клювом в песок.
Впрочем, Михаил Ильич уже не обращал на него внимания, так как снова погрузился в состояние, когда все мысли каким-то волшебным образом перестали беспокоить его. Однако через некоторое время он спохватился, вспомнив, что уже давно обещал себе избегать таких минут: ему казалось, что смерти легче подкрасться к нему, когда он ни о чем не думает. Поэтому Михаил Ильич усилием воли заставил себя ухватиться за какую-нибудь мысль.
Приятнее всего ему было думать о внучке Леночке. Как он мог ею не восхищаться? У Лены были длинные пышные темно-каштановые волосы, дугообразный, но, совершенно объективно говоря, довольно симпатичный нос и прекрасные глубокие карие глаза, слегка опущенные внешними уголками книзу, отчего они почти всегда выглядели немного заплаканными и какими-то загадочными. Родственники и знакомые говорили, что она красавица, обычно прибавляя при этом — «еврейская». Впрочем, Леночке такой дополнительный эпитет был только на руку, она ничуть не стеснялась своей национальности, а напротив — очень гордилась принадлежностью к, как она любила подчеркивать, великому народу. Впрочем, так было не всегда. Когда Лена была ребенком, вся семья тщательно скрывала от нее факт этой принадлежности из опасения, что она сболтнет что-нибудь лишнее в детском саду, а позже в школе или во дворе. «И вообще, — перешептывались между собой родственники, — зачем травмировать девочку?»
Однако без травмы все-таки не обошлось. Как-то десятилетняя Леночка прибежала из школы и в слезах бросилась на кровать. «Дети в школе, — проговорила она, всхлипывая после каждого слова, — сказали, что я... еврейка. За что? Ну пойдите, пожалуйста, объясните им, что это не так. Я ведь нормальная?» Пришлось объяснить, правда не детям, а самой Леночке, что она, конечно, вполне нормальная, но, к несчастью, действительно еврейка. Или к счастью — смотря как на это посмотреть. Ведь ни у кого в классе нет таких роскошных волос, и оценок таких тоже ни у кого нет. А все потому, что красивые волосы и способности к наукам у евреев заложены генетически. Так что стыдиться тут особенно нечего, но и подчеркивать свою национальность лишний раз тоже не стоит: ну, не любят люди евреев — ничего тут не поделаешь.
Этот случай был в жизни Лены чем-то вроде бат-мицвы — еврейского религиозного совершеннолетия. С того дня ее допустили ко взрослым разговорам на еврейскую тематику, которые часто велись по вечерам на кухне. Из этих разговоров Леночка постепенно узнала, к какой замечательной нации она все-таки принадлежит. Как-никак именно ее народ был избран Богом и получил от него Тору — священную книжку, в которой, как представляла себе Лена, написаны такие важные вещи, что ее и в руки-то взять страшно. Кроме того, ведь именно евреи, начиная с Иисуса Христа и кончая Иосифом Кобзоном, были самыми выдающимися людьми в истории и искусстве. Только, конечно, обо всем этом лучше не говорить с посторонними. Не удивительно, что Лена, будучи девочкой очень впечатлительной, окружила в своем воображении все, что было связано с евреями, таинственным и, вместе с тем, соблазнительным ореолом, как ей это вообще было свойственно, когда дело касалось какой-нибудь запретной темы.
Естественно, что, когда два года назад Лена прослышала о существовании при Синагоге еврейской общеобразовательной школы, она настояла на том, чтобы ее с нового учебного года перевели именно туда. Хотя родители поначалу и сомневались, пойдет ли их дочери на пользу такое интенсивное углубление в сугубо еврейские сферы, но все-таки очень быстро дали себя уговорить, ведь они тогда уже подумывали о подаче документов в Израиль, а значит терять было особенно нечего. «Наоборот, — рассудили они, — пусть девочка потихоньку привыкает».
И Лена действительно стала привыкать, вернее с горячим энтузиазмом впитывать в себя все, что преподавали ей в еврейской школе помимо общеобразовательной программы. Она практически до дыр зачитала торжественно врученную ей еще в первый учебный день самим директором брошюрку (Законы и обычаи еврейской жизни(, усердно учила иврит и знала на удивление подробно историю преследований своего народа, начиная со средних веков и до наших дней. Иногда, правда, пробудившееся в ней еврейское национальное самосознание приобретало формы, вызывающие даже некоторое неудовольствие членов семьи. Например, где-то около года назад она заявила дедушке, что он абсолютно напрасно коверкает свое имя, называя себя Михаилом Ильичем, а не Моисеем Израилевичем, как было написано в его свидетельстве о рождении. Но этим дело не ограничилось: Лена предложила помочь ему совершить первый шаг на пути преодоления комплексов и представлять его всем своим знакомым исключительно как Моисея Израилевича, что она действительно некоторое время и делала, несмотря на протесты Михаила Ильича, который давно уже привык к русскому варианту своего имени. А прошлой весной Леночка превратила их квартиру в проходной двор, организовав у себя в комнате заседания клуба любителей Губермана. Дело в том, что специально прибывший из Израиля поэт выступил как-то в их школе со своим творческим вечером. Под впечатлением этого события и образовался среди учеников клуб его поклонников, собиравшийся каждую неделю у Леночки. К досаде родителей, гости не снимали уличную обувь, курили прямо в помещении и скандировали часов до двенадцати ночи на всю квартиру стихи любимого поэта — что-то вроде «Мы, евреи, длинноносые. / Зато самые хитрые!». А может, там и по-другому было: Михаил Ильич точно не запомнил. Слава Богу, заседания к лету прекратились из-за отъездов в отпуска, а осенью почему-то так и не возобновились.
Впрочем, хоть бы и возобновились. Ради Леночки и Михаил Ильич, и родители еще и не такое готовы были терпеть. Она ведь у них — единственная, на нее возлагаются все надежды.
«Пусть хоть ей в Израиле хорошо будет, — подумал Михаил Ильич, поднимаясь со скамейки и потихоньку направляясь к подъезду. — Она же мне, вроде, говорила, что это для нее единственная в мире настоящая Родина, что она хоть там пока ни разу не была, но всем сердцем чувствует, что ее туда тянет. Ну и умничка! — Михаил Ильич внезапно почувствовал что-то вроде умиротворения. — Теперь ясно, к чему тот сон сегодня был. Ехать! Конечно, ехать! Ради Леночки обязательно ехать!»
На душе у него будто посветлело. Даже тяжелый путь наверх показался ему, против обыкновения, не таким уж длинным. Снова оказавшись в квартире, Михаил Ильич почувствовал непреодолимое желание зайти в леночкину комнату и взглянуть на ее вещи.
Осторожно приоткрыв дверь к своей внучке, он вздохнул от нежности. Вот они — книжные полки, на которых между аккуратно расставленными книгами то тут, то там сидят куклы — леночкины любимицы еще с детских времен, вот он — ее халатик на стуле, вот оно — пианино, на котором Лена с момента поступления в еврейскую школу почти ежедневно репетирует какие-то израильские мелодии для различных выступлений. В последнее время эти мелодии звучали из ее комнаты как-то особенно проникновенно. Даже Михаил Ильич, который едва ли мог что-либо расслышать, заметил, с каким чувством и даже надрывом играет теперь его внучка песню «Ерушалаим», исполнявшуюся ею раньше довольно поверхностно, на манер детской песенки. «Она тоскует по своей Земле, — вздыхали родители. — Надо ехать!»
Михаил Ильич присел на леночкину кровать. Видимо, Лена утром очень торопилась, застилая постель, так как наброшенное сверху покрывало съехало куда-то набок и из-под него торчал край подушки. Михаил Ильич протянул руку, чтобы прикрыть подушку, но вдруг его пальцы наткнулись на что-то твердое. Он откинул покрывало и увидел под ним общую тетрадь в глянцевом переплете с изображением израильского флага и какими-то надписями на иврите. Пачку таких тетрадей, насколько знал Михаил Ильич, подарила каждому ученику леночкиной школы приезжавшая полгода назад делегация из Иерусалима.
«Что же, наша девочка и ночью в постели уроки учит?» — неодобрительно покачал головой Михаил Ильич, машинально раскрывая тетрадку.
Он бы, наверное, тут же снова закрыл ее, даже не попытавшись вникнуть в содержание написанного, но ему бросилось в глаза, что некоторые листы в ней выглядят как-то неестественно скукожившимися, будто на них пролили воду, и то тут, то там виднеются чернильные подтеки размазавшихся слов. Михаил Ильич нахмурился в недоумении. С самого первого класса Леночка очень трепетно относилась к внешнему виду своих тетрадок и никогда не доводила их до такого плачевного состояния.
Хоть слух у Михаила Ильича почти совершенно ослаб, но глаза еще были хоть куда. Немного напрягая зрение, он мог разглядеть без очков практически все, что угодно. Поэтому теперь, отведя тетрадку немного подальше от глаз, он без особого труда, прочитал на первой странице что-то вроде заголовка: «11 июля 1999».
«Что же это такое? — удивился он. — Дневник что ли?»
Михаил Ильич стал читать дальше:
«Зачем люди ведут дневник? Раньше я этого не понимала. Зачем сидеть и записывать что-то в одиночестве, если можно пойти и рассказать обо всем подружкам, маме, папе, дедушке? Но с сегодняшнего дня у меня появилась тайна, которую я не могу доверить никому на свете. Так вот, пусть только эти страницы станут молчаливыми свидетельницами моей радости и моей печали».
«Какой однако пафос, — подумал Михаил Ильич. — Впрочем, что же у нее там может быть за тайна?»
Дальше шел новый абзац:
«Когда я сказала Ире, что иду сегодня в театр, да еще к 12 часам дня, она не поверила. Я даже не стала уточнять, на какой спектакль, а то бы она на другом конце провода точно упала со стула. Впрочем, у Иры уже была своя версия:
— Детский утренник что ли?.. А то смотри: мы на пляж к Петропавловке собираемся. Если хочешь, приходи потом, часам к трем.
— Я думаю, это дольше продлится, — ответила я.
— Ну не хочешь — как хочешь. Только я тебя предупреждаю: ты там одна в такую погоду будешь сидеть.
Нет, Ира оказалась неправа. Народу, несмотря на действительно жаркую погоду, пришло много. Еще издали заметила я у театрального подъезда на улице Рубинштейна довольно внушительную кучку людей, которые, повидимому, подобно мне, стремились сегодня только к одному — посмотреть, наконец, многочасовую постановку «Бесов» Достоевского в Малом Драматическом.»
Тут Михаил Ильич на несколько секунд прервал чтение, с удивлением вспомнив, что, насколько он знал, Лена совсем не любила Достоевского. Когда однажды у них были гости и кто-то в разговоре заметил, что, мол, Достоевский, хоть и антисемит, но надо отдать ему должное — хороший писатель, Лена со слезами возмущения начала доказывать, что одно полностью исключает другое и о таких «великих писателях» она больше ничего слышать не хочет.
«Я очень много ожидала от спектакля, — читал Михаил Ильич дальше. — Ведь «Бесы» — моя любимая книга. Не то, чтоб мысли Достоевского меня так уж интересовали. Тут дело совсем в другом: меня восхищает то иррациональное, разрушительное начало, которое пронизывает весь роман. Нет, «восхищает», наверное, неправильное слово, просто оно вызывает во мне любопытство, наподобие экспоната в виварии. То есть Достоевский пытается всеми способами продемонстрировать особенности русской души, что ему, в принципе, не так уж хорошо удается. Зато неровный стиль, рваная композиция и всякого рода непоследовательности, свидетельствующие о неспособности автора довести до конца свои же собственные мысли, делают роман сам по себе документом, запечатлевшим личные внутренние противоречия Достоевского, которые, в свою очередь, нашли безусловный отклик у поколений читателей, воспитывавшихся на его книгах, и стали теперь уже действительно неотъемлемой чертой русского национального характера. Бог создал мир и дал евреям Тору с Талмудом, чтобы помочь им ориентироваться в этом мире. Достоевский пришел, чтобы его разрушить, и дал русским свои романы как руководство к разрушению и, прежде всего, к разрушению в себе всего рационального и логически обоснованного. Потому что ведь в «Бесах» и вправду «возможно все» (почти что по теории Раскольникова). Возможно, например, написать длинный монолог о том, что русский народ — это народ-богоносец, не обосновав это утверждение практически ничем. Ведь доводы Шатова больше похожи на лозунги или ритуальные заклинания, чем на серьезные попытки доказать свою теорию. Да и как может быть иначе? Ведь всем и так давно известно, какой народ на самом деле народ-богоносец. И ничего уж тут не поделаешь.»
«Она все правильно видит и правильно Достоевского критикует, — подумал Михаил Ильич, прерывая чтение. — Только одно непонятно: почему все же «Бесы» — любимая книга и чего она такого ожидала от спектакля?»
Михаил Ильич снова углубился в дневник своей внучки.
«Взяв программку, я заспешила в зрительный зал, — писала Лена, — потому что уже дали первый звонок. Я села на свое место в десятый ряд (не слишком близко, но и не слишком далеко — именно так, как я люблю) и стала ждать. Зал постепенно наполнялся. На мне было длинное шелковое платье голубого оттенка с узором из маленьких нежных цветочков, державшееся только на тоненьких бретельках. В зале работали кондиционеры, и прохладный ветерок, примешиваясь к душному горячему воздуху, вызывал во мне какое-то сладкое томление. Мне хотелось лизнуть языком свои голые плечи, и я действительно лишь с трудом удержалась от этого искушения.»
«О Боже-Боже», — подумал Михаил Ильич, радуясь, что уже проскочил через этот вызывающий у него неловкость пассаж.
«Я повернула голову немного вбок, откидывая назад волосы, и тут только заметила, что кто-то уже занял место справа от меня. Это был мальчик примерно моего возраста или немного старше. Странно, он совсем не был похож на тех примерных пай-мальчиков, которых ожидаешь встретить воскресным утром в театре. Впрочем, он вообще ни на кого не был похож. Никогда я еще не видела такого прекрасного лица. По крайней мере, ни одно лицо не казалось мне до сих пор таким прекрасным: слегка выступающие нежные скулы, мягкая линия губ и конрастирующий с ней жесткий, почти надменный взгляд светло-голубых глаз. Но восхитительнее всего был его нос, аккуратной прямой линией идущий от переносицы до самого кончика, где он и обрывался как бы даже слишком скоро, но на самом деле именно на том единственно правильном месте, которое предусмотрела природа, чтобы сделать это лицо верхом совершенства. Я не могла оторвать взгляд от этого носа, он будто зачаровал меня.
«Хм, — нахмурился Михаил Ильич. — Ничего ненормального, конечно, нет в том, что ей понравился мальчик. Но зачем так зацикливаться на носе, я не понимаю?..»
«Он тоже видимо пришел в театр один, — читал Михаил Ильич дальше. — Его взгляд был обращен к еще задернутой занавесом сцене. Так смотрят либо люди, полностью погруженные в себя, либо те, у кого в данный момент вообще нет никаких мыслей. В любом случае, его глаза казались отгороженными от внешнего мира чем-то твердым, обо что можно было ушибиться при попытке заглянуть в них. Прежде чем свет в зале погас, я подумала: «Мне нужна его любовь, и я получу ее во что бы то ни стало». Впрочем, я тогда вряд ли серьезно собиралась что-то предпринимать. Мне просто хотелось произнести про себя эту фразу, чтобы заставить сладостную дрожь с новой силой пробежать по моему телу. Только и всего.»
Михаил Ильич покачал головой и продолжал читать дальше:
«Не знаю даже, как описать то, что происходило на сцене. Если честно, я никак не могла сосредоточиться и наверняка много прозевала, занимаясь своими мыслями. Помню только, что было очень темно и актриса в черном платье говорила нараспев. Потом на сцену вышло очень много народу, все сели на стулья и тоже очень много говорили, только не нараспев, а наоборот как-то отрывисто, будто клоуны в цирке. Я улыбалась, сама не знаю, чему, и иногда, чтобы как-то развлечься встряхивала головой, наслаждаясь тем, как мои тяжелые волосы скользят по голым лопаткам.
Вдруг я заметила, что мой сосед справа, чей восхитительный носик я, насколько это было возможно, старалась краем глаза не упускать из поля зрения, поднялся со своего места, и тут же кто-то будто потянул меня за волосы. Я вскрикнула и лишь через секунду поняла в чем дело: прядь моих волос каким-то непонятным образом зацепилась за браслет его часов. Ему пришлось снова сесть и дать мне возможность попытаться распутать образовавшийся узел. Но он почему-то никак не хотел распутываться. Мы начали возиться вместе, создавая, по-видимому, некоторый шум, потому что люди с передних рядов попеременно оглядывались на нас, строя недовольные гримасы. И тут мне в голову пришла гениальная идея.
— Послушай, — шепнула я своему соседу, — я все равно тоже как раз собираюсь уходить. Давай попробуем отцепить в фойе.
Осторожно пробравшись между рядами, мы вышли из зала. В фойе нас ослепил яркий свет. Вокруг не было видно ни души, даже тетеньки-билетерши куда-то исчезли. Положение, в котором мы оказались, представлялось мне очень комичным, и я едва удерживалась, чтобы не рассмеяться. Но мой сосед даже не улыбнулся. С самым серьезным видом опустился он на стул перед стоявшим в фойе роялем, снял часы и начал осторожно освобождать мои волосы из вцепившегося в них браслета. Наконец ему это удалось.
— Не хочешь вернуться в зал? — спросил он.
— Да нет же, — сказала я, немного разочарованная тем, что связывающая нас проблема решилась так быстро. — Мне не понравилось.
— Конечно, — усмехнулся он. — Как такое может понравиться?.. Впрочем, я вообще не люблю театр, — закончил он несколько неожиданно.
— А зачем же ты пришел? — вырвалось у меня.
— Я просто живу здесь в двух шагах, — ответил он. — Почему бы и не сходить?
Я в первый раз решилась заглянуть ему прямо в глаза и мгновенно была наказана за свою дерзость ответным взглядом, жестким и будто отталкивающим собеседника куда-то назад. Но тут же — о, тут же! — его глаза притянули меня к себе с такой силой, что мне пришлось ухватиться рукой за край рояля, чтобы не упасть.
— Как тебя зовут? — спросил он, неожиданно выпуская меня из тисков своего металлического взгляда.
— Лена, — ответила я. — А тебя?
— Андрей.
Он слегка нахмурился и потупил глаза, будто ему стоило труда произнести свое имя. Его щеки покрыл легкий румянец. Неужели человек с таким взглядом мог и вправду стесняться? И разве не достаточно ему было этого носа, воплощающего в своей форме само совершенство, чтобы ни на секунду не терять уверенности в себе?
— Если ты действительно не хочешь досматривать спектакль, то можно пойти куда-нибудь в другое место, — предложил Андрей, не без усилия снова поднимая на меня глаза. — День ведь только начался, — ему наконец удалось зафиксировать свой то и дело норовивший соскользнуть куда-то в сторону взгляд на моем лице.
— А куда? — теплая волна пробежала по моему телу от корней волос до кончиков пальцев ног.
— Давай сначала выйдем отсюда, а потом уже решим куда, — его взгляд снова обрел обычную твердость.
Я шла рядом с ним, не ощущая под собой пола, словно космонавт в невесомости. У выхода сидели тетеньки-билетерши. Они проводили нас укоризненными взглядами: мол, не понимают люди искусства, не сумели досидеть до конца. Но мне было все равно и Андрею, наверное, тоже.
Когда мы, наконец, очутились на улице, солнце со всей силы выплеснуло на нас свои жгучие лучи. Даже не верилось, что где-то там, внутри театра, в темном-темном зале актеры в черных-черных одеждах произносят длинные-предлинные монологи. Как вышедшие из тюрьмы заключенные, радовались мы теперь каждому облачку на небе, каждой соринке, летящей нам в лицо.»
«Однако Леночка ведь всегда любила театр, — покачал головой Михаил Ильич. — Что же с ней такое случилось?»
«— Вот мой дом, вон в том дворе, — кивнул Андрей в сторону высокой, украшенной лепными узорами и увенчанной декоративными вазами арки. — Я бы тебя к себе пригласил, но сегодня воскресенье — дедушка дома сидит, а он у меня ужасный зануда во всех отношениях, так что лучше в следующий раз.
— А что, в будние дни твоего дедушки не бывает дома? — спросила я.
— Конечно нет. Он же работает.
— Работает? — удивилась я. — А мой дедушка уже давно на пенсии, он очень старенький и больной, но зато, по-моему, хороший человек, никакой не зануда.»
«И на том спасибо», — вздохнул про себя Михаил Ильич.
«— А мне вот так вот не повезло, — пожал плечами Андрей. — Ну ладно, пойдем что ли в «Carrol's»? Это здесь, на углу. Я к тому же проголодался.
Мы вышли на Невский и спустились в светлый опрятненький ресторанчик быстрого обслуживания, специализирующийся на гамбургерах и прочей интернациональной пище. Кроме нас в довольно просторном помещении было всего двое посетителей, да и те как раз собирались уходить. Андрей усадил меня за столик между окном, выходившим на улицу Рубинштейна, и аквариумом, а сам пошел покупать еду и напитки. Я никак не могла решить, куда интереснее смотреть: на снующих вдоль Невского прохожих или на мелькающих в аквариуме золотых рыбок. И то, и другое, по крайней мере, было увлекательнее сегодняшнего спектакля.
Вскоре подоспел Андрей с гамбургерами и двумя молочными коктейлями.
— Подожди секунду, — сказал он, ставя поднос на стол и снова куда-то удаляясь.
Андрей вернулся назад с салфеткой и аккуратно разложил ее на подоле моего платья.
— Ты же не хочешь потом ходить как замарашка, — как-то покровительственно пояснил он, усаживаясь напротив меня.
Гамбургеры были, по-моему, очень вкусными, но я не могла, как ни странно, проглотить ни кусочка. Андрей тоже, хоть и утверждал перед тем, что хочет кушать, довольно быстро отложил недоеденный гамбургер в сторону и принялся, как и я, за коктейль. Но и с коктейлями у нас как-то не ладилось: несмотря на то, что мы то и дело прилежно потягивали наши напитки через соломки, содержимое бумажных стаканчиков почему-то убавлялось крайне медленными темпами.
Мы болтали о том, о сем. Андрей рассказал мне, что родился в Питере, но почти всю жизнь провел в Петропавловске-Камчатском, куда его родители много лет назад уехали работать и где они теперь прочно обосновались. Я, честно говоря, никак не могла представить его себе где-то на краю света, среди льдов и снегов. Как выдерживало такое нежное создание жестокие вьюги и лютые морозы? А главное, как не замерзал там его чудесный носик?.. Теперь Андрей приехал в Петербург, чтобы поступать в университет, и живет у своего дедушки, который, кстати, сам преподает на факультете русского языка и литературы и даже заведует там какой-то кафедрой.»
«Ну слава Богу хоть из интеллигентной семьи», — подумал Михаил Ильич.
«— Я туда тоже хотела поступать, — воскликнула я.
— Да? А я нет, — поморщился Андрей. — Я даже вступительный экзамен прогулял.
— Почему? — испугалась я.
— А пусть дедушка позлится... Да и вообще, я сочинения писать не люблю.
— Странный ты, — заметила я. — Ходишь в театр в такую погоду, хоть говоришь, что вообще-то театр не любишь. Приезжаешь за тридевять земель, чтобы поступать в университет на филологический факультет, и не хочешь даже написать сочинение. Я вот, например, наоборот — люблю писать.
— И я люблю. Только не сочинения... Знаешь, я раньше представлял себе, что испишу своими стихами все тетради в мире, что нигде не останется ни одного чистого листочка, и тогда я буду писать на стенах, на асфальте, где угодно... Вся земля покроется моими строчками...
— Ну и как? Ты уже много написал? — спросила я, широко раскрыв от удивления глаза.
— Пока вообще ничего, — признался он. — У меня не получается. Но внутри уже много чего накопилось. Пожалуй, действительно на все тетради в мире хватило бы...
— Ну вот видишь! — воскликнула я. — Ты обязательно должен начать писать. Это же так просто! Как сама жизнь! Вот хочешь, я тебе прямо сейчас про нас что-нибудь сочиню?
— Ну давай, — кивнул он и приготовился внимательно слушать.
Я зажмурила глаза и, через минуту открыв их, продекламировала только что сочиненное мною четверостишие:
Как жарко сегодня на свете
И солнце стегает в окно
Своей раскаленною плетью
Но с нами оно заодно
На Андрея мой экспромт, видимо, произвел большое впечатление.
— Ты это действительно прямо сейчас сочинила? — заинтересованно спросил он. — У тебя и вправду получается! Как ты думаешь, я тоже когда-нибудь смогу вот так просто сесть и написать? — спросил он у меня серьезно, будто я была Бог весть каким специалистом.
Мне очень хотелось его ободрить.
— Конечно, — сказала я, — так каждый может.
— Ты думаешь?
— Да. Для этого только смелость нужна и больше ничего. Ты должен не бояться говорить вслух о своих чувствах, тогда и метафоры, и рифмы придут сами собой.
— А если нет?
— Ну тогда пиши без рифм и без метафор. Не все ли равно?
— У меня давно уже есть одна идея, — задумчиво проговорил Андрей. — Знаешь картину Васнецова «Аленушка»? Ну вот, это моя любимая картина, я себе даже репродукцию на стену повесил. Мне бы так хотелось что-нибудь написать про эту загадочную девушку. Это была бы поэма, очень красивая и очень грустная. Вот представь себе: сначала описывается сама Аленушка, как она, печальная и одинокая, сидит возле заросшего камышами пруда. А потом появляюсь я, вытираю ей слезы, заключаю ее в объятия, глажу ее шелковистые волосы. Но она почему-то боится меня, остается холодной и безучастной к моим прикосновениям и вдруг, вырвавшись из моих рук, стремительно исчезает в темном лесу. Но я, естественно, догоняю Аленушку и все-таки добиваюсь ее любви... Уже сколько раз садился я писать эту поэму, но пока ничего не выходит.
— А ты про что-нибудь другое напиши, — посоветовала я.
— А другое меня в данный момент не вдохновляет, — проговорил он серьезно.
Некоторое время мы молча потягивали коктейли из бумажных стаканчиков с узором в красную клеточку.
— Как странно, — сказал вдруг Андрей, вынув из стаканчика пластмассовую соломку и зачем-то внимательно заглядывя в нее через узкое круглое отверстие. — Тебя ведь тоже зовут Лена?
— Что значит тоже? — удивилась я.
— Ну то есть как и ее — Аленушка, — он обмакнул соломку в стаканчик и, снова вынув ее, начал чертить остатками коктейля на столе какие-то узоры, избегая смотреть мне в глаза.
— Меня так никто никогда не называл, — призналась я.
— Значит я буду первым, — сказал он тихо, вдруг откидывая соломку и впиваясь в меня твердым как металл взглядом. — К тому же ты похожа на нее, — прибавил Андрей.
— Ну уж нет! — не выдержала я. — По крайней мере внешне у нас с ней ничего общего быть не может. Твоя Аленушка ведь, вроде, русская девушка, со светлыми волосами и вообще с чисто славянским лицом.
— Что значит «со славянским лицом»? — Андрей нахмурил брови.
— Неужели не понимаешь?
— Нет.
— Ты что, с луны свалился?.. Ну ладно, объясню: это, во всяком случае, не такое лицо, как у меня, то есть не еврейское.
— Еврейское?! — воскликнул он, снова схватившись за соломку от коктейля и стукнув ею несколько раз по краю стола.
— Что же в этом удивительного? — Я старалась сохранять спокойствие, несмотря на то, что его реакция меня не очень-то обнадеживала. — Я ведь еврейка. Неужели до сих пор не заметил?
— Почему я должен был это заметить? — спросил он холодно, все еще продолжая постукивать соломкой по столу. — Знаешь что? Нашей себе на одежду желтую звезду, тогда больше не будет недоразумений.
У меня упало сердце, я готова была разрыдаться. И — странное дело — в этот момент любовь к нему пронзила меня с такой силой, что я почти вскрикнула от боли. Наверняка нужно было тут же убежать, но я, понурив голову, осталась сидеть перед ним в ожидании сама не знаю чего.
— Но почему? — воскликнул он внезапно в волнении, будто какая-то мысль не давала ему покоя.
— Что значит почему? — проговорила я, с трудом подавляя слезы. — Национальность ведь не выбирают.
— Конечно выбирают! — возразил Андрей. — Я вот, например, уже давно решил не быть больше русским. И не буду!
— А кем бы ты хотел быть? — поинтересовалась я, ошеломленная таким поворотом разговора.
— Да никем. Мне просто глубоко наплевать на мою национальность, и я не хочу никакой другой взамен.
— Странно.
— Что же тут странного? Национальность, на мой взгляд, вещь совершенно бесполезная. И в том, чтобы говорить себе каждый раз «я — русский», не больше смысла, чем в перебирании четок.
— Тут дело не в смысле и не в пользе, — попыталась я ему объяснить. — Но, если хочешь знать, польза в национальности тоже есть, да еще какая. Например, люди одного народа держатся вместе и помогают друг другу.
— Мне бы никогда не пришло в голову помогать кому-то только потому, что он русский.
— В этом-то и беда, — вздохнула я. — К сожалению, чувство национальной солидарности у русских развито не так сильно, как, скажем, у евреев. С этой стороны, конечно, евреем быть лучше.
— По-моему, все эти рассказы о еврейской солидарности — сказки венского леса, — сказал Андрей. — Ну скажи, помог тебе хоть раз в жизни какой-нибудь еврей? Я имею в виду, конечно, не так, что ты шла по улице, упала, а тут как раз случайно мимо проходил еврей, протянул тебе руку и помог подняться, то есть не такие совпадения, а действительно целенаправленную еврейскую взаимопомощь.
— Да я тебе сто примеров такой помощи привести могу! — обрадовалась я. — Я вот, кстати сказать, учусь в школе, которая финансируется еврейскими организациями. В этой школе преподают самые лучшие учителя, известные всему городу, обеспечивающие прекрасную подготовку для поступления в любой институт. Я знаю, к нам многие русские не прочь из-за этого перейти, но школа, разумеется, принимает только евреев. А еще мы недавно ездили всем классом в Киев, к Бабьему Яру, практически бесплатно. Это был подарок от общества «Шалом»...
— Ах вот ты какую помощь имеешь в виду? — усмехнулся Андрей какой-то недоброй усмешкой. — Помощь стоящему на краю обрыва, заключающаяся в том, чтобы наконец столкнуть его вниз. Они же вас таким образом просто в свой дурацкий Израиль заманивают. Это вы им, на самом деле, помогаете еврейское государство строить, а не как-нибудь там иначе.
— Что значит «заманивают»? — возмутилась я. — Мы сами туда хотим. Вернее, мы вынуждены уезжать туда из-за таких вот русских националистов и антисемитов, как ты, — проговорила я в отчаянье.
Андрей снова усмехнулся:
— Я же только что сказал, что вообще не хочу быть русским, а ты меня ни с того, ни с сего русским националистом обзываешь. Это вас в еврейской школе что ли такому средству самообороны научили? Если других аргументов нет, то просто кидаешь своему собеседнику в глаза — «русский националист» или «антисемит», и все в порядке. Действует не хуже баллончика со слезоточивым газом, не так ли? Но не на меня. Насчет русского националиста, правда, к сожалению, вынужден тебя разочаровать — это ко мне явно не относится. Но против антисемита я ничего не имею. Мне это даже льстит.
Я печально опустила голову.
— Мне пора идти, — сказала я наконец.
— Нет! — услышала я над собой его голос.
— Что? — переспросила я, подняв на него глаза.
— Нет! — повторил он отчетливо. — Ты никуда не пойдешь!
— Конечно пойду! — возразила я, вставая из-за стола.
— Пожалуйста, Аленушка, останься со мной, — его голос звучал на этот раз не то, чтобы нежно, а как-то грустно.
Я снова села на место.
— А впрочем, — Андрей вдруг обиженно нахмурился, — иди-иди отсюда, куда хочешь. И как можно скорее!
— Но я уже совсем не хочу.
— Тогда я сам уйду, — и он, к моему удивлению, действительно поднялся со своего места и быстрым шагом направился прочь.
Еще секунда — и стеклянная дверь захлопнулась за ним.»
«Ну слава Богу, — вздохнул Михаил Ильич. — Хорошо, что Леночка так быстро избавилась от этого странного типа. А то кто знает, чем бы вся эта история кончилась...»
Он снова углубился в чтение:
«Несколько минут я оставалась сидеть за столом, растерянно и беспомощно глядя прямо перед собой. Наконец я заставила себя встать и медленным тяжелым шагом, будто заключенный в кандалах, пошла к выходу. Я знала, что главное — собрать сейчас всю волю в кулак, дойти до дома, заставить себя взяться за обычные дела, а потом станет легче, боль, пожалуй, стихнет, и лишь редкие приступы будут иногда напоминать мне о моей глубокой ране.
Но едва выйдя из «Carrol's-a», я снова увидела того, кого уже считала потерянным навсегда. Андрей стоял неподалеку от входа, видимо поджидая меня.
— Ну наконец-то, — сказал он, как ни в чем не бывало, — а я думал, ты там еще пару гамбургеров заказала... Так куда теперь пойдем?
Я едва могла говорить от нахлынувшей на меня радости.
— Куда хочешь, — пролепетала я.
И мы пошли просто гулять по городу... Ну вот, мама снова зовет меня ужинать. Ну как объяснить ей, что у меня сегодня целый день нет аппетита? Более того, меня тошнит от одной только мысли о еде. Видимо, любовь делает из нас неземных, возвышенных существ — вроде ангелов — которые могут обходиться совсем без пищи.
Да, я влюблена в него, и он тоже любит меня или полюбит — я уверена в этом. Мы договорились встретиться завтра. Я не буду спать всю ночь. Ведь ангелам не нужен сон, не так ли?.. Почему у меня льются слезы? Ведь все же хорошо, хорошо. Или нет? Ах, все равно — подождем до завтра!»
На этом запись, датированная одиннадцатым июля, заканчивалась. Впрочем, аппетит у Леночки в тот день, видимо, все же проснулся, о чем свидетельствовали отпечатки запачканных шоколадом пальцев, ясно обозначавшиеся на бумаге рядом со следами от слез.
«Все-таки связалась она с этим националистом, — покачал головой Михаил Ильич. — А я уж думал: Бог миловал. Что же дальше-то там у них произошло?»
Но под заголовком «12 июля» в дневнике не было вообще никакой записи. Вместо слов на странице красовалось только закрашенное красным фломастером сердечко. Следующая за сердечком запись относилась уже к первому августа.
«Ах, это ужасно! — писала Леночка. — Теперь я понимаю, почему он не хочет быть русским! Но обо всем по порядку... Сегодня Андрей в первый раз пригласил меня к себе домой. Сначала мы сидели в его комнате; вернее, лежали на кровати» (Михаил Ильич содрогнулся) «и целовались до тех пор, пока у нас не посинели губы и не заболел язык.»
«Надеюсь, больше там у них ничего не произошло?» — подумал Михаил Ильич, немного успокаиваясь.
«Потом Андрей рассказал, что у его дедушки огромная библиотека с очень редкими книжками по истории русского языка и литературы. Мне непременно захотелось посмотреть, и мы пошли в дедушкин кабинет, благо тот как раз был на работе в университете. Библиотека действительно оказалась шикарная. Вся комната была заставлена высокими до потолка шкафами, в которых хранились увесистые тома в разноцветных переплетах с золотым тиснением. У меня даже слюнки потекли от этого великолепия.
— Как ты думаешь, твой дедушка не рассердится, если я тут кое-что поближе рассмотреть возьму? — спросила я Андрея.
— Да нет, — ответил он, — думаю, нет. Я сам здесь иногда в книгах копаюсь, если делать нечего, даже и не спрашиваю его.
— Ну тогда я вот эту книжку посмотрю, — я осторожно приоткрыла стеклянную дверцу одного из шкафов и достала оттуда тяжелую-претяжелую книгу под названием «Славянская мифология».
Книга была старая, дореволюционная, но ужасно красивая. Почти на каждой странице — какой-нибудь орнамент из сказочных птиц с женскими головами, обнимающих друг друга крыльями, или изображение богатыря в колоритных доспехах. Сначала Андрей молча и терпеливо сидел на широком письменном столе, пока я рассматривала книжку, но потом я каким-то образом снова оказалась в его объятиях на покрытом мягким ковром полу. Что значила теперь вся «славянская мифология» вместе взятая, когда его прекрасный маленький носик был опять так близко, так близко ко мне...
Вдруг мы услышали из прихожей звук открывающейся двери.
— Это дедушка, — шепнул мне Андрей.
Едва мы успели вскочить на ноги и отряхнуть прицепившиеся к одежде пылинки, дедушка уже сам вошел в кабинет.
Таким я его себе и вправду не представляла. Это был совсем еще не старый мужчина, лет, может быть, шестидесяти, в строгом, хорошо сидящем на нем костюме и с таким же твердым взглядом, как у Андрея. Только если у Андрея за этим взглядом угадывалось какое-то очаровательное упрямство и восхитительная дерзкая решимость, то взгляд его дедушки казался просто-напросто неприятным и недобрым.
Я поздоровалась, дедушка лишь слегка кивнул головой.
— Это Алена, — представил меня Андрей, как-то надменно закинув назад голову.
— Алена? — сухо переспросил дедушка, водружая свой портфель на письменный стол. — Очень интересно.
— Мы тут ваши книжки рассматривали, — попыталась я как-то наладить контакт с неприветливым дедушкой.
— Вижу-вижу, — сказал дедушка, не глядя на меня. — А что же вы именно эту книжку-то выбрали? — он покосился на все еще лежавшую на столе «Славянскую мифологию».
— Алену просто интересуют такие вещи, — холодно пояснил Андрей. — Она даже хотела в университет на твой факультет поступать.
— Да-да, — подхватила я, думая, что обрадую этим дедушку, — на русский язык и литературу. У меня по этим предметам с самого первого класса только отличные оценки. И вообще, я обожаю сочинения писать и даже стихи...
— Так-так, — дедушка уселся за стол, не приходя, по-видимому, в особый восторг от моих признаний. — У нас теперь в университете за деньги кто только не учится. Но я и раньше таких, как ты туда близко не подпускал, и теперь ко мне на факультет соваться не советую. Ясно? Евреям там не место... А от тебя, — он обратился к Андрею, — я такого не ожидал. Понятно, конечно, что мальчики в твоем возрасте и на телеграфный столб готовы накинуться, но все-таки какой-то элементарный вкус, по-моему, должен сохраняться... Ладно, делай с ней, что хочешь, только, пожалуйста, не в моем кабинете.»
Дочитав до этого места, Михаил Ильич почувствовал даже какое-то удовлетворение.
«Ну вот, — подумал он, — теперь будет знать, как с русскими связываться. Что, у них в школе еврейскич мальчиков что ли не хватает?»
Михаил Ильич снова погрузился в леночкин дневник:
«Андрей только как-то странно усмехнулся и молча вывел меня за руку из комнаты.
— Спускайся вниз, — сказал он мне, — и подожди меня во дворе. Я сейчас подойду.
Я была слишком шокирована только что разыгравшейся передо мной сценой, чтобы противоречить ему или выражать собственные желания, и поэтому, не говоря ни слова, послушно спустилась во двор и присела на низенькие качели, жалобно поскрипывающие при каждом движении вперед или назад. Окружавшие меня старые петербургские дома с закопчеными фасадами, отколовшимися рельефами и чахлыми цветочками на подоконниках источали еще, казалось, аромат ушедшей в прошлое эпохи. Это был тяжелый аромат чего-то дряхлого и разлагающегося. Тем не менее, мне почему-то хотелось вдыхать его еще и еще, и было немного жаль, что все эти здания, наверняка, скоро продадут каким-нибудь фирмам, отремонтируют и вместо ситцевых занавесок на окнах появятся модные портьеры современных офисов...
Наконец из подъезда вышел Андрей. Он приблизился к качелям, опустился передо мной на корточки и протянул мне какую-то газету.
— Это ты ее что ли дома искал? — спросила я.
— Да. Вот возьми — почитай.
Газета называлась «Мой народ».
— Тут, тут смотри, — он указал мне на статью под заголовком «Останемся русскими».
Я пробежала глазами мелкие газетные строчки. Автор статьи сетовал на то, что русские, якобы, стали забывать свою национальную культуру и стесняются уже даже лишний раз подчеркнуть, что они русские. Если так пойдет дальше, — предупреждал автор, — настоящих русских скоро вообще не останется, а будет только серая невыразительная масса без определенной национальности. Метафора дерева, лишенного корней и загнивающего теперь медленно, но верно, тоже не была забыта. Дальше приводились доказательства того, что русская нация всегда несла в себе особую духовную миссию, несмотря на препятствия, которые то там, то тут ставили ей другие народы, пытающиеся нейтрализовать или даже «растлить» исконно русскую духовность. Самым главным врагом, действующим изнутри и потому наиболее эффективно, являлись и являются, разумеется, евреи. Тем не менее, автор предлагал обходиться с ними как можно более гуманно в соответствии с русской православной традицией всепрощения: не убивать, не сажать в тюрьму, даже не высылать из страны, если они сами этого не хотят, а ограничиться лишь парочкой специальных законов, позволяющих уменьшить их вредное влияние на русскую культуру — например, запретить им (как, впрочем, заодно и всем русским) работать по воскресеньям и православным праздникам, ввести чисто русские школы, куда доступ еврейским детям будет закрыт, осудить смешанные браки и считать происходящих от таких союзов детей незаконнорожденными... Короче, самый низкосортный националистический бред.
— Вот, — сказал Андрей, показывая подпись под статьей, — это мой дедушка.
— Но почему, почему?! — воскликнула я.
— А ты говорила, что у русских нет национальной солидарности. Вот, пожалуйста, хоть отбавляй, — он швырнул газету в ближайшую лужу. — Почему именно мой дед, я тоже не знаю, — и он задумчиво потрогал сморщившуюся в грязной воде газету носком ботинка. — А теперь, — Андрей снова повернулся ко мне, — пойдем в кино. И никаких возражений!
Мы смотрели в тот вечер «Звездные войны. Эпизод 1» в «Авроре» и — странно — за весь фильм Андрей ни разу не поцеловал меня, только крепко-крепко держал мою руку в своей... Ах, я обожаю его!»
«Ну и дела, — подумал Михаил Ильич, — так она, значит, и не поняла, что этот Андрей не для нее».
Следующая запись была сделана Леной через неделю.
«Странно, — писала она, — я думала, что уже никогда больше не решусь перешагнуть порог его дома после того случая, но теперь все это кажется таким незначительным и пустяковым. Я бываю у Андрея почти ежедневно, в отсутствии дедушки, конечно, но, думаю, если б он опять вздумал нагрянуть нежданно-негаданно, все равно бы не ушла. Какое нам дело до него и до его жалких идей?
Мы даже к нему в кабинет каждый раз заходим и «Славянскую мифологию» рассматриваем. Не знаю, случайность это или нет, но именно там на нас чаще всего находит желание слиться друг с другом в бесконечных ласках. Может, от того, что ковер в кабинете такой мягкий?..
Сегодня, когда я, обессилев от очередного страстного поцелуя, сидела на полу в его объятиях, он расстегнул сзади до середны мое платье и стал осторожно прикасаться губами к моей спине, шее, плечам. Нежными, как лепестки розы, были эти прикосновения. Но у каждой розы есть и свои шипы: он укусил меня в плечо так, что я вскрикнула; потом еще и еще раз...»
Михаил Ильич вытер пот со лба и продолжал читать:
«— Я люблю тебя больше всего на свете, — вырвалось у меня. — А ты? — спросила я немного обеспокоенно через некоторое время, потому что Андрей молчал.
— Для меня, — прошептал он едва слышно, — не существует на свете ничего, кроме тебя...»
На этом запись неожиданно обрывалась. Михаил Ильич перевернул страницу. Дальше Лена писала против обыкновения довольно неровным почерком, не обозначая вообще никакой даты. Это место было особенно сложно читать из-за того, что чернила почти в каждой строчке были размазаны упавшими на бумагу слезами:
«Лежать рядом с ним, сидеть возле него, идти с ним рука об руку — я никак не привыкну ко всему этому. Я будто паломник, пришедший издалека поклониться чудотворной святыне и не смеющий даже лелеять надежду, но вдруг, вопреки ожиданиям и здравому смыслу, подхваченный небесным вихрем и водруженный на самое высокое облако рядом с всемогущим Богом. Какое ослепительное счастье, какое бесконечное блаженство!.. Но при всем при этом мне никак не удается забыть, что мое место на самом деле там, внизу, на коленях, со сложенными для молитвы руками, с устремленным наверх покорным и полным безумного восхищения взглядом.»
Немного ниже следовало несколько двустиший, над которыми так же не было никакой даты:
Когда тебя нету мне плохо мне плохо
И сердце трепещет от каждого вздоха
Когда ты со мной моя райская птица
Я рада что Бог мне позволил родиться
Ты будто намазан весь сладким вареньем
Глотать тебя взглядом одно объеденье
Потом снова шла длинная запись в прозе, датированная всего двумя неделями назад:
«Постепенно становится холодно, и уже не так приятно гулять часами по городу. Приходится придумывать что-то новенькое. Сегодня, например, мы были в кафе на Пушкинской, 10. В том же доме находятся галереи и ателье художников, поэтому и атмосфера здесь немного особая: одновременно и петербургская, и какая-то очень западная. Андрей, который год назад ездил с родителями в Германию, подтвердил, что кафе, в которых по вечерам собираются студенты или люди творческих профессий, там выглядят точно так же, один к одному.
Однако мы были слишком заняты друг другом, чтобы разглядывать забегавших сюда интересных личностей. К тому же, вокруг царила почти полная темнота. Из колонок раздавалось что-то электронное, вроде техно, но с неровными ритмами. На одну из стен проецировался фильм из жизни земноводных: одна черепашка взбиралась сзади на другую, обхватив ее панцирь передними лапками.
Андрей обнял меня и прошептал мне на ухо:
— Когда мы поженимся, я привяжу тебя к кровати и никуда больше не отпущу.»
«Поженимся? — испугался Михаил Ильич. — У них уже все решено что ли?»
Он читал дальше:
«— Я и сама никуда не убегу, — засмеялась я.
— Ты еще устанешь от меня, вот увидишь. Дай только как следует добраться до тебя, и я уже просто так не оставлю в покое мою Аленушку, — Андрей слегка укусил меня в шею.»
«Сколько же можно кусаться?» — занервничал Михаил Ильич.
«— Послушай, — сказала я Андрею, кладя голову ему на плечо, — если бы ты на мне действительно женился, мы могли бы вместе уехать в Израиль. Понимаешь, я хочу быть вместе со своими родителями и дедушкой. А ты ведь все равно не собирался оставаться русским, так что для тебя переезд не будет особой проблемой. Ну скажи, поехал бы ты с нами?
— Нет, — ответил он. — Не из-за любви к Родине, а по одной простой причине: в Израиле уже практически построили то национальное государство, о котором так мечтает мой дедушка. Иногда мне жаль, что он не родился евреем, тогда бы для него наверняка нашлось в Израиле обширное поле деятельности. Да, я бы обязательно отправил его туда, если бы была возможность, но сам бы ни за что не поехал.
— Как ты можешь сравнивать?! — возмутилась я. — Русские никогда не подвергались таким страшным преследованиям, как евреи. Евреям необходимо собственное государство, чтобы наконец иметь возможность постоять за себя.
— А зачем? — спросил Андрей.
— Что «зачем»? — не поняла я.
— Зачем им нужно «стоять за себя»? Иногда благоразумнее опустить свои знамена без боя. А то получается: за что боролись, на то и напоролись. То есть довольно глупо пытаться оградить себя от преследований по национальному признаку, все больше и больше выставляя напоказ этот самый (признак( и возводя его в культ. Можно ведь добиться обратного эффекта, что, впрочем, евреям и удается на протяжении столетий.
— Да если бы евреи не держались за свою культуру и религию, их нация давным-давно бы уже вымерла!
— Удивительно, но факт, — сказал Андрей, — чем упорнее нация пытается выжить как нация, тем больше людей, принадлежащих волей случая этой упрямой нации, должны пасть жертвой ради высоких националистических идеалов. Ведь отбрось они от себя вовремя транспарант с надписью (Еврейский Народ(, который по инерции передали им предки, не было бы теперь необходимости подсчитывать потери за многовековую историю преследований и гонений.
— И все же не каждый готов так легко, как ты, расстаться со своими корнями.
— Думаешь, мне это так уж легко дается? Меня ведь тоже частенько распирает гордость за всяких там былинных богатырей, и тоже слезы на глаза наворачиваются, когда я какую-нибудь русскую народную песню слышу. Но в таких случаях я всегда говорю себе: «Стоп! Какое ты-то имеешь к этому отношение? Вся эта «славянская мифология» не более актуальна для тебя, чем древнегреческая. Гордись себе на здоровье, но не забывай, что с таким же успехом ты и древними римлянами гордиться можешь, и кельтскими воинами, и черт еще знает кем». Впрочем, если в прошлом каждого народа серьезно покопаться, гордиться будет особенно нечем.
— Не знаю, как другим народам, — возразила я, — а евреям точно есть чем гордиться. Может, потому они столько времени и сохраняют свои традиции.
— Ну и чем же они по-твоему могут гордиться?
— Например, тем, что Бог выбрал именно их, чтобы дать им в руки Тору.
— В таком случае немцы тоже могу гордиться тем, что Гитлер выбрал именно их, чтобы дать им в руки «Mein Kampf».
— Ты хочешь довести меня до бешенства?! — воскликнула я. — Как ты можешь сравнивать «Mein Kampf» и Тору, священную книгу евреев?
— Начнем с того, что эти две вещи одинакого «священные», то есть не имеют ничего общего ни с какой потусторонней силой и вышли из-под пера человека. А во-вторых, в каждой из этих книжек одна единственная нация превозносится по сравнению со всеми другими. Вот видишь — вполне можно сравнить.
— Неужели ты совсем, даже ни на капельку не веришь в Бога? — вырвалось у меня.
— Тут дело не в вере. Понимаешь, даже если Бог где-то там и существует, то зачем в него еще и верить? Он, я думаю, и без моей веры прекрасно может обойтись. Мне, вроде, тоже пока без него хорошо. Так что нет причин надрывать горло, пытаясь докричаться до небес.
— Но ведь есть много людей, которым не у кого больше попросить защиты. И тебе ведь тоже в один прекрасный день может стать очень плохо. Неужели ты не боишься того, что Бог тогда оставит тебя без помощи?
— Нет, не боюсь, — твердо ответил Андрей. — Даже если предположить, что Бог существует и может помочь нам в трудных ситуациях, то он, я думаю, в любом случае должен быть на моей стороне. Он обязательно наградит меня за то, что я не шел слепо за какими-то мудрецами, составившими законы от его имени, не выполнял выдуманные кем-то ритуалы, а выбрал свой собственный путь. Ведь если бы Бог хотел сделать из нас послушных овечек, тянущихся равномерным стадом вслед за своим пастырем, он не дал бы нам ум, склонный сомневаться в любых навязанных сверху авторитетах. Бог не может наказать меня за то, что я жил согласно своему разуму.
— А если накажет?
— Ну тогда уж ему никак не угодить, — он развел руками, — не стоит и пытаться.
— И все-таки, — сказала я, немного подумав, — не все в мире можно объяснить разумом.
— Например?
— Например, наши с тобой чувства. Почему ты любишь именно меня, а я тебя? Ведь, согласись, в этом есть что-то иррациональное, не поддающееся контролю рассудка?
Он пожал плечами и вдруг с такой страстью накинулся своими губами на мой рот, что разноцветные лампочки на темном потолке слились у меня перед глазами в одно большое солнце и резкие электронные звуки, раздававшиеся из колонок, потекли вдруг нежной, проникновенной мелодией, будто ручеек, журчащий где-то в лесу.»
Больше в этот день Леночка ничего не записала. Перевернув страницу, Михаил Ильич увидел, что дошел до последней, самой свежей записи, датированной сегодняшним числом. Видимо, Лена писала ночью. Неровный почерк выдавал ее волнение:
«На выходных мы снова увидимся. Но где мне взять необходимую порцию мужества и самодисциплины, чтобы дожить до выходных? Каждый шаг, каждое движение без него стоит невероятных усилий... Но, слава Богу, скоро все должно стать совсем по-другому. Да, нам не придется уже никогда расставаться! Через месяц я забираю документы из школы, и мы уезжаем к нему в Петропавловск-Камчатский. Андрей сказал, что там можно устроиться и даже очень неплохо. Я пойду доучиваться в вечернюю школу и буду писать свои стихи, а он найдет себе какую-нибудь работу. Он решил, что творческий путь — это все же не для него. И ту поэму про Аленушку он тоже больше не собирается сочинять. Ну и что ж с того? Если он будет моей музой, то я могу писать и за двоих!
Завтра — да, завтра — я расскажу обо всем родителям. Они не смогут мне ничего запретить. У них нет другого выбора: ведь я не могу без него жить — это-то они должны понять...
В понедельник концерт в школе, и я должна опять повторять на пианино «Ерушалаим». Я играла сегодня весь вечер, но Андрей ни на секунду не выходил у меня из головы. Каждый аккорд заставлял меня плакать, горько и безутешно. Хорошо, что родители не заглянули ко мне в комнату...
Я открыла для себя нового Бога. И если он выбрал меня и отверг мой народ, разве не мой долг следовать за ним повсюду, оставив все остальное позади?.. О, я не могу дождаться того дня, когда ты позволишь мне ступить на обетованную землю твоей любви. Пожалуйста, скорее возьми меня туда, возьми меня...»
На этом месте текст прерывался, но пятна от слез, запечатлевшиеся на свободном от записей месте внизу страницы, ясно продолжали леночкины мысли.
Михаил Ильич захлопнул тетрадку.
«Вот оно, значит, что, — подумал он, еще раз окидывая взглядом леночкины вещи. — Отменяется, стало быть, Израиль...»
Михаил Ильич вдруг почувствовал невероятную усталость и, сколько ни старался собраться и сосредоточить внимание на судьбе внучки, у него больше ничего не получалось. Только одна мысль упрямо крутилась в его голове: «Значит не едем, не едем».
«Пойду, что ли, прилягу. Видимо, не выспался сегодня как следует», — подумал он наконец.
Добравшись до своей комнаты, Михаил Ильич лег, не раздеваясь, в еще не застланную постель.
«Не едем, не едем», — повторял он про себя, уже отдаваясь сну, который на этот раз одолевал его удивительно легко, погружая все тело в какую-то блаженную невесомость.
Сначала Михаилу Ильичу снилось что-то красное и неопределенное, а потом он вдруг увидел себя лежащим на спине в бескрайнем поле, заросшем высокими-высокими колосьями ржи. Вокруг царила удивительная тишина, только откуда-то издалека слышались отзвуки протяжной, исполняемой на несколько голосов песни. Михаил Ильич был одет в богатырскую кольчугу и шлем. Из раны, нанесенной ему кем-то в самое сердце, по капельке сочилась кровь.
«Как легко умирать», — подумал он, разглядывая плывущие по небу облака.
Большая черная птица возникла вдруг перед самым лицом Михаила Ильича, заслонив небо своими широко расставленными крыльями. И все кончилось.