Speaking In Tongues
Лавка Языков

Билли Коллинз

 в переводах Владимира Бойко

 
 

Дорогой читатель

 
Бодлер тебя считает братом,
а Филдинг обращается к тебе каждые несколько абзацев,
как бы убеждаясь, что ты еще не закрыл книгу,
и вот я призываю тебя вновь,
дотошный призрак, темная безмолвная фигура,
стоящая в проеме этих слов.
 
Поуп тебя приглашает в роскошный свой кабинет,
с полки снимает Овидия в кожаном переплете, чтобы тебе показать.
Теннисон отпирает ворота в обнесенный рвом сад,
а с Йитсом ты склоняешься над сломанным грушевым деревом
в затянутый низкими тучами день.
 
Но сейчас ты здесь, со мной,
пущен в чистое поле этой страницы,
мы не вписаны ни в зал, ни в стриженый сад,
не марширует Zeitgeist на заднем плане,
и не наброшен плащом на плечи тяжелый этос.
 
Нет, наша встреча коротка и случайна,
неприметна под моноклем Истории.
Быть может, ты тот, кому я придержал дверь
сегодня утром на почте или в банке,
или тот, кто мне завернул пятнистую рыбину.
Быть может, мимо тебя я прошел на улице,
или твое лицо мелькнуло за рулем встречной машины.
 
Сверкает солнце у тебя на ветровом стекле,
и, глядя в навесное зеркальце,
я вижу, как ты – мой отзвук, мой двойник – таешь
и исчезаешь за излучиной дороги,
по которой мы обречены скитаться вместе.
 
 

Введение в поэзию

 
Прошу их взять стихи
и посмотреть на свет,
как цветной слайд,
 
или ухо прижать и услышать рой.
 
Говорю: бросьте в стих мышку
и поглядите, как она будет выбираться,
 
или пройдите по комнате стиха,
нащупывая выключатель на стене.
 
Хочу, чтобы они на водных лыжах
скользили по стихотворной глади,
помахивая авторскому имени на берегу.
 
Но им нужно только одно:
привязать стих веревкой к стулу
и пытками вырвать признание.
 
Они бьют его резиновой палкой,
чтобы выяснить истинный смысл.
 
 

Возвращаюсь в дом за книгой

 
Разворачиваюсь на дорожке
и возвращаюсь в дом за книгой –
что-нибудь почитать у доктора,
и пока я внутри пальцем вожу,
исследуя книжную полку,
другое я, не потрудившееся
вернуться в дом за книгой,
уезжает само по себе,
катит по мостовой
и рулит налево к городу,
призрак в призрачной машине,
еще один узел на шнуре времени,
на добрых три минуты впереди меня –
разрыв, который отныне сохранится
на всю оставшуюся жизнь.
 
Порой мне кажется – его я вижу
на несколько человек впереди меня в очереди
или встающим из-за стола,
чтобы уйти из ресторана чуть раньше меня,
влезающим в пальто на выходе из двери.
Но его не поймать,
никак не притормозить,
не вернуть нас в такт,
если только однажды оно не решит
возвратиться за чем-нибудь в дом,
но не могу себе представить,
хоть убей, что бы это могло быть.
 
Оно всегда передо мной,
торит тропу, невидимый разведчик,
гончая, которая тащит меня за собой,
тень, за которой я обречен следовать,
мой идеальный двойник,
только засланный на вершок в будущее
и вовсе не такой искушенный, как я
в любовных поэмах Овидия, –
я, который вернулся в дом
тем роковым зимним утром и взял свою книгу.
 
 

Забывчивость

Сначала должно идти имя автора,
затем послушно следуют название, сюжет,
роковая развязка, целый роман,
которого ты, оказывается, никогда не читал,
даже не слышал о нем,
 
как будто поодиночке старые воспоминания
решили вернуться в южное полушарие мозга,
в рыбацкую деревушку, где нет телефонов.
 
Давненько распрощался ты с девятью музами
и увидал, как собирает вещи квадратное уравнение,
и даже сейчас, пока вспоминаешь порядок планет,
 
что-то еще ускользает – может, цветок штата,
дядюшкин адрес, столица Парагвая.
 
О чем бы ты ни тщился вспомнить,
оно не вертится у тебя на языке
и даже не маячит в заветном уголке нутра.
 
Оно уплыло вниз по темной мифической реке
с названием на "Л", насколько помнится тебе
на полпути к забвению, где присоединишься к тем,
кто не помнит даже, как плавают, как ездят
на велосипеде.
 
Не удивительно, что среди ночи ты встаешь –
посмотреть в книге о войне дату знаменитой битвы.
Не удивительно, что луна за окном, похоже, выпала
из стихотворения о любви, которое ты прежде помнил назубок.
 
 

Еще одна причина, по которой я не держу дома ружье

 
Соседский пес лает не переставая.
Заливается таким же звонким, ритмичным лаем,
как всякий раз, когда хозяева в отлучке.
Должно быть, уходя, они его включают.
 
Соседский пес лает не переставая.
Закрываю все окна в доме
и ставлю на полную громкость симфонию Бетховена,
но все равно сквозь музыку слышу, как он
лает, лает, лает,
 
и вот я вижу: он сидит в оркестре
с гордо поднятой головой, как будто Бетховен
вставил партию лающей собаки.
 
Когда пластинка, наконец, смолкает, он продолжает лаять,
сидя там, среди гобоев, лаять,
глаз не сводя с дирижера, который
заклинает его своей палочкой,
 
а другие музыканты слушают в почтительной
тишине знаменитое собачье соло,
ту нескончаемую коду, что впервые прославила
Бетховена как гения новаций.
 
 

Лосиной реки водопады

 
это где в Лосиной реке вода падает
с немалой скалистой высоты,
бледнея с дрожью на губах
(казалось с места, где я стоял внизу),
прежде чем распахнуться
и рухнуть, распавшись, сквозь воздух
в тень студеного пруда,
безмятежного по краям, где
вода может оправиться от шока
после распада и повторного слияния,
чтобы вновь подхватить свою песню,
заскользить вокруг огромных валунов
и мимо островов, заросших сорняками,
а потом распрямиться, обогнуть излучину
и продолжить извилистый путь,
как сказано в моем туристском справочнике,
потом соединиться с Чистой рекой в ее северном рукаве,
который должен со временем выйти к морю,
где этот и любой другой поток
ошибочно роднится с монстром,
поет свое имя в последний раз
и натыкается на внезапное соленое жало.
 
 

Утешение

До чего же приятно этим летом не ездить в Италию,
не бродить по ее городам, не взбираться на выжженные холмы.
Куда лучше путешествовать по знакомым местным улицам,
вполне схватывая смысл каждого дорожного знака и щита,
все внезапные жесты моих соотечественников.
 
Здесь нет монастырей, не сыплются фрески знаменитых
соборов, не надо запоминать королевские
династии и лазать по сырым углам казематов.
Не надо стоять вокруг саркофага, взирать на узкое наполеоновское
ложе на Эльбе или разглядывать под стеклом святые кости.
 
Уж лучше командовать скромной домашней вотчиной,
чем ползать муравьем перед колонной, аркой, базиликой.
Зачем с головой зарываться в разговорники и мятые схемы?
Зачем кормить пейзажами хищную одноглазую камеру,
готовую сожрать весь мир по монументу за один присест?
 
Чем корчиться в cafй, не зная, как спросить льда,
съезжу-ка лучше в родную кофейню к официантке
по имени Дот. Раскрою утреннюю газету,
где нет языковых барьеров, а реки
идиом текут свободно, попутно уплету яичницу.
 
А после завтрака не придется никого просить
запечатлеть меня с хозяином в обнимку.
Не надо голову ломать над счетом или записью в журнале
о предстоящих блюдах и погоде за окном.
Достаточно снова забраться в машину,
 
которая отлично ездит по-английски,
и, протрубив в свой доморощенный рожок, помчаться
по дороге, не ведущей не только в Рим, но даже и в Болонью.
 
 

Япония

 
Сегодня время провожу, читая
любимое хайку,
эти несколько слов бесконечно твердя.
 
Как будто бы вкушаю
одну и ту же свежайшую гроздочку
снова и снова.
 
Расхаживаю по дому, декламируя,
предоставляю звукам падать
сквозь воздух каждой комнаты.
 
Стою у гулкой тишины рояля и стих произношу.
Говорю его перед морским пейзажем на стене.
Ритм его выбиваю на пустой книжной полке.
 
Слушаю себя, говорящего,
потом говорю, не слушая,
потом слышу, не говоря.
 
А когда мой пес подбегает,
я опускаюсь на колени
и шепчу ему стих в каждое длинное белое ухо.
 
Это стих об огромном
храмовом колоколе,
на котором спит мотылек,
 
и всякий раз, говоря, ощущаю, как мучительно
давит мотылек
на поверхность чугунного колокола.
 
Когда говорю у окна,
колокол – это мир,
а я – отдыхающий там мотылек.
 
Когда говорю перед зеркалом,
я сам – тяжелый колокол,
а мотылек – это жизнь с ее бумажными крыльями.
 
А позже, когда рассказываю стих тебе в темноте,
колокол – это ты,
а я – звонящий в тебя колокольный язык,
 
и мотылек улетает
из своей строки
и трепещет в воздухе над нашей постелью.
 
 

Инвенция

 
Сегодня луна – это крекер
с откушенным кусочком,
плавающим в ночи,
 
а где-то через неделю,
согласно календарю,
наверное, станет похожей
 
на серебристый мяч,
а девять или десять дней назад
напоминала мне тонкий светящийся коготь.
 
Но в итоге –
к концу месяца,
должно быть, –
 
она сойдет
на нет,
останутся лишь звезды,
 
и будет несколько ночей
для самого себя,
чтобы немного отдохнуло беспокойное перо.
 
 

Режу зелень, слушая "Трех слепых мышек" в версии Арта Блейки

 
И начинаю голову ломать, отчего же они ослепли.
Если такими уродились, они, быть может, братья и сестра,
и я представляю, как бедная мать
нянчит незрячую юную тройню.
 
Или стряслась общая беда, все трое угодили
под жгучую вспышку, какой-нибудь фейерверк?
А если нет,
если каждый ослеп сам по себе,
 
как вообще удалось им друг друга найти?
Разве легко слепой мышке
учуять хотя бы одного зрячего сородича,
тем более еще двух слепых?
 
И как в своей крохотной темноте
могли они гоняться за фермерской женой,
да и за чьей угодно, раз на то пошло?
Я уж не спрашиваю – зачем.
 
Просто чтобы она им хвосты отрубила
кухонным тесаком – вот циника ответ,
но мысль о том, каково им без глаз,
а теперь и без хвостов пробираться сквозь мокрую траву
 
или шмыгать за угол плинтуса,
подбрасывает циника, вальяжно засевшего во мне,
с его кушетки к окну
в попытке скрыть приступ нежности.
 
Тем временем я принимаюсь резать лук,
и, может, оттого пощипывает влажно
в моих глазах, хоть и не скажешь, что печальная труба
Фредди Хаббарда в "Голубой луне",
 
оказывается, звучащей вслед,
способна разогнать тоску.
 
 

пикник, молния

 
Бывает, читаешь дома в кресле,
а в тебя врезается метеор или
одномоторный самолет. Прохожих
расплющивают падающие с крыши
сейфы по большей части в комиксах,
однако же мы знаем: бывает
и такое, равно как и вспышка
летней молнии, когда опрокинутый
термос разливает влагу по траве.
Еще мы знаем: послание может
прийти изнутри. Сердце, а не
подружка, решает отказать после
ланча, как будто отключается
рубильник, темное суденышко
отчаливает вниз по течению телесных
рек, а мозг – как монастырь,
беззащитный на берегу. Вот
о чем я думаю, когда загружаю
компостом тачку и когда
наполняю длинные цветочные ящики
и вдавливаю в грядки нежные корешки
бальзаминов: мгновенная рука Смерти
всегда готова выпрыгнуть из
рукава ее широкополого плаща. Затем
усеивают почву щедрые дары, листва,
похожая на осыпь с фрески,
бурая хвоя, жук, спешащий
зарыться обратно под суглинок. Затем
тачка становится синее, облака –
белее, и я слышу только
скрежет стального лезвия
по круглому камню, песню
маленьких растений с поднятыми ликами
и щелчок на солнечном циферблате,
когда один час перетекает в другой.